Текст книги "Невеста императора"
Автор книги: Елена Арсеньева
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 24 страниц)
13. Отец Вавила
В девятом часу утра была смена караула: на башенках часовые исчезали, а потом появлялись. Сразу после полудня в крепость въезжала телега с продуктами: присылали из деревень. После обеда солдат иногда отпускали из крепости: Савка выведал, что Александр Данилыч выплачивал каждому охраннику по копейке в день на мясо и рыбу; эти деньги шли им помимо казенного довольствия и выдавались на руки, а Степан Пырский, начальник караула, человек к заключенным ретивый, но к своим не злой, частенько разрешал охране пойти прогуляться хоть в город, хоть в ближнюю деревню, следя лишь за тем, чтобы в крепости всегда оставалось довольно народу. Ну а поскольку команда Пырского состояла из 70 человек, несколько гулявших погоды не делали. Вот и два часа назад ушли трое, но скоро должны вернуться: до вечера сидеть по кабакам запрещалось строжайше.
Сзади громко застучали конские копыта по твердой, промерзшей земле, и князь Федор неохотно отвел от глаз подзорную трубу.
– Барин! – послышался осторожный Савкин го-лос. Какой-то слишком уж осторожный…
Князь Федор оглянулся: Савка поглядывал боязливо.
– Ну, что? – спросил князь, стараясь говорить ровно, а потом подумал: да чего ему комедию ломать перед вернейшим слугою, коему ведомы все его тайные чаяния? И дал волю волнению, раздиравшему сердце: – Ну что?! Узнал?
– Узнал, – несмело ответил Савка. – Пырский сообразно инструкции должен оставаться постоянно при их сиятельстве светлейшем князе Александре Данилыче в качестве надзирателя за его поступками. Ворота в крепости запираются по пробитии вечерней зари и остаются запертыми до пробития утренней зари.
– Да это я знаю, про ворота! – нетерпеливо перебил князь Федор. – А что караул-то? Ну, говори, не томи!
– Караул стоит постоянный, – нехотя буркнул Савка. – Часовые стоят на всяком этаже, по двое. Ни через кого посылать писем нельзя мимо Пырского. Писать тоже нельзя иначе, как в присутствии Пырского. Слухи ходят, что в январе придет в крепость новая команда с другим начальником, Мельгунов ему фамилия, а он сущий пес цепной. Даже солдатики жалеют узников, мол, Мельгунов им вообще дышать не даст воздухом!
Выпалив все это одним духом, Савка зажмурился, боясь глядеть, какое лицо сделается у князюшки. Сав-ка, разумеется, был крепостным, однако же он был еще и молочным братом князя Федора, они выросли вместе, почти никогда не разлучались, даже за границей, и Савка все боли и страдания барина ощущал как свои.
Раздался странный металлический звук. Савка испуганно встрепенулся, приоткрыл глаза, но это князь Федор всего лишь резким движением сложил походную подзорную трубу, некогда подаренную ему великим государем, и спрятал ее в чехольчик у пояса.
Руки его дрожали от ненависти. «Мальчишка, злобная тварь!» – думал он о том, по чьей воле отдавались бесчеловечные приказания, однако в глубине души понимал, что не только царя следует винить в напастях, одна за другой настигающих Меншикова. Двенадцатилетний мальчик лишь подписывал приказы: науськивали же его и лелеяли в нем жестокость враги Меншикова, которым все было мало и которые не оставляли его и во время пребывания в Раненбурге. Долгоруковы особенно старались погубить Алексашку, чтобы самим стать на той высоте, с какой был низвергнут всесильный временщик!
Федор зябко передернул плечами. Ноябрь на исходе, берет свое, как ни тепла выдалась осень! Пора ехать. Да и хватит торчать тут, на юру: не ровен час, какой-нибудь приметливый караульный углядит всадника, всякий день озирающего крепость сквозь подзорную трубу! Лучше быть поосторожнее.
Он заворотил застоявшегося коня, однако Савка не тронулся с места, глядел жалобно.
– Ну что еще? – мрачно спросил князь Федор, не сомневаясь, что его ждет какая-нибудь гадость.
Так и вышло.
– Письмо от дядюшки, – убитым голосом пробормотал Савка, робко глянул на барина, не осмеливаясь не то что подать письмо, но и вынуть его из-за пазухи.
Это было третье послание Василия Лукича, остававшееся не только без ответа, но и вовсе непрочитанным. Все они сопровождались кратким указанием князя Федора: «Засунь дядюшке в зад!» – чего Савка при всем желании исполнить не мог, однако письма на всякий случай хранил, зная, что господский нрав переменчив. Вот ведь еще совсем недавно за каждое из дядюшкиных писем князь Федор ну точно душу прозакладывал бы, а с тех пор, как встретился в Березае с ссыльным семейством светлейшего князя, все поставил с ног на голову. То рвался из Ракитного, будто сидел тут на горячих угольях, а то вернулся туда, и обоз вернул с полдороги, и с дядюшкиными посыльными даже не встречается под предлогом тяжелой болезни, ну а письма… про письма все понятно!
К изумлению Савкину барин вдруг протянул руку:
– Дай-ка погляжу. – И, пустив коня шагом, принялся читать.
«Федька, чертов сын!» – была первая фраза письма, от коей настроение молодого князя тотчас улучшилось. Однако чем дольше он читал, тем тяжелее становилось на сердце. «Пошто не даешь ответов, пошто не кажешь носа в Петербург? – вопрошал Василий Лукич гневно. – Государь о тебе осведомлялся раз и другой; кажется, нашему Ваньке удалось убедить его величество, что с тобою было поступлено не по-божески. Конечно, прямо сказать, что государь тебе обязан жизнию, было бы неловко: в конце концов, не кто иной, как ты подбил его на эту трижды клятую корриду. Опять же не скажешь, сколь многим обязан тебе государь в деле свержения нашего Левиафана. Твоя заслуга, увы, останется меж нами тайною, однако изумляет меня, что ты, весьма рьяно за дело бравшийся при его начале, теперь не желаешь насладиться плодами победы своея. Тут дела творятся прелюбопытнейшие!
Всеобщее мнение давно уже утвердилось, что Меншиков нажил состояние взяточничеством и казнокрадством. Теперь, после его падения, всплывает наверх многое, что прежде не смело показаться на свет.
В тайном совете еще 23 сентября было читано принца Морица Саксонского (претендента на Курляндское герцогство) письмо, отданное Меншикову в день его ареста и оставленное им без внимания. Из этого письма открылось, что упомянутый Мориц обещал князю единовременно две тысячи червонцев и, кроме того, ежедневный взнос на всю жизнь по сорока тысяч ефимков [31]31
Название русского серебряного рубля в описываемое время. «Ефимок» – искаженное слово «иоахимсталер» – западноевропейская серебряная монета, из которой в XVII – XVIII вв. чеканились серебряные деньги в России; в 1704 г. он принят за весовую единицу рубля.
[Закрыть], если Меншиков пособит ему получить герцогское достоинство. Поднялись еще кое-какие письма, и 9 ноября состоялся указ описать все движимое имущество Меншикова, находившееся в покинутых московских и петербургских домах, дачах и имениях. У него описали на двести пятьдесят тысяч одного столового серебра, восемь миллионов червонцев, на тридцать миллионов серебряной монеты и на три миллиона драгоценных камней и всякого узорочья [32]32
Украшения, дорогие вещи, предметы роскоши (старин.).
[Закрыть]…»
Князь Федор опустил письмо; ехал повесив голову, и тяжелые мысли клонили ее ниже и ниже.
Ежели б не шел он мимо ограды, за которой Бахтияр пытался ссильничать княжну Марию, если б не увидел ее восхитительных ног, не заглянул в пленительные глаза – настигла бы Александра Данилыча кара, при которой все его нажитое стало объектом злобного любопытства и жадности чужой? Уже по одной заботливости, с которой Василий Лукич исчисляет описанные богатства, видимо, что не все, ох, не все они, будучи конфискованы, отойдут казне: немалое количество осядет в карманах и сундуках Долгоруковых, которые никогда не опровергали переносного значения своей фамилии, ведь «долгорукий» по-русски – вор!
«17 ноября доставлена была из Стокгольма реляция графа Головкина о том, что Меншиков писал к шведскому сенатору Дикеру…» – начал было снова читать князь Федор, да сунул письмо за пазуху: въехали в деревню, и пришлось следить, чтобы под копыта не угодила какая-нибудь собака или дитя, которые наперегонки с мужиками и бабами мчались по улице к избе старосты с такой стремительностью, словно их подгоняли черти.
* * *
– Пожар никак? – привстал на стременах Савка. – Да нет, ни дыму, ни огня – один крик.
Крику и впрямь учинилось много, но всеобщий людской гомон перекрывался зычными воплями старосты Кузьмы, который мутузил и валял какого-то чернорясника с такой яростью, что снег летел во все стороны и твердая, каменистая земля рвала и без того ветхую монашескую одежку в клочья.
– Обезумел, ирод! – изумленно воскликнул Савка. – На божьего слугу руку!..
Он порывался ринуться монаху на помощь, но князь не трогался с места, и Савка придержал коня.
На крыльцо Кузьмовой избы между тем вывалилась толстомясая старостиха, далеко за пределами деревни известная своей лютостью и глупостью, волоча за собою простоволосую рыжую девку в одной посконной рубахе, босую. Зареванная девица норовила прикрыться, однако ж озверевшая мамаша выламывала ей руки и пихала с высокого крыльца в ноги отцу, который не переставал охаживать чернорясника.
– Нюрка Кузьмина, – пояснил Савка, с видимым удовольствием разглядывая пышную грудь, так и вываливавшуюся из разорванной чуть ли не до пояса рубахи. – Ишь, как налилась, раздобрела! Не по-девичьи! Как думаешь, правду говорят ай нет, будто она давно распечатана и погуливает с тем, кто щедро одарит? Неужто сей долгогривый с ней оскоромился? Никак это отец Вавила? Хорош кус отъел, губа не дура! – Он попытался по-свойски подпихнуть молчаливого собеседника в бок, но вспомнил, что рядом – князь, ужаснулся, стушевался и дико покраснел.
Тем временем старостиха добилась своего, и Нюр-ка, оскользнувшись на ступеньках, съехала-таки с крыльца прямо под валенки Кузьмы, да столь неловко, что завалилась на спину, и ее прельстительная грудь открылась всякому нескромному взору.
Увидав оголенную дочь, услужливо выставленную на позор, от коего он ее намеревался избавить, Кузьма напрочь озверел. Ведь дело-то было в том, что он твердо вознамерился положить конец злобным смотням [33]33
Сплетням (старин.).
[Закрыть], опозорив обидчика дочери, который воровски явился к ней, воспользовавшись отсутствием родителей, навещавших заболевшего брата Кузьмы. А дура-баба придала делу совсем иной оборот, открыв истину, о коей никому не следовало догадаться. Кузьме, конечно, было невдомек, что о прозрачных тайнах Нюркиного любвеобильного сердца осведомлен в деревне каждый-всякий, однако что в тайне таится, то людьми не судится: внешние приличия и в курных избах блюдутся, не только во дворцах!
Узрев растелешенную дочку, староста взвыл и, сунув руку под крыльцо, выволок оттуда немалую важину. Замахнулся ею – только ветер окрест пошел, Кузьму даже слегка занесло от размаха! Старостиха вмиг преисполнилась материнской любви и, решив, что Кузьма намерен убить дочь, навалилась на Нюрку, прикрывая ее своим телом. Поверженный блудодей, чуя неминучую погибель, вскочил на четвереньки, пытаясь бежать, но было уж поздно, и он только прикрыл без толку голову руками, ибо удар такой вагою, какую изготовил Кузьма, мог расколоть, как орех, и дубовую бочку, не то что человечью голову. Вага уже со свистом шла к своему обидчику, но вдруг как бы из дальнего далека долетел до сознания Кузьмы спокойный голос:
– А нельзя ли полегче, приятель?
Староста сосредоточил взор своих налитых кровью глаз и увидел чуть ли не перед собою всадника, спокойно и даже усмехаясь поглядывающего на него с высоты.
– Поди, вражья сила! – прохрипел Кузьма, но тут до него вдруг дошло, что всадник сей – не кто иной, как барин-князь Долгоруков, его господин, неведомо как очутившийся прямо на пути неудержимого размаха. Еще миг – и он будет сшиблен с седла, переломан надвое! В одно мгновение ока Кузьма увидел себя вздернутым на дыбу, повешенным, колесованным и четвертованным враз и, не в силах остановить движение ваги, просто-напросто разжал руки – и рухнул наземь. Вага пошла полукругом в сторону, упала, пролетела по земле с такой стремительностью, что любопытствующая тол-па подалась назад, – и замерла, чуть подрагивая, словно ей передалась неутоленная ярость хозяина.
– Сдурел? – негромко спросил князь Федор, и Савка по его знаку соскочил с коня и помог Кузьме подняться. – Сам знаешь: дочь – чужое сокровище, глядит не в дом, а из дому, так стоит ли из-за нее смертоубийство совершать и самому на плаху идти?
Кровавая муть не ушла еще из глаз старосты, но первое человеческое чувство уже проглянуло в них, и это было изумление: в голосе ненавистного князя звучало искреннее участие!
– Правда ваша, – пробормотал он, кое-как утверждаясь на неверных ногах. – А все ж ноет ретивое. И кто охальник?! Божий слуга! Мало ему, что свою попадью прошлый год схоронил, церковь при нем ветшает, приход забросил. Пьет да по гулящим бабам шастает, вон, присылали за ним о прошлую неделю из крепости Раненбургской службу справить в тамошней часовне – да где, валялся пьяный в дымину, лыка не вязал! Теперь вот к моей Нюрке повадился… Женись, гад, коли девку спортил!
Тихое, тщательно подавляемое, однако ж явственно слышимое фырканье пошло по толпе. Верно, многочисленные Нюркины ухажеры пытались припомнить, а была ли она отродясь невинною? Парни от души жалели бедолагу отца Вавилу, так нелепо влипшего и теперь вынужденного отдуваться за всех. Ишь, чего захотел староста: женись!
При этом жутком слове все еще стоявший раком любодей встрепенулся и, с некоторым усилием собирая расползающие конечности, принялся подниматься во весь рост. А когда он наконец встал, князь Федор ка-кое-то время не мог вернуть на место отпавшую нижнюю челюсть, ибо перед ним оказался истинный великан!
– С таким ростом в гвардии бы служить! – пробормотал он, восхищенно меряя взором могучий, но стройный стан, косую сажень от плеча до плеча, мощную шею, пудовые кулачищи, однако при более пристальном взгляде на физиономию отца Вавилы князь Федор понял, что любой самый роскошный и сверкающий мундир гляделся бы при сем лице столь же чужеродно и неуместно, как и черная унылая ряса. Рыжий, огненный, усыпанный веснушками до того, что места на нем живого не было, провинившийся поп являл собою зрелище буйного и добродушного жизнелюбия, и даже сейчас, глядя на него избитого, невозможно было вообразить этот лик отягощенным печатью высокого размышления или же воинской свирепостью. Единственно в какой роли сего рыжего можно было вообразить, так это в образе привольно и весело живущего помещика, окруженного множеством детишек, пухленькой супругою, сворами охотничьих собак, счастливыми поселянками, щедро одариваемыми милостями барина, так что среди его собственных чад и домочадцев вполне по-свойски чувствуют себя многочисленные зазорные детки [34]34
Незаконнорожденные (старин.).
[Закрыть], там и сям прижитые барином.
Сия мгновенно промелькнувшая пред князем Федором картина была столь прелестной, одухотворенной и живой, что он почти не удивился, услышав забористый басок попа-гуляки:
– Черта с два женюсь! Я ее и пальцем не тронул… не успел. Да хоть бы и так, она мне неровня. Я дворянин, а она кто?
– Женилку чесать она тебе ровня была?! – взревела вдруг старостиха, и Кузьму вновь перекорежило от дурости законной супруги. Староста был приметлив, а потому уловил выражение неприкрытой симпатии на лице князя, ушлым умом смекнув, что пристроить Нюрку за попа, конечно, не удастся, однако от добросердечного барина (это свойство нового хозяина успели каким-то неведомым образом узнать уже все его крепостные), пожалуй, можно кое-что получить, а взамен – отступиться от рыжего стервеца.
Все-таки не зря Кузьма сделался старостой, ибо он отличался замечательным знанием природы человеческой! Сурово прикрикнув на праздную толпу и вынудив ее разойтись, князь Федор все с тем же участливым выражением склонился к опозоренному, раздавленному горем отцу, роль которого с успехом и старанием исполнял Кузьма, и негромко проговорил:
– Стоит ли так убиваться? У тебя что, она одна-разъединая?
– Да еще трое, из них две девки малые совсем! – подпустил слезу Кузьма, с надеждою задирая к князю пегую окладистую бороду.
– Ну и думай о них, а Нюрку выдай замуж в другую мою деревню, ну хоть в Ящерки, что ли, за вдовца или бобыля.
– Tак ведь забьет ее мужик после свадьбы за позор, замучает! – резонно возразил староста.
– Да брось! – усмехнулся князь. – Я сам сватом буду – это одно. Другое – никто жениха в кандалах, силком к алтарю не потащит – все будет по доброй воле. А приданое я дам за Анной Кузьмовной такое, что муж ее на руках всю жизнь носить будет.
При словах «Анна Кузьмовна» староста едва не зарыдал истинными, а не придуманными слезами. Не знай он доподлинно, что князя не было и быть не могло в числе Нюркиных кобелей, непременно подумал бы, что тот пытается прикрыть свой грех. Именно эта необъяснимая, внезапная сердечность и вышибала слезу из кремнистой Кузьминой натуры. Повезло, ох повезло Нюрке, дуре… Надо же, как удачно все нынче сошлось! Уж лучше с богатым приданым за мужиком, чем в бедности за беспутным попом. Ну, ручки князюшке надобно целовать за милость!
Кузьма с охотою совершил задуманное, невзирая на сопротивление барина, и уже с легким сердцем исполнил его просьбу: дал на время тихоходную кобылицу из своей конюшни, чтобы провинившемуся попу было как убраться из деревни.
Однако Кузьме осталось неведомо, что едва отец Вавила отъехал на приличное расстояние, его догнали двое всадников на быстроногих жеребцах и, не слушая возражений, заставили свернуть с дороги, ведущей к неказистой церкви и полуразрушенному поповскому жилищу, на другую, которая шла к барской усадьбе. * * *
– Ну и каков же вы есть дворянин? – полюбопытствовал князь Федор час-другой спустя, когда отмытый, переодетый в чистое, хоть и мирское платье (нелегко оказалось подобрать одежду для такого здоровяка) отец Вавила уселся за стол напротив хозяина, силясь направить взор на него, а не на блюдо с яичницей, и другое – с жареной зайчатиной, и третье, обливное, – с лапшой, и пятое, и десятое… и не на кувшин с самогонкой или тройку темных узкогорлых бутылей с заморскими винами.
– Третий сын графа Луцкого, в миру Владимир, в святом постриге Вавила, – отрекомендовался рыжий поп, с видимым отвращением выговаривая свое новое имя. – То есть, я хотел сказать, Семен Уваров, – пробормотал он так тихо и неразборчиво, что Федору показалось, будто он ослышался.
– А постригся-то зачем? – сочувственно спросил князь Федор, и по его знаку прислуживающий за столом Савка налил отцу Вавиле из кувшинчика и шмякнул на тарелку тугой шмат квашеной капустки. – Неужто по доброй воле?
– Где там – по доброй воле! – неразборчиво из-за переполнявшей рот слюны выговорил праведный отче. – Батюшка силком отдал. Сельцо-то у нас маленькое, душ раз-два и обчелся, а я меньшой, мне и помету куриного не досталось бы по закону о единонаследии.
Он пригорюнился, и князь Федор с дружеской улыбкой воздел свою чарку:
– За ваше здоровье, отец Вавила! Не вспоминайте о печальном!
– Gaudeamus igitur, – отозвался молодой поп, – juvenes dum sumus! [35]35
Будем веселиться, пока мы молоды! (лат.) – строка из средневековой песни, ставшей гимном студентов.
[Закрыть] Хотя… и веселиться вроде бы не с чего, и юность прежняя умчалась. Ну что ж, на все воля божья. Ergo bibamus! [36]36
Итак, выпьем! (лат.)
[Закрыть]
И он до дна осушил свою кружку с такой лихостью, что князь и его верный слуга, немало видевшие мастеров питейного дела в Англии, Голландии, Баварии и Франции, переглянулись почти с суеверным ужасом: никто из них этому рыжему и в подметки не годился!
– Ежели он так запрягает, то что же будет, когда погонять начнет?! – встревоженно шепнул Савка, всегда жалеющий барский припас пуще собственного.
А князя Федора удивило другое.
– Никак преизрядно усердным были вы студиозусом? – восхитился он. – В какой же alma mater [37]37
Питающая мать (лат.) – традиционное название учебного заведения для его питомцев.
[Закрыть] обучаться изволили?
– В какой же еще, как не в Славяно-греко-латинской! – с тоскою, как о чем-то прекрасном, но безвозвратно утраченном, простонал отец Вавила.
– В Киевской? – предположил князь.
– Зачем?! – обиделся рыжий. – В Московской! Эх-эх, золотые денечки невозвратные, где вы?! Nie permanet sub sole! [38]38
Ничто не вечно под солнцем! (лат.)
[Закрыть] Выпьем за сказанное!
И вполне, видимо, уже освоившийся отец Вавила тяпнул по второй с таким пылом и сноровкою, что хозяин успел лишь пригубить.
– Ученье, стало быть, было интересным и пользительным? – с невинным видом подначил князь Федор, и рыжий насмешливо оттопырил толстую нижнюю губу:
– Ученье? А то ж! Оно, как известно, свет, в отличие от своей противоположности. Вот ученье кончилось – и свет погас. In tenebris [39]39
Во мраке (лат.).
[Закрыть] пребываем с утра до ночи и с ночи до утра. Да воскреснет бог, да расточатся врази его! Выпьем, стало быть, за сказанное.
На сей раз князь Федор оказался сноровистее и успел сделать целых два глотка, прежде чем бородатый живоглот опорожнил третью чару варенухи. Однако ему было сие – как с гуся вода.
– Благолепие! – восклицал он. – Москва белокаменная, первопрестольная, златоглавая! Товарищи веселые кругом, библиотеки полны изреченной древней премудрости. Господа преподаватели… Vivat Academia, vivat professores! [40]40
Да здравствует академия, да здравствуют наши преподаватели! (лат.) – строка из того же гимна.
[Закрыть] Знаешь, кто у нас лекции читал, кто писал для нас учебники? – Он значительно воздел палец. – Лихуды! Сами Лихуды! – И опрокинул новую кружку.
– Может быть, лахудры? – осторожно предположил Савка, решив, что у гостя язык начал заплетаться.
Князь Федор так расхохотался, что едва нашел силу махнуть рукой, давая знать, что все в порядке: он слышал о знаменитых братьях-греках Лихудах Иоанникии и Софронии. Теперь старший уже помер, а младший все еще учит книжной премудрости студиозусов… да впрок ли им премудрость сия?
– Ты погоди, ты поешь! – Князь Федор собственноручно наполнил тарелку гостя, отодвинув его чарку.
Тот понял, что больше не нальют, и всецело предался еде. Закуска была отменная, и когда отец Вавила, насытившись, поднял на хозяина признательный взор, он уже не был подернут хмельной тупостью.
– Ну и скажи, отче святый, чего ж ты бесчинствуешь? – по-доброму пожурил князь Федор. – Жил бы в чине, в благолепии, женился бы вдругорядь, обустроился…
– Нищета наша, – вздохнул молодой поп. – Ми-ром церковь не поднять – жертвования нужны. Так ведь кто даст?! Эх, помереть бы! – пророкотал он вдруг, словно завел на клиросе: «Иже херувимы тайно образующие…» – Там, в раю, говорят, нищих нету!
– За что ж тебя в рай? – не выдержал Савка, уже успевший украдкою схватить чарочку-другую, а оттого осмелевший. – За Нюрку, что ли?
– Да я и в ад согласен, – тяжело вздохнул Вавила, – ежели б там угольков подбрасывали вволю да смолы по горлышко наливали. Грошики пересчитывать обрыдло! Этого я у батюшки вот как навидался! Он ни меня, ни Сергея, среднего из нас троих, не любил. Все для него было в Мишеньке, старшем братце! Все мы жили впроголодь, и Мишка в том числе, но он хоть знал, что его грядущее богатство умножается… царство ему небесное!
– Неужто помер братишка? – удивился князь Федор.
– Помер! – перекрестился Вавила. – И Серега помер. Поехали они оба еще о прошлую весну, в марте, в город, а розвальни возьми и провались под лед. Кучер каким-то чудом выскочил, а братья, говорит, в мановение ока потонули: на стремнину попали.
– Эка! – в один голос воскликнули князь Федор и Савка.
– Вот вам и эка! – буркнул Вавила, меланхолически грызя солененький тугой огурчик. – Батюшка теперь, конечно, волком воет, а все ж не без приятности: расходов-то вовсе нет! А сам он сухарей с молоком помнет – да и сыт. Ох, скупой, скупо-ой! Вот когда отправлял меня в академию, никак не мог денег за поступление от себя оторвать. Извелся весь! И тут поди ж ты – помер его двоюродный племянник, который все скудное наследство свое внес в академию, за учебу. Уж ехать ему надо – а он в одночасье возьми и помре! Так что сделал батюшка? Меня на его место заслал! Я хоть и зовусь Владимир Луцкой, однако же и в академии учился, и святой постриг принимал как Семен Уваров, сын дворянский. Вы уж, князь-батюшка, уважьте, секретов моих – ни-ни! Это ведь не моя вина, а батюшкина. Хитер он, как дьявол… pareat diabolus [41]41
Да погибнет дьявол… (лат.)
[Закрыть]…
С этими словами глаза Вавилы вдруг закрылись, и он врезался головой в стол с таким грохотом, что князь и Савка испуганно кинулись к нему с двух сторон: не убился ли до смерти?! Однако заливистая рулада их тотчас же утешила.
– Спит, – облегченно махнул Савка. – Слава те, господи, спит, чертов сын.
– Сбился с ноги, – добавил князь. – Ну, пускай передохнет маленько!
Он перешел из-за стола в удобное кресло, откинулся, с трудом подавляя смутную досаду.
Как не вовремя вышел из строя Вавила! А по виду казалось, что еще и пять таких кружек будут для него сущей безделицей. Что-то было в его словах… или что-то слышал князь Федор о нем раньше, он сейчас никак не мог понять, почему вдруг так забеспокоился. Вещее чутье, которому он привык доверять, покрывало мурашками спину. Что, что, в чем дело?!
Ну ладно, следует дать отдых голове. Может быть, когда Вавила проснется, Федор сможет вспомнить, в чем причина его беспокойства.
Князь с силой потянулся, едва не опрокинув кресло. Что-то бумажно захрустело за бортом камзола. Дядюшкино письмо! Ба, да он и забыл о нем. Вот удобный случай дочитать.
Где он остановился? Ага, вот здесь.
«17 ноября доставлена была из Стокгольма реляция графа Николая Головина о том, что Меншиков писал к шведскому сенатору Дикеру: хотя русские министры стараются, чтобы Швеция не приступила к Ганноверскому трактату, выгодному для Англии, но на это не следует обращать внимания; войско русское все у него, Меншикова, в руках, а здоровье государыни Екатерины, тогда бывшей на престоле, слабо, и век ее продолжаться не может, и чтобы сие приятельское внушение Швеции не было забвенно, ежели ему какая помощь надобна будет. Кроме того, открылось, что Меншиков шведскому посланнику Ведекрейцу в Петербурге объявлял о том же и взял с него взятку пять тысяч червонцев, присланных английским королем. Говорили, будто у Меншикова отыскалось письмо к прусскому королю, в котором он просил себе взаймы десять миллионов талеров, обещаясь со временем возвратить, когда получит помилование. Оказалось тогда, что Меншиков, вымогая многое от разных лиц, злоупотреблял подписью государя и, заведуя монетным делом в России, приказывал чеканить и пускать в обращение монету дурного достоинства…»
Федор читал – и чувствовал, как волосы на его голове встают дыбом. Образ того несчастного, кому пускали кровь и кого соборовали в Березае, кто был теперь безвыходно заточен за крепостными стенами Раненбурга, никак не связывался в его воображении с государственным преступником, которого описывал дядюшка.
«Да и многое еще можно было порассказать о том, что сделалось нынче явным, – продолжал Василий Лукич. – Наряжена теперь судная комиссия для исследования преступлений Меншикова. К нему отправлено сто двадцать вопросных пунктов по разным возникшим против него обвинениям. Поглядим, каково он теперь повертится! Ежели бог даст, то не отсидеться ему долго в тиши Раненбурга, отведает плетей или шлиссельбургской сырости, в лучшем случае – сибирских морозцев. Ну а в монастыре не одна Варвара-горбунья окажется; надо думать, и Машка Меншикова клобук примерит, и сестра ее, и мать, и брат!»
Чувствовалось, что дядюшкина рука с трудом остановилась перечислять ненавистных Меншиковых, да и то лишь за неимением таковых более, однако для Федора было довольно и одного имени. Он вскочил, кинулся к окну… Савка, чутко дремавший у печки, подхватился, ринулся наперерез:
– Куда, барин? Куда?! Охолонись, ради Христа!
Федор раз-другой рванулся из его цепких рук, но смирился, отошел от окна, позволил отвести себя к креслу, снова усадить… Теперь Савка далеко не отходил – сидел чуть ли не у ног барина, сторожил как верный пес.
Федор усмехнулся, махнул рукой: успокойся, мол. Ну куда он ринулся? Сквозь ночь, и даль, и высокие стены, и солдатские штыки, и пули?.. Только любовь, как незримая птица, может долететь до нее, коснуться крылами печального лба… услышит ли она? Захочет ли услышать?
Он несколько раз глубоко вздохнул, пытаясь успокоиться, и верный Савка всем существом своим ощутил, как черная мгла, окутавшая князя, уходит, отступает.
«Слава богу», – подумал он, когда князь Федор придвинул к себе свечу и принялся внимательно вчитываться в убористый почерк Василия Лукича. Далее следовали обычные дядюшкины полупроклятия-полупричитания: почему не возвращаешься, что с тобой, хоть отпиши, здоров ли?..
В прошлых письмах концовку князь Федор не удостаивал вниманием, но сейчас прочитал все до последней строчки. «Не заболел ли?» – вопрошает дядюшка. Да. Да, заболел. Очень удобная причина. Нужно сегодня же написать в Петербург, что через месяц-полтора он вернется, вот только окрепнет после болезни. Не так много он оставляет себе времени, но не так уж и мало. Бог весть, как далеко зайдет в это время следствие по делу светлейшего, успеет ли князь Федор вмешаться. Но за меньший срок ему никак не успеть сделать то, что задумано. Вот что шептало его предчувствие! Настало время действовать! Раньше он тянул, не зная, как за это взяться. А теперь, кажется… теперь он это знал! Он даст Нюрке богатое, воистину богатое приданое! Это будет его дар Кузьме за подсказку, за бесценную подсказку: приезжали-де за Вавилою за ним о прошлую неделю из крепости Раненбургской службу отправить в домашней часовне…
Снова всполошив Савку, князь резко двинулся к сладко спящему Вавиле, схватил его за ворот и несколько раз тряхнул с такой силой, что сон с рыжего попа мигом слетел.
– Если б тебе предложили выбирать: жить помещиком в твоем Луцком или как его там или владеть хорошим приходом в Ракитном – что бы ты выбрал?
– Кажется, точно так же сатана искушал Иисуса? Ты, часом, не сатана? – пробормотал Вавила, едва ворочая языком. – Не помню, что там выбрал господь… ей-богу, не помню! Кажется, синицу в руках. У меня тоже есть такое желание. Но если ты хочешь знать правду… Я почему пью? – вдруг воскликнул Вавила. – Я потому пью, что лгу ежедневно и ежечасно. Кто я, чтобы нести слово божие? Сын лжеца. Бог моими устами не глаголет. Аз недостойный… – У него вдруг перехватило горло, и князь Федор с изумлением увидел слезы искреннего горя в глазах рыжего попа.
«А ведь и впрямь – при жизни адским мукам обречен, кто жизнь чужую проживает!» – мелькнула мысль. И стало легче сердцу: значит, Вавила не будет слепой игрушкою в его руках, значит, и он, возможно, обретет свою судьбу! А отец Вавила между тем продолжал:
– Ох, батюшка-князь, любую бы цену заплатил, чтобы оказаться сейчас в Луцком. Господи, как там чудесно, – с тоской пробормотал он. – А в церковь я буду ходить каждое воскресенье, ей-богу! Но не чаще. Это не моя жизнь, я не хочу ее! – Голос его оборвался всхлипыванием.
Князь Федор глядел на него с насмешливым сочувствием. Ему было совершенно ясно, что именно следует делать Вавиле. Удивительной казалась недогадливость рыжего попа.
– Хочешь вернуться в Луцкое? – еще раз проговорил он голосом змея-искусителя. – Для этого есть только два условия.