Текст книги "Невеста императора"
Автор книги: Елена Арсеньева
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 25 страниц)
Глава 9
Лесная страсть
Есть в тайге старая-престарая лиственница. Она стоит на каменистой горке, одна, возвышаясь даже над самыми высокими кедрами, и словно приглядывает за тем, что творится вокруг. От ее внимания не ускользнет ни лет белок по вершинам, ни токованье глухарей на сумрачных полянках. В шуршанье ее необъятных ветвей ловит тайга мудрые советы, суровые порицания, ласковую насмешку – и с благодарностью принимает все речения лиственницы. Это самое древнее дерево в тайге, и множество вековых кедров уже рухнуло под бременем лет, множество дубов обратилось в черные обломки – а лиственница все стоит, все шумит ветвями… Не найти прекраснее дерева весной и летом, когда вся она облачена в нежнейшие и мягчайшие, будто соболий мех, зеленые иголочки, и солнце, играя в ее вершине, льет зеленую радугу на молодые веточки. По осени сухим желтым пожаром полыхает лиственница, но сухие иглы держатся на ней дольше березовой, осиновой, ольховой листвы. Но вот приходит и ее черед: один порыв сентябрьского студеного ветра – и желтая хвоя толстым ковром покрывает камни, а на вершине горы остается черная, мрачная, иссохшая старуха, которая не чает, как избыть долгую, долгую зиму и с завистью глядит на тесно льнущие к ней ели и дубы: ели никогда не расстаются со своими тугими темно-зелеными одеждами, а ржавый, мертвый лист будет дребезжать на дубах до самого марта. И нет страшнее дерева в тайге зимой, чем эта лиственница, и тот же зверь, тот же охотник, который находил в нестерпимый летний зной или страшную грозу приют под ее ветвями, обойдет далеко стороной белую гору, на которой зловеще скрипит черное дерево, осыпая снег чешуйками коры, словно пеплом, и долго еще будет ему чудиться немигающий, недобрый, пристальный, всеведающий взор.
Там, у корней старой лиственницы, в недрах каменной горы, сокрыто Око Земли.
* * *
…Она могла выбирать среди лучших, и всякий счел бы за честь разделить ее выбор! Муж ее, орел, был небожителем. Добрые божества: Хотал Эква – богиня солнца, Этнос Ойка – бог луны, Най Эква – богиня огня – все, кто помогал Матери Земли создавать человека, опечалились тем, что злые духи, порождение хозяина нижнего мира Куль Отыра, вредят людям, и послали им на помощь орла. Но люди не понимали его языка, видя в нем простую птицу. Присмотревшись к людям, орел понял, что лучше всего понимают друг друга любящие – они готовы поверить даже в самое невероятное, ибо сердца и помыслы их очищены, освящены любовью! И начал он искать женщину, которая разделила бы его страсть – и приняла бы его мудрость, научилась чародейству. Этой женщиной стала Сиверга – именно орел научил ее управлять ветрами и назвал грозой ветров…
Другой муж ее, олень-вожак, ударами копыт своих отворял земные недра, и Сиверга не раз видела серебряные жилы, по которым струилась земная черная, горючая кровь. Иногда небесные боги посылали ему знак открыть людям сокровища, и тогда олень-вожак покидал стадо и резвился в отрогах Большого Камня [79]79
Старинное название Урала
[Закрыть], отверзая потайные пещеры, наполненные малахитом и яшмою, изумрудами и аметистами, лазуритом и хрусталем, и черным горючим камнем-углем, и рудами, и колчеданом, и другими богатствами, на которые люди набрасывались с той жадностью, с какой умирающий с голоду набрасывается на еду. Когда олень-вожак видел, что запасы в пещере истощаются, он бил копытом и затворял ее, чтобы земля вновь начала копить свои богатства. Олень-вожак больше других мужей Сиверги боялся смерти и часто говорил, что если он погибнет, не успев закрыть пещеры, то люди истощат все сокровища Большого Камня: и сами останутся ни с чем, и обездолят землю.
Третий муж ее, медведь… Сиверга нежно потянулась и прикрыла глаза, вспомнив о нем. Она любила его больше других, потому что он был отважен и ничего не боялся. И он так сильно любил Сивергу, что в дни их ласк всегда принимал человеческий облик – тот, какой хотелось видеть ей. Он любил только ее одну, и только ее имя шептали твердые, дерзкие губы, только ее видели светлые, голубые, как речная вода на рассвете, глаза, и только ее ласки просили мягкие, льнущие к пальцам, как молодая трава, волосы, только ее жаждало светлое, стройное тело с белыми крепкими руками и грудью гладкой, словно высеченной из белого теплого камня…
Сиверга насупилась. Нет, она не хочет думать об этом! Она перестала встречаться с мужем-медведем, потому что ей стыдно снова просить его принять облик русского князя. А никакого другого мужчину она не хочет видеть в тисках своих колен. Если бы сейчас мужорел взглянул в глаза Сиверги, он сразу увидел бы, что своих трех волшебных мужей и всех духов тудин, дающих колдовские силы, в придачу, Сиверга отдала бы за любовь русского. Бессмертие и мудрость – отдала бы за смерть в его объятиях!
Она могла выбирать среди богов – но выбрала человека, который отверг ее. До последнего мгновения Сиверга надеялась, что Око Земли – истинное, глубинное Око, а не мимолетный взгляд его, который она являла князю Федору, – подскажет ей, как завладеть русским, потому и пришла сегодня к старой лиственнице, поставила на камни изображения предков, зажгла чистый огонь и принесла жертвы.
Земля благосклонно раскрылась Сиверге, и Око показало ей Судьбу. Когда Сиверга нагляделась и поняла, что она – не простая, слабая женщина, утеха мужчины, а тудин, назначенная исполнять волю богов, она крикнула «Куу.., куу!» в знак покорности и простерлась на камнях. Земля сомкнулась, лиственница, сочувственно скрипя, уронила на дрожащую от рыданий спину тудин.., пока еще в образе женщины.., зеленую благоуханную веточку. Лиственница знала, что недалеко время, когда тудин часто будет искать у нее приюта, и хотела дать ей знак своей благосклонности.
Долго лежала Сиверга у подножия лиственницы.
Потом встала, поклонилась ей, собрала фигурки предков и отнесла их в священный амбарчик.
Теперь она была готова встретить судьбу. Потому что оставалась еще месть, и месть будет ей сладка и желанна.
* * *
Она пошла на поляну к своему убежищу и села там, перебирая гэйен на подоле и задумчиво слушая их мелодичный, призывный перезвон. Сиверга знала, что ждать ей недолго.
Она невольно усмехнулась, вспомнив, как черный человек несколько дней тому назад смог одолеть свою лютую, бешеную гордость и унизился до того, что пришел к старухе, жившей с пастухами при большом оленьем стаде, принадлежащем воеводе. То, что старухой была пугающая Сиверга, он, конечно, не знал.
Да кто бы она ни была! Коли просишь, так проси.
А Бахтияр мало что пришел без дара – напротив, держался так, будто старуха ему должна услужить. И ружье так и плясало в его руках… Сиверге смерть как хотелось, чтобы он выпалил – выстрел тогда вернулся бы к нему! – но Бахтияр, к ее досаде, все же не стал стрелять. С презрением глядя в старушечьи глаза, утонувшие среди морщин, он не умолял о помощи, а требовал своего.
– Я не глухая, – ответила тудин. – Может быть, ты сам глухой, потому кричишь?
– Молчи, туземка! – рявкнул Бахтияр, но старуха за словом в карман не полезла:
– А ты кто же? Тоже небось не русский князь!
Тут у Бахтияра надолго занялся дух. А старуха – что ж старуха? Сидела да сидела, разглядывая далучин – обожженную оленью лопатку, трещины на которой умеют предсказывать судьбу.
Бахтияр с ненавистью швырнул серебряную монету, да так, что едва не вышиб старухе глаз. И опять – ни слова о прошении! Он не просил, а требовал, чтобы старуха указала ему самое лучшее и действенное приворотное зелье, а еще – средство навести несмываемую порчу на врага.
Из-под старческих век на Бахтияра глядели молодые, черные глаза Сиверги. Она ненавидела его! Она вспомнила про капкан под выворотнем, который чуть не изувечил мужа-медведя; она вспомнила, что этот черный никогда не задобрит чужих лесных духов, когда идет в тайгу: не то что куриного яйца не положит на тропе, а и даже куска хлеба, куска пирога не оставит, как делают все, даже самые бедные русские. И еще она вспомнила грустные серые глаза, которые, словно паутиной, оплели того единственного мужчину, бывшего ей желанным. О, с каким наслаждением она отдала бы сероглазую во власть этого исчадия, только бы освободить себе дорогу к любви… Но не было, не было к нему дороги!
Она помнила, какое лицо сделалось у Бахтияра, когда из-под морщинистых старушечьих век вдруг покатилась яркая алмазная слеза! Он решил, что старуха исполнена к нему жалости и сочувствия, а ведь тогда Сиверга жалела только себя. И она открыла Бахтияру тайну любовной чары и злой порчи.
Порча была самая простая, безотказная – но вовсе, безвредная. Уже много лет в Березове жила старая русская повитуха-знахарка, колдовства которой боялись все. Сиверга знала, что Бахтияр и туда хаживал за приворотом, да что проку было в сросшихся корешках и сухой змеиной коже, которые он получал?! Старуха уже все свои колдовские умения изжила. Однажды Сиверга подглядела, как она наводила куриную слепоту на воеводу: она скоблила с ножа, которым зарезала старую, полуживую курицу, и пускала по ветру почти незримые кровяные крошки. Сиверга знала, что это полная чепуха: надо зарезать самое малое десять кур, чтобы наскрести слепоту, но где их было взять?! Тем более что воевода, пивший хвойный отвар, был надежно защищен от куриной слепоты и цинги. Поэтому она без опаски поведала Бахтияру сие средство, заведомо солгав, а вот про любовную чару сказала истинную правду.
Колдунам, шаманам и тудин известно, что в некоторых перьях птицы хунила-харакшин (оляпки, как ее называют русские) сокрыта столь чарующая сила, что никакая женщина не устоит перед обладателем этих перьев. Но, чтобы добыть чудотворное средство, надо убить оляпку и над ее теплым клювом дать клятву в том, что человек отрекается от своей жены и детей, от семейного счастья, от друзей и богатств и жертвует всем этим для приобретения любовной чары из перьев.
Все перья с хунила-харакшин надо бросить в реку – которые поплывут против течения, те и чародейные..
Достаточно таким пером раз коснуться женщины, чтобы завладеть ею!
Бахтияр, конечно, сразу ринулся в тайгу. Но если Сиверга-женщина открыла ему эту тайну, то Сивергатудин не могла позволить, чтобы этот безумный просто так убивал красивых птиц. А потому, куда бы ни шел Бахтияр, всюду над ним парила рыжая сова, и при виде ее неподвижно распростертых крыл все оляпки в страхе улетали на закраины тайги, так что черный снова и снова уходил домой ни с чем.
Поэтому Сиверга и сидела так терпеливо на поляне сейчас, что знала: он скоро придет! Он скоро придет…
* * *
Стоило Бахтияру вспомнить, какое лицо было у русского, когда он увидел, что соперник жив, как его начинало корчить от злости. Он охотнее простил бы удар кинжалом из-за угла, но не этот издевательский смех. Конечно, русский знал, знал, что никакого яду нет! О, будь он проклят, будь проклят!
Бахтияр даже зубами скрипел от ненависти. Кой шайтан помрачил его разум, почему помешал всадить кинжал под ребро этому злодею? Он едва не плакал; хлесткие удары ветвей по лицу – Бахтияр ломился напролом сквозь тайгу – чудились ему пощечинами, и с каждым новым шлепком все круче вскипала воспаленная кровь. И уже не в первый раз ударила в голову мысль: зачем он здесь? Что делает в этом северном, нечеловеческом, безмерном краю, где даже неба не видно, а кочка в два аршина вышиной уже зовется горой.
И реки текут медленно, медленно… Он укусил себя за руку от тоски, вспомнив пенные струи и хрустальночистую воду горных рек, и скалистые отроги, и орла, широко распростершего крылья над вершинами гор… горы до горизонта, справа, слева, вокруг – и вольные, вольные орлы…
А здесь только совы! Он с ненавистью взглянул вверх. Чертова тварь, которая распугала всех птиц, хвала аллаху, не маячит больше над головой. Отвязалась!
Бахтияр со вздохом приостановился, снова и снова думая, какое наваждение повлекло его сюда, в Березов.
Он был свободен – Варвара-ханум дала ему вольную.
Он мог уехать в горы, он мог остаться в столице, без труда найти службу – многие дамы глядели на него с вожделением, а он уже успел узнать, как недолог путь от кучера, лакея, гайдука до господского постельного угодника, когда тебе едва за двадцать и ты высок, строен, черноглаз и страстен.., страстен, как барс!
Бахтияр упал на колени. О, чертова баба! До чего она довела его своей холодностью! В мечтах он уже тысячу раз валил ее на траву, на пол, на топчан, кое-как застеленный шкурами, на лавку и, задрав ей на голову юбки, изливал в нее всю ту похоть, которая изводила его вот уже больше года, с тех самых пор, как это упругое тело от ударов Варвары-ханум вздрагивало, прижимаясь к его спине, с тех пор, как он увидел ее разверстое алое лоно, но не успел заполнить его собой…
Тяжесть в паху стала невыносимой. Бахтияр упал на колени, прижал ладони к низу живота. Да что ж ему, козу, что ли, обработать? Или важенку?! Порою он чувствовал, что вот-вот лишится рассудка при виде Марии!
И, верно, уже лишился, потому что вдруг увидел ее, понуро сидящую на солнечном припеке и печально перебирающую что-то в подоле платья.
Стоял как прикованный.., и так было всегда! Сколько ни видел ее, какой ни видел – роскошно одетой, величавой или оборванной, усталой – первым чувством был восторг – остолбенение от этой красоты. Все мужчины, чудилось, вожделеют ее – и он готов был когтями и зубами весь мир изорвать, ибо она по праву принадлежала ему!
Мало-помалу прошел туман в глазах. Что это она там делает, уткнувшись в подол? Что там у нее – трава, цветы?
Подкрался – он умел ходить бесшумно, как рысь, – и горло перехватило от ненависти: она ласкает эту проклятую зеленую тряпку, которую Бахтияр бросил в лицо гяура! Значит, они снова виделись? Когда?!
Перестав владеть собой, он ринулся к Марии, схватил за плечи, вздернул, переполненный ненавистью, почти желая увидеть страх и отвращение в ее глазах, услышать гневный окрик, потому что это развяжет его душу, развяжет руки – и он сможет ударить ее в лицо раз, и другой, и снова, снова, пока вместе с яростью не выльется переполняющее его вжеление [80]80
Похоть, страсть (старин.).
[Закрыть].
Он взвизгнул яростно, она откинула голову, взгляды их скрестились, черные и серые глаза, чудилось, высекли молнии… – и вдруг Мария хихикнула. И еще, и еще – и зашлась тихим, безудержным смехом, вся сотрясаясь, дрожа, волнующе трепеща в его руках, судорожно тискавших ее плечи.
Голова ее запрокинулась, горло напряглось.., о, так и впился, перервал бы зубами! Нет! Отшвырнул ее. Она не удержалась на ногах, упала навзничь, и зрелище ее расстегнутого ворота, в котором билась сливочная белизна налитых грудей, лишило Бахтияра рассудка. Он упал на колени, воздел руки к небу, умоляя дать ему смерть здесь, сейчас, сию минуту, – и замер, не веря своим ощущениям: рука Марии скользнула по его колену, поднялась по бедру и мгновенным, резким движением стиснула мотню портков, переполненную разбухшим удом.
– А-ах! – На мгновение лишившись сознания, он запрокинулся назад, упал, больно выворачивая ноги, но не почувствовал ничего, кроме невероятного, всепоглощающего ощущения освобождения.., да, да, тиски, в которые он был скован больше года, разжались, и он извергся прямо в дерзкую ладонь. Однако слишком долго он ждал, слишком долго терпел, чтобы вот так, за один раз, иссякнуть. Чуть перевел дух, чуть перестала плясать перед глазами разноцветная муть, как его мужская сила вновь налилась – и он решил, что уже вознесся в рай, ибо лежал голый на траве (не иначе гурии небесные сорвали с него одежды!), а перед ним сияли пронизанные солнцем золотистые пряди, закрывая лицо той, чьи губы покрывали поцелуями его грудь!
Но он знал эти волосы! Он узнал бы их, не видя!
И все-таки он еще не верил.., не совсем верил.., все это могло быть сном, призраком, солнечным ударом!
Протянул руки – они ощупали круглые плечи, скользнули по тонкому стану, возлегли на округлые прохладные бедра, – и он поверил! Поверил!
Она стиснула коленями его бедра, подпрыгнула – и понеслась, погнала вскачь, молодая всадница, подбадривая своего жеребца хриплыми, гортанными кликами, и он надсаживался, подкидывая бедра так, что она отрывалась от земли и вскрикивала не то от испуга, не то от наслаждения. Почуяв приближающийся пик восторга, он завизжал:
– Айя! Айя-а! – и извергся весь, без остатка. Облегчение было таким полным, таким опустошающим, что он лишился сознания и не видел, как его пылкая любовница сползла с его недвижимого тела на траву и долго молча озирала его смуглое поджарое тело своими узкими, длинными, черными глазами, такими непроглядными и непроницаемыми, что никто, будь он хоть семи пядей во лбу, не мог бы разгадать, какими чувствами полон этот взгляд.
За миг до того, как сознание воротилось к Бахтияру, она учуяла это, подхватилась, собрала свою раскиданную одежду и, почти не касаясь травы, понеслась в кусты, так что, когда опьяненный черкес очнулся, он был один.., только на кривом дубовом суку сидела большая рыжая сова и вертела ушастой круглой головой, словно осуждающе покачивала ею.
«Пошла.., тварь!» – хотел крикнуть Бахтияр, хотел приподняться, но рухнул на траву. Сейчас он муху с плеча не мог бы прогнать, не то что сову, которая лупала глазами и сипела, словно смеялась над поверженным человеком.
* * *
Наконец он нашел в себе силы нашарить рядом с собою какой-то сучок и метнул в сову. Она-то, конечно, улетела, однако Бахтияр тут же раскаялся в своей прыти: сердце заколотилось как бешеное, словно грозило прорвать грудину и вырваться наружу, в глазах заплясали молнии… Он зажмурился, пытаясь отдышаться, но, когда снова осмелился открыть глаза, молнии не исчезли – они вспыхивали в вышине так ослепительно и непрерывно, что не только померкшую поляну озаряли призрачным бледным светом, но и кромсали тяжелые тучи, вмиг скопившиеся в небе. Лес потемнел; слышен был рев вспененной ветром реки.
Оглушительный гром слился в грохот. Под бешеным натиском ветра и крутящихся в нем вихрей гнулись до земли и рушились большие и малые деревья, а с тех, которые выдерживали напор стихии, облетали листья, обламывались ветви. Взрывы грома, гул ветра, шум атакуемой листвы и грохот падающих деревьев слились воедино. Все небо было испещрено огненными стрелами, зигзагами; некоторые из них горели так близко к земле, что голому, беззащитному человеку, распростертому на поляне, становилось страшно, словно некое небесное божество разгневалось на него неведомо за что.
Глава 10
Зеленая кручина
Бабку Баламучиху Маша впервые увидела вскоре после приезда в Березов, когда отец только-только начал строить их дом. Он еще не вспомнил тогда все прежние навыки, не обрел былой ловкости, и как-то раз топор скользнул по тугой коре неотесанного кедра и ударил отца по колену. Что кровищи-то хлынуло!..
Рана неглубокая была, лезвие прошло вскользь, однако сначала этого никто не понял, а зрелище приключилось жуткое. Все дети были здесь же, и вогулы толпились вокруг – может быть, не без их любопытных взглядов и произошло несчастье: сглазили, не иначе.
Словом, рубанул Александр Данилыч себя по ноге…
Сашенька при виде крови упала, где стояла, и ее личико, уткнувшееся в траву, сделалось почти таким же зеленым, как эта трава. Александр замер, простирая руки к отцу. Плотники-подручные, крепостные, поднимали своего барина, а он, еще не ощутив боли, потеряв всякое осознание, где он и что с ним, только глядел остановившимися глазами на ленту крови, все шире расползавшуюся по ноге.
Машу тоже замутило – был даже миг, когда она обморочно пошатнулась, однако слабость враз прошла, стоило ей увидеть, как побелело лицо отца. Сорвала кушак с платья и, рухнув на колени в ворох окровавленных стружек, стремительно перетянула отцову ногу выше раны, да с такой силою, что Александр Данилыч заохал, застонал, наконец-то ощутив боль. Но кровь почти тотчас перестала течь, и Маша принялась платком отирать рану, пытаясь ее разглядеть.
– Посунься, молодая! – вдруг заскрипело за спиной, а когда Маша, толком не слышавшая и не понявшая, что сие относится к ней, продолжила свое занятие, какой-то крюк вцепился в ее плечо и рванул с такой силой, что Маша села, всплеснув руками от неожиданности, а ее место возле Александра Данилыча заступила некая согбенная фигура в лохмотьях. Было в ней что-то столь зловещее, что Маша, тотчас выйдя из остолбенения, подхватилась и забежала с другой стороны лежащего почти в беспамятстве отца – да так и ахнула: неизвестное существо, в котором признать старушонку можно было не с первого и даже не со второго взгляда, неловкими, скрюченными пальцами пыталось распутать узел, завязанный Машею и останавливающий кровотечение. Более того – как только вновь заструилась алая лента, старуха не сделала ни малой попытки перевязать рану, а, подобрав с земли топор, нанесший увечье, чье лезвие было запачкано землей и мелкими стружками, приложила его к ране и забормотала:
– На море, на Окияне, на острове на Буяне стоит дом, а в том доме сидит старица, а держит она жало.
Ты, старица, возьми свое жало и прииди к рабу такому-то… Имя твое каково? – той же гнусавой скороговоркою обратилась она к раненому, однако он лишь дрогнул побелевшими губами, а сказать ничего не смог. За него подал голос один из работников, мол, Меншиков Александр, сын Данилов, и старуха продолжила:
– И прииди к рабу божьему Александру Данилову…
– Что ты делаешь, позволь спросить?! – воскликнула Маша, пытаясь вновь затянуть жгут, но старушка выставила руки, растопырила пальцы, как когти:
– Отойди! Не видишь? Руду-кровь заговариваю.
Понятно: кто-то из работников расстарался, покликал местную знатку [81]81
Знахарка, колдунья (старин.).
[Закрыть]. Ну и грязна, о господи, ну и зловонна! Видела Маша в деревнях знахарок – от одного их присутствия больному легче становилось, ибо от них как бы исходил свет добра, желания помочь и умения совершить сие. И они всегда жалели страждущих, не мучили их без надобности – в отличие от этой жуткой карги, которая притиснула к ране грязную железину, бормоча:
– ..вынь из раба божьего Данилы Александрова жало смертное. Заговариваю раны болючие на руках, на ногах, на голове, во лбу и в затылке, на бровях и подбородке. Будьте во веки веков на собаке черной, серой, красной, седой, рыжей, белой, сидите и вовек не сходите.
Маша так и ахнула в голос. Знавала она заговоры, слыхивала! Без них ни одно леченье не обходилось: даже когда к захворавшим детям отец приглашал немецкого лекаря от двора, матушка, Дарья Михайловна, упокой господи ее светлую душеньку, тайком приваживала деревенских знахарок, и плетение их целительных словес памятливая Машенька по ею пору не забыла.
Что ж городит эта старая ведьма? Мало, что имя с отчеством отца перепутала, так еще и прочла над ним заговор от укушения бешеной собаки. А надо кровь заговаривать. И заговор следует читать не просто на остановление руды, как, скажем, при разбитом носе, а именно от раны, от пореза! Неудивительно, что рана отцова не перестает кровоточить.
– Сашка, да она же загубит батюшку! – в отчаянии крикнула брату, который с тревогою глядел на синие полукружья, уже залегшие вокруг сомкнутых век Александра Данилыча, и тот шагнул к старухе, явно намереваясь отогнать ее, но она грозно обернулась к нему, тыча сухим, коричневым от грязи пальцем:
– Изыди, глумец! [82]82
Бесчестный человек, не имеющий ничего святого (старин.).
[Закрыть] – И Александр отшатнулся: трусоват с молоду был, бедный, а таких-то вот скрюченных, сморщенных крыс в облике человечьем и вовсе боялся пуще адского пламени. – И ты, девка, не путайся под ногами! – повернулась было старуха к Маше, но та оказалась проворнее: пока бабка расправлялась с Александром и окидывала гневным взором работников, наводя страх, она успела сбросить топор на землю, смахнуть грязь, стружки и, выждав мгновение, когда из раны вновь полилась чистая, алая кровь, затянула жгут так туго, как могла, даже и палочкой закрепила, чтоб не разошелся узел, а затем пробормотала в самое отцово ухо (стеснялась говорить вслух, не желала уподобиться этой старой кликуше):
– На море, на Окияне, на острове на Буяне лежит бел-горюч камень Алатырь, на том камне Алатыре сидит красная девица, швея-мастерица, держит иглу булатную, вдевает нитку шелковую, рудо-желтую, зашивает раны кровавые. Заговариваю я раба божьего, Александра Данилова, от порезу. Булат, прочь отстань, а ты, кровь, течь перестань!
Бледные веки затрепетали, поднялись – и Маша тихонько охнула: глаза отца были живыми, яркими.
– Милая ты моя знатушка! – пробормотал он вполне осмысленно и даже тихонько засмеялся, мелко трясясь всем телом. – Ништо, у страха глаза велики, но дай бог все обойдется. Кровищи более, чем боли! Ал уж и нет… – Он, приподнявшись, изумленно глянул на ногу, по которой уже не струилась кровь. – Вот видишь, ты и заговорила злую руду. А теперь мне б горячего попить, а то знобко что-то!
Маша, кивнув, быстро коснулась губами его лба, покрытого холодной испариной, и резко, четко (так, что никто и заподозрить не мог, что ее душит ком в горле) принялась отдавать приказания: Александру – бежать кипятить воду и заваривать липовый цвет, Александре – готовить мягкой ветоши для перевязки, да чистое исподнее, да портки, батюшку переодеть. Работникам ведено было уложить щит на ваги, чтоб сподручнее нести раненого.
Маша столь увлеклась распоряжениями, что и думать забыла про знахарку, а наткнувшись на нее, остолбенелую от такого «святотатства», просто передвинула ее в сторону, как вещь, – и была немало изумлена, когда «вещь» сия завизжала нечеловеческим голосом:
– Поди прочь, черна немочь! Черти! Сущие черти!
Ну, берегись! Курица пьет, а в небо глядит!
И ушла, как пришла – никто и не глянул ей вслед: не до нее было, не до угроз.
* * *
Отец тогда поправился быстро. Вогулы принесли целебного медвежьего сала, жирного оленьего молока:
Александр Данилыч выкатывал глаза, отдувался, но пил; салом смазывали рану, и через два дня отец встал и смог прийти на стройку, где, конечно, без него дело застопорилось: с Александра десятник оказался никакой! Маше тошно было вспоминать его нерешительность, несмелость, даже трусость – вон как отшатнулся от знахарки!
Про старуху Маша тоже подзабыла на время, однако порою встречалась с нею на узкой дорожке и сторонилась, потупляя глаза, не забывая первой, как учили сызмальства, прошептать слова привета старому человеку. И всегда дивилась, сколь же метко окрестил мир сию знахарку: Баламучихой. Вот уж правда что! Ее даже старушкой назвать язык не поворачивался: «карга» было самое подходящее слово. Все в ее существе сочилось злобою, и этим Баламучиха напоминала Маше незабвенную Варвару Михайловну. Однако лютость тетушкина объяснима была ее уродством; Баламучиха же ненавидела весь род человеческий оттого, что была в Березове самой старой старухой (уж никто и не помнил, каким путем, за какие такие провинности очутилась она здесь) и знала, что век скоро подойдет к исходу, в то время как остальные еще погреются под ясным солнышком. Но пуще всего непереносимы были для Баламучихи молодость и красота. Так бывает с женщинами, кои сами в свои года были красавицами, да не принесло это им счастья – вот они за беды свои и мстят молоденьким, несмышленым дурочкам, которые, веря, что старость значит мудрость, а мудрость значит доброта, напрасно ищут у злобных старух совета и понимания.
Маша ее сторонилась; Баламучиха сама первая заговаривала с нею, и уж тогда каждое слово ее было подобно черной жабе, протиснувшейся сквозь щель беззубого рта:
– Порченая ты, девка, порченая! Неужто след тебе вынули? Или вещь наговоренную подняла? Или сглазили? Болезная, недолго тебе осталось. Носи против сердца две иглы крест-накрест.., хотя вряд ли поможет.
Или как бы невзначай и вообще ни к чему:
– Суть в человеке три кручины: желта, зелена, черна. Да от желтой кручины приключается огненная болезнь, от зеленой – зеленая болезнь, а от черной – черная смерть!
Или еще:
– Зачнет лихоманка бить – приходи, дам четверговой сольцы или благовещенского снежку…
Но, как ни притворялась Баламучиха мирной бабкой-лечейкой, Маша чувствовала подвох в каждом ее слове. Чудилось, старуха не сомневалась: отыграется за свой позор, близок час, когда высокомерная девка придет к ней за помощью! И самое ужасное, что она оказалась права…
* * *
Вот уже несколько дней, как Машу начало мутить по утрам. Сперва это были голодные судороги, которые исчезали, стоило только глотнуть молока или поесть ягоды, которая теперь в изобилии пошла на их стол из лесу, или хотя бы хлебушка пожевать. Потом вдруг ее начало рвать зеленкою – понемногу, но мучительно, и ягоды натощак Маша есть перестала. Если с молоком, то все обходилось, а без молока все выворачивалось наизнанку. И ей стал тошен запах свежего хлеба – ну просто-таки до судорог! А уж зачуяв густой дух жареного сала – хозяйки топили смалец, – вдруг обезножела от слабости, и ее рвало, пока не только желчь, но и кровь пошла горлом.
Отец обезумел от ужаса. Мало что навлек он на детей неисчислимые страдания и тяготы, так неужто ему суждено еще и видеть их агонию, а вслед за тем и смерть?!
Сашенька жалостно ухаживала за сестрой (все-таки юное сердчишко еще не вовсе зачерствело, а при виде таких мучений и вовсе смягчилось), утирала слезы и бормотала:
– Ой, напрасно ты, Машенька, тогда повздорила со знахаркой. Не иначе, это она на тебя порчу навела!
– Да. Испортили девку! – значительно изрек Александр, делая вид, что чистит ружье, но было в его голосе что-то такое.., премерзкое, что Маша похолодела – на сей раз не от рвоты. И стало ей страшно – неведомо чего, а страшно до дрожи!
Улучив минутку, когда отец отправился по воду, а Сашенька вышла вынести поганое ведро, Маша приподнялась на убогой, оленьими шкурами застеленной лежанке и пристально взглянула на брата:
– Изволь объясниться, Александр!
Тот всегда был жидковат против твердого тона и сейчас тоже дал слабину, заюлил глазами:
– Про что это?
– Про твои слова.
– Ну, разве я что-то сказал? – страшно удивился Александр и даже натужился, якобы вспоминая:
– Ах да! Я ведь Сашенькины слова повторил: испортила, мол, тебя бабка, та, которую ты, когда батюшка ногу себе топором посек…
– Довольно врать! – резким окликом прервала Маша извитие словес, которое, она знала, ее велеречивый брат может заплетать до бесконечности. – Не то думал ты, когда говорил! Изволь же…
И тут вдруг снова скрутили судороги желудок, и столько сил пришлось приложить, чтобы сдержаться, не вывернуться наизнанку прямо на пол (нужную-то посуду Сашенька унесла!), что она утратила мимолетную власть над братом – а он вдруг как с цепи сорвался:
– Полно врать! Вот именно! Это ты перед дурой-сестрицей можешь невинничать, а мне голову не морочь.








