355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Елена Арсеньева » Невеста императора » Текст книги (страница 22)
Невеста императора
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 21:09

Текст книги "Невеста императора"


Автор книги: Елена Арсеньева



сообщить о нарушении

Текущая страница: 22 (всего у книги 24 страниц)

11. Неожиданное сватовство

Мгновение в горнице царило недоуменное молчание. Сашенька в ужасе отвернулась, Александр завел глаза, а Маша с отцом глядели на молодого черкеса как завороженные, и не зря: ведь вместо адского видения перед ними оказалось чудовище в человеческом облике. И вдруг раздался хриплый каркающий смех. Все, как по команде, взглянули на Александра, ибо это смеялся он – до слез, до колик, складываясь вдвое, сам изумленный тем, что его догадка оказалась такой верной. А впрочем, чему так-то уж изумляться? К этому давно шло, удивительно, что столь затянулось!

Он так хохотал, что даже подавился смехом, когда вдруг железные тиски сдавили его плечи и беспощадно повлекли прочь – вышвырнули из дому на траву; Александр, оглушенный, лежал плашмя, пока на него с размаху не шлепнулась рыдающая Сашенька.

– Он прогнал нас! – бормотала она сквозь всхлипывания. – Он выгнал нас, выгнал!..

Александра лучше всего вразумляли сильные впечатления. Вот и сейчас: одним крепким тычком отец смог вбить в него даже угрызения совести.

– Ладно, не плачь! – Он поднял сестру, неуклюже прижал к себе: проявления нежности были для него диковинны. – Ну, тише, успокойся. Пусть там сами поговорят. А мы пойдем, пойдем-ка покараулим, чтоб кто чужой не пришел. – Он чувствовал, что двух неожиданных появлений – Баламучихи и Бахтияра – для одного сего вечера вполне достаточно. – Пойдем, постережем. Это дело семейное.

И брат с сестрой, поддерживая друг друга, заковыляли к изгороди.

В это время в избе Меншиков наконец очнулся от нового поворота судьбы и грозно надвинулся на Бахтияра:

– Ах ты… грехолюбец бездушный! Не иначе, в кривую неделю тебя зачинали! [86]86
  То есть в страстную неделю Великого поста, когда церковь проповедует наиболее суровое воздержание, и все, что в такую неделю зачнется, будет уродливо, неспоро.


[Закрыть]
Грехотворец гнилостный! Изнасильничал блудным воровством девку, лишь бы добиться своего, так? Думаешь, я ничего не видел, не знал, как ты ее обхаживал? Мол, ежели обездолили ее, так добыча легкая сделается? А она противилась, я видел, что противилась! Я всегда знал, чуял, что ты двоенравен, только прикидываешься тихонею, а самому впору за зипуном ходить! [87]87
  То есть разбойничать, грабить на большой дороге (старин.).


[Закрыть]
Но ты у меня злотворить закаешься, нечисть! Больно много возомнил о себе… Небось теперь о свадьбе грезишь? Чтоб я дочь тебе в наложницы… как там по-вашему – в унантки [88]88
  Рабыни (татарск.).


[Закрыть]
отдал? – все пуще занимался гневом Александр Данилыч. – Жди! Дождешься! Мало ли твоя родова татарская русских баб сильничала – ничего, наша Русь, слава богу, не пошатнулась. И мы выстоим, выдюжим. Нам, Меншиковым, не привыкать из грязи да в князи, а потом обратно в грязь. Но это – мы. А ты нам тут ненадобен, твое дело – сторона. Однако ж вот что скажу: больше не доведется тебе русских девок портить своим басурманским семенем! На сей минуте жизнь твоя будет кончена!

Меншиков мгновенным движением выхватил из-за кушака небольшой пистолет, и как ни была Маша потрясена, ошеломлена, она не могла не изумиться, каким это чудом удалось отцу сберечь, утаить от многочисленных обысков тот самый «терцероль», коим она еще в Раненбурге оборонялась от Бахтияра, а однажды – и от князя Федора, не признав его с первого взгляда.

И весь тот вечер и волшебная, незабвенная ночь вдруг встали перед ее глазами, и силы вернулись к ней: она вскочила, ринулась к отцу, повисла на руке:

– Не тронь его, ради Христа! Он тут не повинен! Он лжет!

Облегчение, отразившееся в глазах Александра Данилыча, было таким огромным, таким радостным, что Маша едва не зарыдала: позорно зачреватеть без мужа, но стократ было бы для нее позорнее понести от Бахтияра. То же чувствовал и отец ее, а теперь она хоть немножко обелилась перед ним!

Но облегчение отца и дочери длилось недолго: Бахтияр одним прыжком стал меж ними, обращая то к Меншикову, то к Марии черные, расширенные глаза:

– Я не лгу! Это ты лжешь! Мы были с тобой, и я брал тебя так, что ты кричала от восторга!

Кулак Александра Данилыча запечатал черкесу рот, и Бахтияр, отлетев на сажень, так шарахнулся в стену, что ветхое жилье снова заходило ходуном. Полежал мгновение, собираясь с силами, потом встал на четвереньки, поднял голову, закричал разбитыми в кровь губами:

– Был я с ней! Аллахом клянусь! Бородой Пророка клянусь! Пусть гром небесный разобьет меня на месте, ежели лгу, пусть…

– Довольно! – Голос Меншикова прервал этот истерический вопль. – Не трать клятв, не то одну из них услышат небеса и впрямь поразят тебя молниями. Ты безумен, я вижу, коли смеешь настаивать, когда дочь моя говорит, что ты лжешь. Поди прочь, я тебя прощаю, но впредь…

– Прощаешь? – прошептал Бахтияр. – О великодушный! И ты, гурия-джайган, тоже прощаешь меня за то, что покрыл тебя на поляне в лесу? По твоей доброй воле покрыл?

– На по-ля-не? – с запинкой повторила Маша и безотчетно замотала головой: – Да нет, быть того не…

– А! Вспомнила! – торжествующе вскричал Бахтияр, взвившись с колен и наступая на Машу. – Вспомнила!

– Поди, поди! – слабо отмахнулась она. – На какой еще поляне, о чем ты?

– На поляне, в чащобе, где стоит чум этой одержимой бесами Сиверги! Не помнишь разве? Ты была там, когда я пришел, и солнце светило, и зеленый платок…

– Ах! – вскричала Маша так отчаянно, что Меншиков, вновь навостривший было «терцероль» на блудного черкеса, от неожиданности едва не выронил оружие. – Ты? Это был ты?! О нет, нет, нет!

Она рухнула ничком, забилась на полу. Рыдания разрывали ее гортань, и хриплые, бессвязные крики напоминали стоны умирающего. Она и впрямь умирала в этот миг, ибо страшное открытие было непереносимо, нестерпимо… непереживаемо.

Господи! Tак, значит, этого ненавистного черкеса исступленно ласкала она распаленным естеством и всем существом своим? Так это Бахтияр явился к ней в образе возлюбленного, любимого настолько, что всем истосковавшимся сердцем она безоговорочно поверила – и предалась его призраку, не подозревая, что другой воспользовался ее сладостным заблуждением?! Господи, о господи, куда ж ты смотрел, как попустил проклятущую Сивергу так смутить пронзенную душу, поддаться дьявольскому искушению?

– Машенька, дитятко… – Отцовы руки обняли ее. – Не убивайся, бог милостив, одолеем и эту невзгоду. Только не рви так сердце, пожалей и себя, и меня! – Голос его прервался всхлипыванием, и Маша ощутила что-то влажное на своей щеке.

С проницательностью, обостренной почти невыносимыми страданиями, она почувствовала боль отца: несчастье, обрушившееся на Марию, он мнил карой за свои проступки («Грехи ваши да падут на детей ваших!») и не мыслил судить дочь – боже упаси! – но чаял выпросить у нее прощения!

И это заставило Машу скрепиться, собраться с силами.

Кое-как поднялась, помогла подняться отцу. Она знает, что ждет ее… жизнь, исполненная горя. И даже нет той дороги к спасению, которая открыта для всех остальных отчаявшихся, потерявшихся, ибо она дала клятву перед иконами не покидать отца, а что такое самоубийство, как не бегство? Нет, ей предстоит жизнь – жизнь как мучение, как наказание, искупление, и никто уже больше не взглянет пламенно в глаза, не шепнет, задыхаясь: «Милая… я люблю тебя!», не прильнет с поцелуем, от которого вспыхивают в глазах звезды и сердце расцветает множеством благоуханных цветов… Но нет, прочь слезы! Ей еще предстоит все это понять, почувствовать, перестрадать. А пока надо быть сильной – ради отца. Надо быть сильной, чтобы Бахтияр понял сразу и навсегда: ему здесь никогда и ничего…

Она взглянула на Бахтияра – и сразу забыла, о чем думала, что хотела ему сказать. В его глазах – целый мир темной муки и страдания, но не на Машу был устремлен этот полубезумный взор, а в окно.

Маша обернулась – и с криком вновь упала на колени, прижалась к отцу, уткнулась в его плечо, чтобы не видеть, не видеть!.. Но и перед зажмурившимися глазами маячило то же кошмарное зрелище: прильнувшее к окну со двора чье-то лицо – чудовищное лицо! Круглое, плоское, сплошь заросшее рыжевато-серым пухом, с крючковатым носом, больше похожим на клюв, оно, чудилось, вовсе не имело рта, зато обладало глазами как плошки. Черные, необычайно подвижные, снующие туда-сюда, они вдруг замерли, перехватив испуганный взор Бахтияра, и как бы повлекли его к себе.

Жуткая морда медленно отлепилась от окна и начала постепенно отдаляться, а Бахтияр, как на привязи, тащился через всю горницу. Громкий, клекочущий крик послышался со двора, и это подействовало на Бахтияра как удар хлыста на заупрямившегося скакуна. Он ринулся вперед и, словно бы дорога до двери (шагов пять!) показалась ему слишком долгой, ударом кулака распахнул раму (посыпались державшиеся на честном слове осколки) и выскочил, словно бы вылетел из окна. А вслед за тем… вслед за тем входная дверь, которой нынче, похоже, была судьба распахиваться так, что на избе крыша начинала приплясывать, снова грохнулась о косяк, и в комнату ввалились Александр с Александрою. Оба дрожали как два осиновых листа, зуб на зуб не попадал у них, а бледны были, словно…

– Да вы что? Мертвеца ожившего увидели, что ли? – гневно вскричал отец, вскакивая с колен и поднимая Машу, раздосадованный, во-первых, тем, что Бахтияр сбежал от расправы, а пуще того – что слизняк Сашка застал отца в слезах и унынии. – Где черкес?!

– Он… в окошко! – пискнула Сашенька. – Сова там была, сова! Она его, она… – Сашенька начала заикаться, и Александр оттолкнул сестру в сторону, хотя и его глаза блуждали, как у безумного, и его голос прерывался, и он безуспешно пытался выговорить:

– Там… О господи! Там идет знаете, кто? Tам идет…

Он осекся, оглянулся через плечо и с тонким, жалобным воплем шарахнулся в угол, освобождая дорогу высокому худощавому человеку, ступившему через порог и окинувшему избу взволнованным взглядом светлых глаз.

Маша тихо ахнула, схватилась за горло.

Александр Данилыч медленно потянул руку вверх – перекреститься, но рука не поднималась, словно незримая сила земная налила ее свинцом. Меншиков вспомнил, как выглядел только что сын. Надо думать, и у него теперь вид не лучше! Эк его угораздило брякнуть насчет ожившего мертвеца… вот и он, тут как тут, припожаловал! Господи, спаси и сохрани!

Левой рукой поддерживая правую, Александр Данилыч кое-как сотворил крестное знамение, однако призрак как стал на пороге, так и стоял. Знать, их, вурдалаков, спроста не возьмешь. Да, осинового кола под рукой нету – надо иначе исхитриться спастись. Но, ей-богу, из всех знакомых и незнакомых мертвецов, коим взбрела бы вдруг блажь явиться по Алексашкину душу, вот этого он никак не предполагал увидеть!

Однако, хоть и говорят, что незваный гость хуже татарина (а незваный мертвец?!), ни перед кем не давал слабины Александр Данилов Меншиков. Не даст и теперь!

Он скрепился, прокашлялся и изрек с видом гостеприимного хозяина:

– Ну, здравствуй, коли пришел, князь…

– Нет! – раздался вдруг сзади истошный крик, и Меншиков, сделав от неожиданности оборот вокруг своей оси, невольно глянул в окно, уверенный, что Маша увидела там другого упыря и потому так страшно кричит. Но в окне по-прежнему сияло предвечернее темно-голубое небо, в котором ангелы, божьи детки, уже засветили первые свои огонечки, а Маша, держась за горло, хрипло, чуть слышно, как если бы вместе с криком из нее вылетела и вся душа, бормотала: – Нет! Это не он! Ты что, не понимаешь? Это опять сова надела его личину на Бахтияра, как там, на поляне, где мы с ним…

Она не договорила, рухнула, где стояла – то есть рухнула бы, когда б не успел подхватить ее этот неведомый, как две капли воды схожий с князем Федором Долгоруковым, царство ему небесное! Или… нет?

* * *

А Бахтияр… а в эту пору Бахтияр сломя голову мчался сквозь тайгу. Остатки человеческого разума, которые еще сохранились в нем после того, как появилась рыжая сова и одним взглядом, одним кликом поработила его всецело, подсказывали, что не может человек бежать так стремительно, нет в его теле таких сил, ибо он не бежал, а летел. И вдруг он понял, что не сам летит – его несли стрекозы.

Сначала он услышал странный нарастающий шум, как будто в октябре зашуршали все опавшие, иссохшие листья враз. Бахтияр поднял голову, прислушался – и вдруг, обгоняя его, понеслись десятки, сотни, а потом тысячи тысяч стрекоз.

Их было так много, что вмиг померк бледный вечер и наступили густые сумерки, чья синева была там и сям, везде, насквозь прошила злат-серебряными трепетными стежками и изумрудными блестками: мерцанием крыл и глаз.

И вокруг Бахтияра, и над кустами, и по всей тайге – всюду порхали, мельтешили, неслись эти создания, и когда он вдруг в ужасе начинал запинаться, пытался свернуть или хотя бы упасть, чудовищный рой обвивался вокруг него, как там, возле болота, обвивались осы, и вся-то разница, что новый рой не жалил Бахтияра, а впивался миллионами лапок в его одежду, волосы, вновь и вновь увлекая вперед, вновь и вновь подчиняя бесконечному бегу. И были мгновения, когда он отрывался от земли в гигантских прыжках – это поднимали его стрекозы.

Их крылья бились, трепетали перед лицом, и Бахтияру стало не хватать воздуху. Он замахал руками без всякой надежды, лишь в отчаянии, но, к его изумлению, стрекозы отпрянули в стороны, исчезли, словно исполнили предначертание свое, а теперь спокойно могли воротиться в бездны, их извергшие.

Теперь вокруг были олени…

О, далеко же занес Бахтияра лёт стрекоз, если тайга махала позади и обочь своими зелеными крыльями, безнадежно отстав от тундры, которая стремительно стелилась под копыта семерых важенок, которых гнал Бахтияр.

Их серые, бархатные крупы маняще вскидывались перед ним, копыта выбивали дробь, и от этой мелодии вся мужественность его восстала, и запах самок, жаждущих самца, коснулся затрепетавших ноздрей. Он увидел их разверстые, судорожно сокращающиеся лона, полные белой влагою желания, – и неистово рванул на себе одежду, обнажая чресла.

Крикнул – нет, затрубил, призывая страстно, победно, – и важенки порскнули в разные стороны, исчезли. Теперь перед Бахтияром была лишь одна, и алое закатное солнце окрасило ее шкуру в красный цвет. Тундра была тверда, как камень, – иначе почему копыта важенки выбивали звон, словно бубенчики?..

Боже, о аллах, да ведь это не важенка – это женщина в красном платье бежит перед Бахтияром, так высоко подняв мешавшие ей одежды, что ее длинные, легкие, смуглые ноги обнажились до самых бедер, и края круглых, тугих ягодиц были видны Бахтияру, и серебряные бубенчики, свешиваясь с платья, били, плясали по смугло-золотистой коже.

Сиверга! Это не просто женщина – это Сиверга бежит перед ним!

Нет, уже не бежит: споткнулась, упала на четвереньки. Ее нагие чресла совсем близко!

Она вскрикнула… и Бахтияр извергся в эти сладостные тиски со стонами, рыданиями, проклятиями. Ему хотелось выкликнуть имя другой, но он не помнил, как ее звали, а потому ревел, будто страстный изюбрь:

– Сиверга! Сиверга! Сиверга!..

Тайга, затаившись, издали слушала его крик – и молчала.

12. Признание

Мертвец оказался проворнее живых и первым успел подхватить Машу.

– Отпусти ее, не трогай! – заверещала Сашенька, верно, подумав, что сейчас внезапный гость провалится со своей ношею в тартарары, однако призрак вполне твердыми шагами направился к Машиному ложу и не опустил на него бесчувственную девушку, а сел сам, так что она полулежала у него на коленях, а голова ее прильнула к его плечу, и он осторожно трогал бледный, похолодевший лоб Маши губами, поглаживая в то же время ее пальцы.

Как-то все это было слишком уж нежно и участливо для представителя загробного мира, и Меншиков робко подумал, что перед ним, пожалуй, вполне живой человек. Но, поскольку князь Федор, по всем доходившим до них сведениям, и впрямь погиб страшной смертью, оставалось одно: это и впрямь призрак Бахтияра, одетый в образ Федора Долгорукова, и Меншиков подумал, что или мир вокруг переменился, или он сам сошел с ума от горя и бедствий, постигших его. Ладно, пусть так; но дети видят то же самое, а значит… а значит, придется перекреститься и признать, что Сиверга лихо наводит привиденные страхи, от которых может лишиться рассудка целая семья!

Сильной стороной Алексашки, сиречь Александра Данилыча Меншикова, всегда было умение мириться со случившимся. Он никогда не роптал на жизнь, на ее удары, а сразу пытался сообразить, что можно сделать, какую пользу извлечь для себя из новой, казалось бы, вовсе бесполезной ситуации. Так было, когда Лефорт подарил его длинноногому, дергающемуся мальчишке – государю всея Руси. Так было многажды за время его службы Петру: тот бивал Алексашку по зубам за мошенничество на поставках для армии, за взятки, а синеглазый князь Меншиков утирался, всхлипывая, и тут же разбитыми в кровь губами высказывал Петру какое-нибудь новое предложение, чтобы улучшить дело, – и смирял гнев властелина, обезоруживал его своей всегдашней готовностью лететь, думать, делать, строить, сражаться. Так было после смерти великого царя, когда Меншиков, едва успев оплакать друга и повелителя, не дал рухнуть зданию новой России (и своего благополучия) и лихо возвел на престол Екатерину. Так было еще совсем недавно, когда, сосланный в ледяные пустыни Сибири, отчужденный от всего мира, он не возроптал на судьбу свою, а стойко принял ее удар и начал строить церковь, чая обеспечить себе и детям прощение если не на земле, то хоть на небесах. Так и теперь…

Так и теперь он смирился. Деваться некуда! Дочь любимая беременна от черкеса, разрази его гром, но при всей мерзопакостности Бахтияра в нем есть одно бесспорно замечательное свойство: он беззаветно любит Машу, жизни за нее не пожалеет. И ежели выбирать не приходится, то надо и в самом плохом искать свои хорошие стороны. Конечно, черные, мрачные, жгучие глаза Бахтияра каждый день видеть будет нестерпимо, однако ж в обличье молодого князя Долгорукова он смотрится совсем иначе, не в пример лучше! Ежели б удалось сговориться с Сивергой, чтоб она так и оставила черкесу сию светловолосую, светлоглазую и весьма привлекательную наружность, то лучшего зятя трудно было бы пожелать. А вот интересно знать, ребеночек на кого будет похож: на истинного Бахтияра или же на его привиденное обличье? Хорошо, коли б на призрака. Этакое славное уродилось бы дитятко! Александр Данилыч даже улыбнулся, мысленно уже приласкав льняную кудрявую головку будущего внука, заглянув в невинные очи, рассказав тепленькому несмышленышу его первую сказку…

Судя по всему, и Марии образ князя Федора никак не неприятен, ежели она прельстилась этим обличием и отдалась-таки Бахтияру, коего прежде и близко к себе не подпускала.

Правда, весьма странно, почему из всех многих-премногих молодых красавцев, знакомых Марии в той, прежней, придворной жизни, Сиверга избрала именно сего человека – отпрыска враждебного рода, погибшего в день своей свадьбы с другой женщиной? Скорее Меншиков ожидал бы увидеть лукавые глаза и раздражающе-красивое лицо Петра Сапеги, но этот-то, Долгоруков-хитроумец, как сюда попал? Неужели и он тронул некогда Машино сердце? Hеужели…

Александр Данилыч тихо ахнул и даже руками всплеснул, ибо, со внезапностью громового раската в разгар ясного полдня, до него вдруг дошла догадка, и он словно бы вновь увидел хмуро-сочувственное лицо Степки Крюковского, начальника их охраны на ссыльном перегоне, услышал его крик: «Слышь, Данилыч! Не тужи! Твоим супротивникам бог тоже поддает жару! Алексей Григорьича племянник, Федька, сгиб – сгорел, дотла сгорел: одни кости нашли на пепелище». И пронзительный, неузнаваемый голос Маши: «Сгорел?» После этого, не прошло и четверти часу, она кинулась вниз головой в Волгу, и ежели б не Бахтияр…

Меншиков тогда был слишком потрясен последним прощаньем с милой Дарьей Михайловной, которую наспех зарыли в казанскую ржавую грязь, чтобы связать воедино эти два события: известие о смерти Федора Долгорукова и попытку Маши убить себя. Неужто?.. Да нет, быть не может того! Когда ж они успели?! Но, о господи, его призрак, конечно, его явила им тогда Сиверга в тусклых закатных лучах! И слова дочери зазвучали в ушах Меншикова – слова, которые он прежде не понял, которым не придал значения: «Да я на все готова, только бы с ним… Погиб он – словно месяц закатился!»

Господи! Слеп и глух был он, отец, всецело поглощенный своими невзгодами и начисто забывший о дочери… Как же она, должно быть, страдала, бедная девочка, когда погиб избранник ее сердца, если предалась дьявольскому наваждению и кинулась в объятия призрака!.. Казнясь, Александр Данилыч прижал к лицу кулаки, закачался из стороны в сторону, как вдруг дробный топот пронесся мимо и заставил его испуганно открыть глаза – и ахнуть от престранного зрелища, открывшегося его глазам.

Александр, держа в одной руке икону Богородицы, а в другой – лампадку на длинной цепочке и размахивая ею на манер церковного кадила, и Сашенька с иконой Спаса Нерукотворного (в углу зияла пустая божница) подскочили к Призраку, крепко обнимавшему их сестру, и принялись махать на него иконами и лампадкою, причем Сашенька, левой рукой суя в лицо Призрака святой образ, правой исступленно крестила его, восклицая:

– Изыди, сатана! Изыди, сгинь, провались, дьяволобесник!

Призрак отшатнулся… Лицо его заколебалось в чаде разгоревшегося масла, которое выплеснулось из чаши лампадки и попало на фитилек. Он схватился за щеку, вскрикнул…

– Не надо! – с болью вскричал Александр Данилыч, и сердце его едва не разорвалось, когда он представил, что сейчас исчезнет это милое видение и Маша окажется в черных лапах черкеса. – Не исчезай, останься!..

– Вот черти, щеку обожгли, – беззлобно ругнулся Призрак, выплывая из чадного масляного духа. – Эдак без глаз зятя оставите!

Александр с Александрою замерли с воздетыми образами, но Призрак, не обращая на них более никакого внимания, наклонился осторожно, чтобы не потревожить Машу, и, коснувшись руки Меншикова, тихо произнес:

– Это я, отец! Я жив, клянусь богом!

И если Александр с Александрою были убеждены именем Всевышнего, то Меншиков – одним коротким словом «отец».

* * *

…Уже настала глубокая ночь, когда князь Федор закончил свой рассказ. Меншиковы слушали его не дыша – Федор не счел нужным таиться и от Александра с Александрою: как бы они к нему ни относились, теперь все они были одна семья, все заедино, и их воля была принимать или не принимать его решение: бежать из Березова всем вместе или порознь, чтобы добраться морем до Англии и найти там убежище, покуда царев гнев не сменится милостью – или навечно. Но как ни долог был этот рассказ, вместивший все приключения князя Федора в Петербурге, Раненбурге, Москве, снова в Петербурге и в тайге вокруг Березова, он мог оказаться еще длиннее, когда б князь Федор рассказал о тайне королевы Марго. Но он промолчал об этом, представив дело так, будто он по наказу дядюшек своих пытался втереться в доверие к ненавистному им временщику и стать своим в его доме, но внезапная любовь к Марии сделала его иным человеком и превратила из врага в союзника. Это была истинная правда, и она извиняла его умолчание.

Не то чтоб князь Федор не нашел в себе мужества поведать про яд Экзили… Будь они наедине с Александром Данилычем, наверное, открылся бы до конца, такую безоглядную любовь и доверие ощущал он к этому человеку, воистину словно к отцу родному! Однако не хотелось отягощать смутной тайною неустойчивое, зыбкое доверие, которое постепенно, медленно установилось меж ним и Александром и Сашенькою. Все равно ведь он не виновен ни в чем, кроме как в губительных помыслах, а коли так – не проще ли прислушаться к вековой мудрости: чего не знаешь – не помешает? И если даже проницательный Меншиков уловил некоторые недомолвки в сей исповеди, то не стал обращать на них внимания. Подобно Христу, который хоть и не имел детей, но обладал отеческим сердцем, Александр Данилыч предпочитал раскаяние безгрешности, ибо сам был не кем иным, как раскаявшимся грешником, а потому принял как должное все, что счел нужным поведать этот человек, добровольно принявший чашу страданий и испивший ее до дна.

Не в силах ничего сказать, он только сжал руку князя Федора, как бы давая знак прощения и родительского участия, – и вздохнул: что-то ожгло вдруг его пальцы. Слеза? И еще одна? Однако глаза князя хоть и грустны, но сухи, исполнены решимости. Что же означает сие? О… Маша! Это плачет Маша!

И только теперь князь Федор и Меншиков заметили, что та, которая занимала все их помыслы, очнулась и, затаившись, внимательно слушает печальную исповедь своего вновь обретенного супруга. Теперь ему, получившему доверие и прощение отца, предстояло выслушать приговор супруги, и дрожь невольно пробрала его, когда он в сотый, тысячный раз вообразил картину, ставшую для него постоянным кошмаром: как с расшивы, идущей поперек крутой волжской волны, свешивается тонкая, исполненная отчаяния фигура, чтобы отринуть жизнь и принять смерть, ибо она только что узнала: не осталось ничего в мире, что удерживало бы в ней желание жить. Грехом князя Федора была ложь. А Маша готова была принять на себя куда более тяжкий грех: изыти к богу преждевременно, совершить самоубийство, и глуби волжские стали бы для нее позорным жальником [89]89
  Общая могила где-нибудь при дороге для самоубийц, бродяг, умерших нечаянной смертью, и прочего отпетого люда, недостойного похорон на освященной земле.


[Закрыть]
. И вновь проклял себя князь Федор за то, что не расстарался дать ей о себе известие раньше, не смог предупредить. Он извинял себя тем, что единственным человеком, кому он всецело доверял и кто мог бы доставить Марии сие предупреждение, был Савка, но с ним-то Федор никак не мог расстаться, ибо в одиночку невозможно было осуществить его безумное и почти безнадежное предприятие. Да, оно удалось, дело выгорело (вот уж воистину!), и это его во многом оправдывало и прощало, но вот простит ли Мария?..

Он ждал приговора с таким трепетом, что даже не сделал попытки удержать ее, когда она соскользнула с его колен и встала напротив, глядя не обвиняюще и отстраняюще, но с такой глубокой печалью, которая была ему непереносимее самых изощренных упреков. Что-то было в этой печали особенное… какой-то необъяснимый оттенок, и князь Федор насторожился. Это было… как услышать крадущиеся шаги в ночной тишине и гадать, пробирается ли это сквозь тьму случайный прохожий или тать нощной алчет добычи. И он вздохнул с облегчением, когда Маша, испуганно глядя в его глаза, прошептала:

– Она… красивая?

Ни разу за весь этот безумный год, как бы ни было тяжело, больно или страшно, не затуманился взор князя Федора слезою, а сейчас так сдавило горло, что он принужден был на несколько мгновений зажмуриться, чтобы Маша не увидела его повлажневших очей и не истолковала это как-нибудь неправильно. А это всего лишь было облегчение – ведь он с чистой совестью мог признаться:

– Hе знаю. Я ее, правду сказать, и не разглядел толком. Не до того было: только тебя и сердцем своим, и очами духовными видел. Грех мой, что клятвы перед богом произносил, но он, всевидящий, знал, что слова сии заведомо лживы, а я твой навеки.

Она быстро вздохнула – словно дух перевела с облегчением.

– А Сиверга?

Федор нахмурился:

– Она тебе не враг, поверь. Бахтияр сказал все в заблуждении: на самом деле с ним в твоем образе была Сиверга. И дитя во чреве твоем принадлежит лишь нам: тебе и мне. Оно увенчало нашу любовь.

Маша кивнула, веки ее смежились. Нежная улыбка взошла на уста, и пальцы едва ощутимо коснулись его худой, загорелой щеки… И князь Федор с трудом сдержал стон, ибо ничего никогда он так страстно не желал на свете, как схватить сейчас Марию в объятия и унести ее в дальние дали любви, недоступные, кроме них, более никому на свете.

Они стояли так – и не было сейчас людей счастливее, но вдруг Сашенька кинулась к отцу и, дергая одной рукой за полу его, а другой – князя Федора, заверещала тоненьким девчоночьим голоском:

– Мы уедем? Правда, что мы уедем отсюда? Поедемте сейчас! Не будем ждать завтра! Сейчас!

Очарованный миг прошел. Маша вздохнула, испуганно раскрыла глаза – и словно испугавшись, что сказала больше, чем хотела, торопливо отвела их, но было поздно. В беззащитности ее взора князь Федор наконец разглядел то выражение, коего он доселе не мог понять, но так его тревожившее.

Это была жалость.

* * *

Меншиков ласково положил руку на голову младшей дочери:

– Успокойся, милая. Успокойся!

– Нет! Я хочу сейчас! Я хочу домой, домой!

Она зарыдала в голос, да и Александр имел вид не лучший: дрожал губами, хотя воли слезам еще не давал. У князя Федора стеснилось сердце: дав этим несчастным надежду на спасение, он не научил их терпению, а теперь боялся, как бы крах мгновенной мечты не подкосил их. Он с раскаянием поглядел на Меншикова, боясь увидеть упрек, но прочел в его взгляде лишь бесконечную любовь, печаль – и еще то же пугающее выражение, которое он уже видел в глазах Маши: жалость.

– Александр, – сказал Меншиков, – будь мужчиной. Сделай милость, уведи сестру, успокой. Нам надо поговорить.

Он сказал только это, ничего больше, но брат и сестра разом притихли, словно поняли полную бессмысленность своих внезапно вспыхнувших надежд, и Сашенька не противилась, когда Александр обнял ее за плечи и повел прочь из избы: посидеть на крылечке под дымокуром, отпугивавшим ненасытных комаров, погрустить вместе – и утешить друг друга. Меншиков поглядел им вслед, поблагодарив господа за то, что эти его двое таких неуживчивых детей крепко привязаны друг к другу, и повернулся к Федору:

– Куда думаешь уходить, сын?

– На карбасе до Оби, потом по течению до губы [90]90
  Обская губа – залив.


[Закрыть]
, там до мыса, где на Старую Мангазею кочи [91]91
  Суда, корабли (старин.).


[Закрыть]
поморские поворачивают…

– Эва! – чуть ли не испуганно присвистнул Меншиков. – Старая Мангазея! Да она уж почитай полсотни годов с Таза на Енисей вся ушла, после пожаров, будто бы…

– Старая Мангазея-то ушла в Туруханск, это правда. А золото не ушло, нет! – покачал головою князь Федор. – Я еще в Петербурге слышал, дескать, поморы моют украдкою золото на прежних местах, где отцы и деды мыли, а здесь вогулы подтвердили: до конца августа их корабли там бывают. Теперь знаю доподлинно: на Ивана Постного [92]92
  30 августа по старому стилю.


[Закрыть]
из Мангазеи уходит последний коч. К этому времени мы должны быть на мысу.

– Слушай-ка… это же тысяча верст! – воскликнул Меншиков, и князь Федор поглядел на него с восхищением: чудилось, у этого человека перед глазами карта.

– Около того, – согласился он. – Самое большое – десять дней пути водою. В губе течение еще посильнее, чем в Оби, – вынесет само собой, куда надо.

– А в сентябре, говорят, здесь уже морозы, по морю шуга пойдет, – озабоченно сказал Меншиков. – Если предположить, что вам повезет, и дойдете до мыса вовремя, и подберут вас – что будет, коли лед на море станет?

– В таких случаях поморы зимуют на Груманте или на северных берегах – куда пристанут. Однако обычно они успевают до Архангельска дойти, ну а уж там иноземный корабль встретить – полдела! Увезут нас в Англию, и поминай как звали! – взмахнул он ладонью, пытаясь подчеркнуто-уверенным голосом, и этим жестом, и всей своей повадкою заглушить то опасение, которое возникло в душе после слов Меншикова: «вам повезет», «вас подберут». Не нам, нас… Вам, вас – как будто его самого уже и на свете не было.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю