Текст книги "Невеста императора"
Автор книги: Елена Арсеньева
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 24 страниц)
11. Письма Василия Лукича
Конечно, с одной стороны: теперь у князя Федора было имение. С другой стороны, надлежало туда немедля податься. Награда или опала? Пожалуй, все-таки второе…
В опале Федор отродясь не бывал, не знал толком, как следует себя вести, и немало растерялся. Ивана он больше не видал, однако тот, верно, был обеспокоен судьбою названого брата и позаботился послать отцу коротенькую маловразумительную записку, из которой, впрочем, явствовало несомненно: царь в ярости, лютует, ехать Федору следует немедля.
– И думать не смей! – замахал руками Алексей Григорьич, когда Федор намекнул: нельзя ли, мол, отсидеться, может, дня через два-три блажь царева пройдет?.. – Лучше мы тут вокруг потопчемся – глядишь, милостивец и одумается.
«Милостивец!» – Федор раздраженно передернул плечами: ехать куда-то к черту на рога не хотелось отчаянно, особенно теперь, когда Александр Данилыч заболел и события могли принять самый неожиданный характер. А его, Федора, удаляли, лишали возможности принимать в них участие, влиять на них!
– Да что ты его гонишь? – вмешался Василий Лукич, молчавший доселе. – Ведь есть же средство остаться. Можно испросить ему прощения, намекнув государю, чьими придумками выбит из седла Данилыч…
– Еще не выбит! – возразил Алексей Григорьич, а похолодевший Федор смог дух перевести.
Первое дело – и впрямь Данилыч еще в силе, мало ли, как все обернется. Но если даже и сложатся обстоятельства благоприятно, он ни за что, никогда, нипочем не хотел бы, чтобы Мария узнала о том роковом участии, кое он принял в судьбе ее отца. Пусть князь чувствовал себя в ее присутствии как бы отравленным смертельной тайной, пусть порою втихомолку угрызался совестью – все ж лучше, чем увидеть ненависть в ее глазах! Ведь если дядюшки скажут хоть кому-то… нет ничего тайного, что не стало бы явным! Если и суждено Марии узнать когда-нибудь секрет той шахматной партии, то потом, когда-нибудь потом, когда она уже полюбит его настолько, что всякую вину его будет готова обратить в достоинство, как и диктует истинная любовь.
«А возможно, даже и хорошо, что меня не окажется при ближайших событиях, – рассудил Федор: некое смутное чувство подсказывало ему, что разворот их может быть весьма стремителен. – Она будет в отчаянии, а я появлюсь как раз вовремя, чтобы утешить… И она будет думать обо мне – я знаю, чувствую это!»
Он ощущал любящим сердцем: Марии необходимо дать время привыкнуть к новому чувству, внезапно зародившемуся в ее душе. Конечно, с одной стороны, с глаз долой – из сердца вон, однако, с другой стороны, женщины жалеют страдальцев, а жалеть – по-русски значит любить. Нет, убеждал себя Федор, все складывается удачно, ехать нужно немедля, но, боже мой, какой тоской наполнялось его сердце при одной только мысли об этой вынужденной разлуке! Он знал о себе, что навеки запечатлел Марию в сердце своем, а она?.. Ревность терзала его, и была та ревность столь сильна, что заглушила другое чувство, некий вещий, природный, почти звериный инстинкт, властно призывавший ослушаться, затаиться, не выпускать из поля зрения ни Марию, ни ее отца, ни дядюшек…
Итак, он уехал, и даже не удалось улучить минутки крадучись пробраться в дом на Преображенском, хоть издали взглянуть на нее. Дядюшки не успокоились, пока не взгромоздили Федора в возок – благо большая часть багажа, с опозданием прибывшего из Франции, так и стояла нераспакованная. Конечно, князь был тронут этой, казалось бы, искренней заботою о нем… но, когда скука долгого пути овладела им всецело и ничего не оставила сердцу, кроме уныния и тоски, он понял, что ни о ком, кроме себя, дядюшки, разумеется, не заботились: они охотно удалили с пути Федора, как удалили бы всякого, могущего помешать возрастающему долгоруковскому благополучию.
Не будь князь столь отягощен печалью, имение Ракитное, неожиданно свалившееся ему в собственность, могло бы утешить, ибо стояло на высоком берегу Воронежа, с коего открывался чудный вид на реку и пологий, низменный, простор – так называемый Ногайский берег. Впрочем, только в том и была радость, потому что хозяйство находилось в состоянии заброшенности, какая бывает именно в дворцовых, не имеющих крепкой, властной руки имениях. Староста, по мнению Федора, был сущий разбойник и до того в штыки принял нового хозяина, что молодой князь начал опасаться, как бы однажды не получить хорошую порцию отравы в жареных грибах, коими кухарка с унылым постоянством норовила потчевать его всякий день, хотя он их в рот не брал. Без оружия и в одиночку князь Федор теперь шагу не делал. Конечно, можно было от угрюмого Кузьмы избавиться, но тогда все работы по имению уж наверняка встали бы, ибо не поправление хозяйства заботило князя, а лихорадочное ожидание известий из Петербурга.
Василий Лукич обещал племяннику писать непременно дважды в неделю; слово свое он сдерживал – может быть, из аккуратности, но скорее всего оттого, что ему бесконечно приятно было снова и снова смаковать подробности происходившего, как бы переживая заново столь обнадеживающие события, так что очень скоро перед Федором выстроилась четкая хроника событий, которые он вызвал своею волею, как злой колдун своим свистом вызывает на море бурю.
* * *
Итак, после нескольких сильных припадков здоровье светлейшего вдруг начало поправляться, хотя у него самого уже столь мало оставалось надежд на выздоровление, что он писал духовную и последние завещательные письма, в которых всячески пытался устроить судьбу своей семьи.
Пока светлейший хворал, царь навещал его реже и реже. 20 июля к Меншикову пожаловала вообще одна Наталья Алексеевна, без брата. Учитывая их взаимную приязнь, описать сей визит можно двумя словами: «Пришла – ушла». 29 июля, впрочем, самочувствие Меншикова улучшилось настолько, что ему было разрешено выезжать из дома. Вечером этого дня он вместе с Петром участвовал в церемонии открытия моста через Неву и проехал по нему в карете.
И это почти все его общение с царем!
Да, Долгоруковы с успехом последовали советам князя Федора: за пять недель, когда Меншиков практически был лишен возможности контролировать поведение будущего зятя, они освободили юнца из-под опеки светлейшего и вовлекли его под свое влияние.
Раньше Петр был почти неразлучен с «батюшкой». После выздоровления Данилыча он избегал с ним встреч, а если они все же случались, то были весьма кратковременны или прилюдны. Петр вдобавок избегал свиданий с невестой, причем настолько демонстративно, что даже иностранные послы заметили это и сделали доносы своим правительствам.
Князю Федору, читавшему дядюшкины письма, иногда казалось, что он снова сидит перед шахматной доской напротив светлейшего, который затаился, обдумывая следующий ход.
Как пойдет Меншиков? Что предпримет? Не замечать охлаждения царя он не мог. Если даже допустить, что он сам не подозревал о тучах, сгустившихся над головой, у него было немало прихлебателей, готовых донести до его ушей молву, носившуюся среди придворных. То есть исходить следовало из того, что он видел опасность.
Ну и что?
Василий Лукич не сообщал Федору ни о каких решительных шагах светлейшего – только о том, что он расслабился до неузнаваемости. То ли Меншиков тешился иллюзиями: помолвка Марии свершилась, царь не посмеет ее расторгнуть? Какая глупость: как будто он сам же не содействовал предыдущему царю расторгнуть даже не помолвку – брак с ненавистной Евдокией Лопухиной и заточить ее пожизненно в монастырь! То ли он смирился со своим падением и считает, что все утрачено безвозвратно и восстановить прежние отношения с царем невозможно? Слабо верилось! Меншиков – смирился? Меншиков – покорился судьбе? Да разве что в помрачении рассудка! Но никто не мог вообразить его расслабленным… никто, кроме князя Федора, хорошо знавшего, как действует на человека мятный яд Экзили. И все-таки даже он не верил, что нич-тожная доза вмиг сокрушила такого колосса, как Александр Данилович Меншиков. Может быть, светлейший втихомолку обдумывал события и строил пла-ны снова прибрать к рукам нареченного зятя и нанести удар по Долгоруковым раньше, чем они сумеют расправиться с ним?
Конечно, как ни изощрялся князь Федор в этой воображаемой шахматной партии, он не в силах был в точности представить себе ход мыслей светлейшего. Но одно мог утверждать доподлинно: у Меншикова не было возможности повторить то, что он сделал в памятную ночь 28 января 1725 года, когда умер Великий Петр, а руками неистового Алексашки на престол была возведена Екатерина. И хоть власти и влияния у него теперь прибавилось, это было уже не важно. Тогда он имел многочисленных сторонников и действовал от имени претендовавшей на трон Екатерины – теперь он остался в одиночестве, был лишен сообщников, готовых привести в движение гвардию; именем императора действовал не он, а его противники. Его боялись уже меньше… но больше ненавидели за то, что еще боялись.
А письма Василия Лукича в Ракитное становились все более частыми, нервно-ждущими, и приносили все новые и новые сведения.
Настал день именин Меншикова. Светлейший приглашал царя с семейством пожаловать к нему в Ораниенбаум, куда по выздоровлении Александра Данилыча перебралась вся его семья. Царь сначала обещал, а потом сказал, что ему некогда, есть свои занятия в Петергофе (он уехал туда, еще когда «батюшка» лежал недужен): «Может себе Меншиков праздновать именины и без царя!»
Получив сие известие, Федор ощутил, что у него задрожали руки от нетерпения. Он уже не сомневался, что вот-вот получит письмо, где будет упомянуто о расторжении помолвки Петра и Марии… но завтрашний день принес иные новости.
3 сентября Меншиков назначил освящение своей новой домовой церкви в Ораниенбауме. Верно, он надеялся, что при этом торжестве прекратит возникшие недоразумения и совершенно помирится с царем. Он пригласил на освящение Петра и сестру его, но не счел нужным позвать Елисавет, которую, естественно, не терпел за любовь к ней царя и притом считал соперницею своей дочери. Царь не приехал. Великая княжна Наталья тем более отказалась. Церковь освящена была без императора и высочайшей фамилии, хотя съехалось много знати. Долгоруковых меж ними не было, однако им сделались от своих людей известны все подробности пира, а через них, конечно, и царю. Особенно старательно Иван Долгоруков преподнес новость о том, что-де Меншиков, забывшись в своем величии, сел на место, приготовленное для самого царя…
Возможно, Александр Данилыч, наконец, почуял неладное, возможно, кто-то дал ему совет. 5 сентября рано утром он уже был в Петергофе и хотел повидаться с царем. Однако Петр ни свет ни заря уехал на охоту. Меншиков пытался обратиться тогда к великой княжне, но та не захотела с ним встретиться и, когда Меншиков к ней уже входил, сбежала через другую дверь. Получив такие грубые доказательства, что брат и сестра не хотят с ним встречаться, светлейший, верно, в помутнении рассудка, отправился к Елисавет, поздравил ее с грядущими именинами (она его не пригласила, отмолчалась) и стал жаловаться на царя и судьбу: мол, видя к себе государеву немилость, ему ничего более не остается, как удалиться от двора.
«Разумеется, старый плут скинулся такой лисой, чтобы все заохали, запричитали: мол, не покидай нас, Данилыч! Куды нам без тебя! – саркастически писал Василий Лукич, и внимательный глаз Федора видел, как радостно дрожало его перо, оставляя брызги на бумаге. – Но Елизавете Петровне хватило величия презрительно смолчать, и Левиафан (это новое прозвище, данное М. сестрицею государевой, весьма прижилось при дворе!) несолоно хлебавши отбыл в свой дом в Петербурге, где его ожидала самая неожиданная и увесистая пощечина: его императорское величество еще давеча отправил туда генерала и майора гвардии Салтыкова с приказанием Верховному тайному совету перевезти все царские экипажи и царские вещи из дворца Меншикова в царский Летний дворец!»
Итак, свершилось то, к чему князь Федор приложил столько стараний! Дитя отошло от «батюшки», птенец вылетел из гнезда. Что же воспоследует дальше?
Утро не замедлило принести новое письмо из Петербурга, и Федор распечатал его с таким нетерпением, как умирающий от жажды вскрывал бы сосуд с вожделенным питьем.
Верховный тайный совет получил через барона Остермана, царского воспитателя, государево повеление такого рода (Василий Лукич списал его слово в слово): «Понеже мы восприняли всемилостивейшее намерение сегодня собственною особою председать в Верховном тайном совете и все выходящие от него бумаги подписывать собственною нашею рукою, то повелеваем, под страхом царской нашей немилости, не принимать во внимание никаких повелений, передаваемых через частных лиц, хотя бы и чрез князя Меншикова».
В пятницу, 8 сентября, Верховный тайный совет отправил майора гвардии Салтыкова снять почетный караул при доме Меншикова, данный ему по званию генералиссимуса, и объявить светлейшему, что он состоит под арестом.
* * *
Потом писем не было два, три дня, неделю, две… Федор гонял Савку в почтовую контору, думая, что, может, по недоразумению письмо застряло там, хотя дядюшка, разумеется, прежде слал к нему курьеров. Наконец вовсе замученный камердинер, воротясь в очередной раз без послания, передал сердитое пожелание почтового начальства самому князю съездить в Петербург, ежели уж так невтерпеж. Князь Федор взглянул на Савку дикими глазами и велел немедля седлать коня. Савка, прекрасно знавший, почему его господин столь внезапно сменил столичное блестящее житье на деревенскую скукотищу, не в шутку струхнул и в который раз мысленно поклялся прежде думать, а уж потом говорить. Не прощенному еще князю предстояло бы ехать инкогнито, а увидь его кто-то ушлый да недобрый, донеси об том царю… По счастью, был вечер. Причитая: «Ну куда на ночь-то глядя!» – Савка с превеликим трудом отговорил князюшку бросаться в путь очертя голову и спровадил его в постель, уповая на то, что утро вечера мудренее.
И утро его не подвело! Пришло, пришло письмо!
Оказалось, курьер долгоруковский, отравившись в пути несвежей пищею, слег на каком-то постоялом дворе и пролежал, пока не окреп и не смог двигаться дальше, а потому столь долгожданное письмо все еще обращалось к событиям уже далеко отошедшего 8 сентября.
«Царь в этот день был у обедни у святой Троицы. В церкви явились к нему особы женского пола из семейства Меншикова и бросились к ногам государя, думая молить его о прощении светлейшему. Царь отворотился от них и вышел из церкви. Княгиня Меншикова отправилась за ним во дворец, но ее не допустили к царю».
Далее дядюшка, увлекшись, видимо, своею ролью летописца, сообщал, словно о посторонних: «В этот день у царя обедали князья Долгоруковы, члены Верховного тайного совета и фельдмаршал Сапега с сы-ном. Петр говорил: «Я покажу Меншикову, кто из нас император – я или он. Он, кажется, хочет со мной обращаться, как обращался с моим родителем. Напрасно! Не доведется ему давать мне пощечины!» Федор задумчиво отложил письмо. Сердце щемило. «Особы женского пола бросились к ногам государя…» Что, и Мария тоже? Молила ли она о прощении отцу или надеялась воротить прежние милости, теперь ощутимо ускользающие? Полно, да не ошибся ли князь Федор в своих романтических предположениях относительно Марии? Одно дело – не любить неуклюжего мальчика, и совсем другое – вдруг лишиться возможности стать самодержавною царицею всея Руси!
А Петр, Петр… главное свойство его натуры – завистливая мстительность. Федор уже испытал ее на себе. И не сомневался, что Меншиков еще не испил до дна чаши горечи, которую приуготовил ему вырвавшийся на волю, буйнонравный юнец. И впервые подумал князь Федор с опаскою: а не вызвал ли он к жизни та-кие силы, с которыми не сможет справиться?..
Он вновь обратился к посланию, и первая же фраза ударила его в самое сердце:
«Княгиня Меншикова с дочерьми, не добившись свидания с царем, обращалась к великой княжне Наталье Алексеевне, потом к цесаревне Елизавете: обе от нее отвернулись. Княгиня обратилась к Остерману и три четверти часа ползала у ног его. Все мольбы ее были безуспешны».
Чувствуя, что ненависть к слабому женскому полу, не имеющему понятия о гордости, заставляет его задыхаться, князь Федор отшвырнул было бумагу, не в си-лах читать дальше, как вдруг имя Марии, подобно вспышке пламени, проглянуло среди ровных черных строчек письма, и он вновь с трепетом развернул скомканный лист:
«Теперь уже ни у кого не остается сомнений, что невеста государева, Меншикова Мария, не питает к нему пылкой любви, а в самом деле та ледяная статуя, каковой царь ее честил. Ибо к стопам государевым припадали только Дарья Михайловна с сестрою Арсеньевой и младшей дочерью Александрой; Марии же при том не было, да и склониться пред Натальей Алексеевной и Елизаветой Петровною она не пожелала даже и во имя отца.
А тот, между прочим, так и сидит в своем доме под арестом. Салтыков не отпускает его от себя ни на шаг. Когда светлейшему объявили первый раз об аресте, с ним сделался припадок, из горла пошла кровь; он упал в обморок, думали, что с ним будет апоплексический удар. Были в то время у него в гостях приятели: Волков, Макаров, князь Шаховской. В первом часу ему пустили кровь. Приятели ласкали его надеждами, что с ним не произойдет особенного бедствия, уволят его от двора и почестей, удалят в деревню, и будет он оканчивать жизнь в уединении, пользуясь скопленными заранее богатствами. Как бы в подтверждение таких надежд, ему позволили делать распоряжения над своим достоянием…»
Князь Федор прижал к лицу шершавый лист, целуя одно слово, одно имя. Все надежды, придавленные сомнениями, страхом, неуверенностью, вновь ожили в нем!
Итак, она не склонилась, не молила о пощаде! Она не любит царя! Она не жалеет о привилегиях, которые могут быть утрачены… уже утрачены, хоть дядюшка еще не сообщил о расторжении помолвки. О, не зря князь Федор чувствовал, что эту девушку скорее можно сломать, но не согнуть. И все сбудется, сбудется, как он задумал!
Он упал в постель, едва живой от нервной усталости, и Савка перекрестился, когда увидел, что барин засыпает с блаженной улыбкой на устах.
Князь Федор был уверен, что он увидит во сне Ма-рию – и предчувствия его не обманули, но еще много дней и месяцев потом он вспоминал этот сон – и с трудом сдерживал дрожь бессилия и боли.
Снилось ему, что он в роскошном покое глядится в огромное зеркало и ничего не видит в его покрытом многолетней пылью стекле. Преодолев брезгливость, счистил пыль рукою, но по-прежнему не увидел себя – только темную муть. Нет… очертания некоей комнаты забрезжили наконец: бревенчатые стены, столик, сбитый из досок, табуреты, топчан в углу. Лампадка от кивота, уставленного иконами в богатейших окладах (единственное, на чем отдыхал взор в этой убогой комнатенке), бросала слабый отсвет на согбенную черную фигурку. Это была женщина. Словно почуяв пристальный взгляд Федора, она оглянулась – и приблизилась к нему, глянула из зазеркалья темно-серыми глазами – слишком огромными, слишком печальными для ее исхудавшего, бледного лица. Федор узнал Машу, и даже во сне сделалось ему страшно: не к добру ведь это – видеть во сне вместо своего отражения другое лицо в зеркале! Но тут же он почти с облегчением сообразил, что глядится не в зеркало, а смотрит на Машу через мутное окошко, кое-как слаженное из кусочков слюды, и осколков стекла, и даже из мутных бутылочных стенок, скрепленных между собою полосками холста. Более того – это окошко прямо на глазах зарастало морозными узорами, и лицо Марии мгновенно скрылось за толстым белым куржаком, от прикосновения к которому на лице князя Федора остался холодный влажный след.
Не скоро после того, как проснулся, он понял, что это – слезы.
С замиранием сердца ждал Федор (одиночество, страх и тоска предрасполагают к суеверности, как ничто другое!), когда сбудется неприятный сон. Однако ничего не случилось почти до вечера, пока в ворота не ворвался верховой. Курьер!
Князь Федор вскрыл пакет, едва совладав с печатями от волнения. Подписи не было – верно, Василий Лукич, переполненный ликованием, забыл обо всем на свете, – да и само послание не отличалось долготой.
«Дело слажено. Приезжай, государь дозволил», – вот и все, что было накарябано плохо очищенным пе-ром на листе.
Князь Федор закрыл глаза. «Приезжай! Приезжай!» Это слово билось у него в груди, пело на разные голоса, трепетало крыльями, вдруг выросшими за спиной…
Он бы уехал тотчас, да Савка чуть ли не на пороге лег, не пуская барина ехать в ночь, не собранным. Кое-как перемоглись до утра, а на рассвете князь Федор пустился-таки верхом, наказав Савке не спеша отправить вслед вещи и сопровождающих их.
И когда конские копыта бойко застучали по дороге, уже затвердевшей после первых заморозков, князь Федор забыл обо всем на свете от счастья… и, между прочим, о том, что говорят сведущие старухи: дурной сон посылаем человеку как предупреждение и непременно сбудется. Не нынче, так завтра.