355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эдвард Джордж Бульвер-Литтон » Семейство Какстон » Текст книги (страница 9)
Семейство Какстон
  • Текст добавлен: 7 апреля 2017, 19:30

Текст книги "Семейство Какстон"


Автор книги: Эдвард Джордж Бульвер-Литтон



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 40 страниц)

Тривенион опять подошел к столу, собрал свои письма и скрылся в двери.

Глаза жены нежно следили за ним. Эти глаза напоминали мне глаза моей матери, вероятно подобно всем глазам, выражавшим привязанность. Я подвинулся к ней, и мне захотелось пожать её белую руку, которая небрежно лежала передо мной.

– Хотите пройтись с нами? – сказала мисс Тривенион, обращаясь ко мне.

Я поклонился, и через несколько минут очутился в комнате один. Покуда дамы отправились за своими шляпами и шалями, я, от нечего делать, взял газеты, которые мистер Тривенион оставил на столе. Мне бросилось в глаза его собственное имя: оно встречалось часто, и во всех газетах. В одной его бранили, в другой хвалили без меры; но одна статья той из газет, которая, по-видимому, хотела показаться беспристрастною, поразила меня и осталась у меня в памяти. Я уверен, что все еще сумею передать её содержание, хоть и не слово в слово. Помнится, тут было что-то в роде следующего:

«При настоящем положении партий, наши современники естественно посвятили много места достоинствам и недостаткам мистера Тривенион. Несомненно, что это имя стоит высоко в Нижней Палате; но несомненно и то, что оно возбуждает мало сочувствия в народе. Мистер Тривенион по преимуществу восторженный член Парламента. Он скор и точен в дебатах; он удивительно говорит в комитетах. Хотя он никогда не был на службе, продолжительный опыт в деле общественной жизни, его сердечное внимание к общественным делам, дают ему почетное место между теми практическими государственными людьми, из которых выбираются министры. Он – человек с незапятнанной славой и благонамеренный, – в этом нет сомнения; и в нем всякий кабинет имел бы члена честного и полезного. Вот все, что можно сказать в похвалу ему. Как оратору, ему недостает того огня, которым снискивается сочувствие народа. Его слушают в Палате, но сердце народа не лежит к нему. Оракул вопроса второстепенной важности, он, сравнительно, мелок в политике. Он никогда искренно не придерживается никакой партии, никогда не обнимает вопроса вполне и не сродняется с ним. Умеренность, которою кичится он, нередко проявляется в насмешливых придирках и в притязании на стоицизм, издавна заслуживших ему от его врагов славу человека нерешительного. Обстоятельства могут дать такому человеку временную власть, но способен ли он на долго сохранить влияние? Нет. Пускай же мистер Тривенион остается при том, что указали ему и природа, и его положение в обществе, – пусть будет он неподкупным, независимым и способным членом Парламента и примирителем умных людей обеих сторон, когда партии вдаются в крайности. Он пропадет, если сделать его кабинетным министром. Зазрения его совести ниспровергнут всякий кабинет, а его нерешительность помрачила бы его личную репутацию.»

Едва окончил я чтение этого параграфа, вошли дамы.

Хозяйка, увидев листок в моих руках, сказала с принужденной улыбкой:

– Опять какие-нибудь нападки на мистера Тривениона?

– Пустое, – сказал я не совсем уместно. – Статья, которая показалась мне столь беспристрастною, была желчнее всех – пустое!

– Я теперь никогда не читаю газет, т. е. политических статей: они слишком грустны. А было время, они доставляли мне столько удовольствия, – когда началось его поприще и слава его еще не была сделана.

Леди Эллинор отворила дверь, выходившую на террасу, я спустя несколько минут, мы очутились в той части сада, которую хозяева оградили от общественного любопытства. Мы прошли мимо редких растений, странных цветов, длинными рядами теплиц, где цвели и жили все диковинные произведения Африки и обеих Индий.

– Мистер Тривенион охотник до цветов? спросил я.

Хорошенькая Фанни засмеялась:

– Не думаю, чтоб он умел отличить один от другого.

– Я и сам не похвалюсь, и вряд ли отличу один цветок от другого, когда их не вижу.

– Ферма вас больше займет, – сказала леди Эллинор.

Мы подошли к зданию фермы, недавно отстроенной по последним правилам. Леди Эллинор показала им машины и орудия самого нового изобретения, назначенные к сокращению труда и усовершенствованию механизма в хозяйстве.

– Так мистер Тривенион большой хозяин?

Фанни опять засмеялась:

– Батюшка один из оракулов агрономии, один из первых покровителей её успехов, но что касается до хозяйства, он, право, не скажет вам, когда едет по своим полям.

Мы воротились домой. Мисс Тривенион, чья открытая ласка произвела слишком глубокое впечатление на юное сердце Пизистрата II, предложила показать мне картинную галерею. Собрание ограничивалось произведениями Английских художников. Мисс Тривенион остановила меня перед лучшими.

– Мистер Тривенион любитель картин?

– Опять-таки нет! – сказала Фанни, покачав выразительно головкой. – Моего отца считают удивительным знатоком, а он покупает картины потому только, что считает себя обязанным поощрять наших художников. А как купит картину, – вряд ли когда и взглянет на нее!

– Что же он?.. – Я остановился, почувствовав невежливость моего, впрочем, весьма основательного, вопроса.

– Что он любит, – хотели вы спросить? Я, конечно, знаю его с тех пор как что-нибудь знаю, но не умела еще открыть что любит мой отец. Он даже не любит и политики, хоть и живет весь в политике. Вы как будто удивляетесь; когда-нибудь вы его лучше узнаете, а никогда не разрешите тайны о том, что любить мистер Тривенион.

– Ты ошибаешься, – сказала леди Эллинор, вошедшая в комнату вслед за вами, неслышно для нас. – Я сейчас тебе назову что отец твой более нежели любит и чему служит каждый час своей благородной жизни: – справедливость, благотворительность, честь и свое отечество. Тому, кто любит все это, можно простить равнодушие к какому-нибудь гераниуму, к новому плугу и даже (хотя это более всего оскорбит тебя, Фанни) к лучшему произведению Лендесера или последней моде, удостоенной внимания мисс Фанни Тривенион.

– Мама! сказала умоляющим голосом Фанни, – и слезы брызнули из глаз.

Неописанно-хороша была, в то время, леди Эллинор: глаза её блистали, грудь подымалась высоко. Женщина, взявшая сторону мужа против дочери и понимавшая так хорошо то, чего дочь не чувствовала, не смотря на опыт каждого дня, то, что свет никогда не узнал бы, не смотря на бдительность его похвал и порицаний, – эта женщина была, по-моему, лучшая картина всего их собрания.

Выражение её лица смягчилось, когда она увидела слезы в блестящих, карих глазах Фанни: она протянула ей руку, которую дочь нежно поцеловала, и потом, сказав шепотом:

– Не останавливайтесь на всяком пустом моем слове, маменька: иначе придется каждую минуту что-нибудь прощать мне, – мисс Тривенион ускользнула из комнаты.

– Есть у вас сестра? – спросила леди Эллинор.

– Нет.

– А у Тривениона нет сына, – сказала она грустно. – На щеках моих выступил яркий румянец. – Какой же я сумасшедший опять! Мы оба замолчали; дверь отворилась и вошел мистер Тривенион.

– Я пришел за вами, – сказал он улыбаясь, когда увидел меня; – и эта улыбка, так редко появлявшаяся на его лице, была исполнена прелести. – Я поступил невежливо; извините. Эта мысль только теперь пришла мне в голову, и я сейчас же бросил мои голубые книжки и моего письмоводителя, чтоб предложить вам прогуляться со иною полчасика, – только полчаса; более никак не могу: в час ко мне должна быть депутация! – Вы, конечно, обедаете и ночуете у нас?

– Ах, сэр! матушка будет беспокоиться, если я не поспею в Лондон к вечеру.

– Пустое, – отвечал член Парламента, – я пошлю нарочного сказать, что вы здесь.

– Не надо, не надо, благодарю вас.

– Отчего же?

Я колебался.

– Видите ли, сэр, отец мой и мать в первый раз в Лондоне: и хотя я сам там никогда не бывал, все-таки могу им понадобиться, быт им полезен. – Леди Эллинор положила мне руку на голову и гладила мне волосы, покуда я говорил.

– Хорошо, молодой человек: вы уйдете далеко в свете, как ни дурен он. Я не думаю, чтобы вы в нем имели успех, как говорят плуты: это другой вопрос, но если вы и не подниметесь, то, наверное, и не упадете. Возьмите шляпу и пойдемте со иной; мы отправимся к сторожке… и вы еще застанете дилижанс.

Я простился с леди Эллинор и хотел просить ее передать от меня поклон мисс Фанни, но слова остановились у меня в горле, а мистер Тривенион уже выходил из терпения.

– Хорошо бы опять нам свидеться поскорее! – сказала леди Эллинор, провожая нас до двери.

Мистер Тривенион шел скоро и молча: он держал одну руку за пазухой, а другою небрежно махал толстой тростью.

– Мне надо пройти к мосту, – сказал я, – потому что я позабыл свою котомку. Я снял ее перед тем как собрался прыгать, и старушка вряд ли захватила ее.

– Так пройдемте здесь. Сколько вам лет?

– Семнадцать с половиной.

– Вы конечно знаете Латинский и Греческий языки, как их знают в школах?

– Думою, что знаю порядочно, сэр.

– А батюшка что говорит?

– Батюшка очень взыскателем, однако он уверяет, что вообще доволен моими познаниями.

– Так и я доволен. А математика?

– Немножко.

– Хорошо!

Здесь разговор на время был прервал. Я нашел, котомку, пристегнул ее, и мы уже подходили к сторожку когда мистер Тривенион отрывисто сказал мне:

– Говорите, мой друг, говорите… я люблю слушать вас, когда вы говорите; это меня освежает. В последние десять лет никто не говорил со мной просто, естественно.

Эти слова разом остановили поток моего простодушного красноречия; я ни за что на свете не мог бы после этого говорить непринужденно.

– Видно я ошибся, – добродушно заметил мой спутник, увидев мое замешательство. – Вот мы и пришли к сторожке. Карета проедет минут через пять; вы можете, покамест, послушать как старуха хвалит Гогтонов и бранит меня. Вот еще что, сэр: не ставьте никогда ни во что похвалу или порицание; похвала и порицание здесь, – и он ударил себя рукою по груди, с каким-то странным воодушевлением. – Вот вам пример: эти Гогтоны были язва околодка; они были необразованы и скупы; их земля была дичь, деревня – свиной хлев. Я приезжаю с капиталом и пониманием дела; я улучшаю почву; изгоняю бедность, стараюсь все просветить вокруг себя; – у меня, говорят, нет заслуги: – я только выражение капитала, направляемого воспитанием, – я машина. И не одна эта старуха станет уверять вас, что Гогтоны были ангелы, а я – известная антитеза ангелов. А хуже-то всего то, сэр, – и все оттого что эта старуха, которой я даю десять шиллингов в неделю, так хлопочет об каких-нибудь шести пенсах, а я ей не запрещаю этой роскоши – хуже всего то, что всякий посетитель, как только поговорит с ней, уходит отсюда с мыслью, что я, богатый мистер Тривенион, предоставляю ей кормиться как она знает и тем, что выпросит она у любопытных, которые приходят посмотреть сад. Судите же что все это значит? – Прощайте, однако ж. Скажите вашему отцу, что его старинный приятель желает его видеть; пользуйтесь его кротостью; его приятель часто делает глупости и грустит. Когда вы совсем устроитесь, напишите строчку в Сент-Джемс-Сквер: тогда я буду знать где вас найти. Вот и все; довольно!

Мистер Тривенион пожал мне руку и удалился.

Я не стал дожидаться дилижанса и пошел к калитке, где старуха (увидав или издали, почуяв вознаграждение, которого я был олицетворением).

«Молча и в мрачном покое, утренней ждала добычи.»

Мои мнения на счет её страданий и добродетелей Гогтонов до того изменились, что я уронил в её открытую ладонь только ровно условленную сумму. Но ладонь осталась открыта, между тем как пальцы другой руки вцепились в меня, а крест калитки удерживал меня, как патентованный штопор держит пробку.

– А три-то пенса племяннику Бобу? – сказала старуха.

– Три пенса Бобу? за что?

– Он всегда берет три пенса, когда присылает джентльменов. Ведь вы не захотите, чтобы я платила ему из того, что я получаю, потому что он непременно потребует трех пенсов, а то он у меня отымет мой доход. Бедным людям надо платить за их труды.

Её увещания меня не тронули, и, от души препоручая Боба тому джентльмену, которого ноги много бы выиграли, если бы надеть на них сапоги, я повернул рогатку и убежал.

К вечеру добрался я до Лондона. Кто, увидав Лондон в первый раз, не был разочарован? – Длинные предместья, незаметно сливающиеся с столицей, мешают любоваться ею. Постепенность вообще разрушает очарование. Я счел нужным нанять фиакра и отправился в гостиницу; подъезд её выходил на переулок Стрэнда, а большая часть всего здания – на эту шумную улицу. Я нашел отца в весьма затруднительном положении: в небольшой комнатке, по которой ходил он взад и вперед, он был похож на льва, только что пойманного и посаженного в клетку. Бедная матушка жаловалась на все, и в первый раз в жизни видел я ее не в духе. рассказывать о моих приключениях в такое время казалось неуместным. В пору было послушать. Они целый день понапрасну проискали квартиры. У отца вытащили из кармана новый Индийский фуляровый платок. Примминс, которой Лондон был так хорошо знаком, не узнавала ровно ничего и объявила, что его оборотили вверх ногами, и даже всем улицам дали другие названия. Новый шелковый зонтик, на пять минут оставленный без призрения, был в сенях подменен старым коленкоровым, в котором оказалось три дыры.

Только тогда рассказал я о моем новом знакомстве с мистером Тривенион, когда матушка, вспомнив, что я непременно перестану владеть всеми членами, если она сама не присмотрит за тем, как будут проветривать мою постель, скрылась для этого, вместе с миссис Примминс и бойкой служанкой, которая, по-видимому, полагала, что мы не стоим особенных хлопот.

Отец, кажется, не слушал до той минуты, когда я произнес имя: Тривенион; тогда он ужасно побледнел и молча сел.

– Продолжай, – сказал он, заметив, что я пристально смотрю на него.

Когда я рассказал все и передал ему ласковое поручение, возложенное на меня мужем и женой, он слегка улыбнулся; потом, закрыв лицо рукою, погрузился в размышления, вероятно невеселые, и раза два вздохнул.

– А Эллинор? – спросил он, наконец, не поднимая глаз, – Леди Эллинор, хотел я сказать… все также… также…

– Также… что вы хотите сказать, сэр?

– Также хороша?

– Хороша! очень хороша; но я больше думал о её обращении, нежели о лице. К тому ж мисс Фанни… мисс Фанни… так молода!

– А! – заметил отец, произнося, сквозь зубы и по-Гречески, знаменитые строки, известные всякому из перевода Попе:

 
«Like leaves on trees the race of man is found:
Now green in youth, now withering on the ground!»[5]5
  Род человеческий, подобно листьям древесным, то зелен в молодости, то рассыпается по земле.


[Закрыть]

 

– Так она хочет меня видеть? Кто это сказал? Эллинор… Леди Эллинор или её… её муж?

– Конечно, муж; леди Эллинор дала это почувствовать, но не сказала.

– Посмотрим, – продолжал батюшка. – Отвори окно. Что за духота здесь!

Я отворил окно, которое выходило на Стрэнд. Шум, голоса, звук шагов по камням, стук колес, вдруг сделались слышнее. Отец высунулся из окна и, на несколько мгновений, остался в этом положении; я стоял за ним. Потом он спокойно обратился ко мне:

– Каждый муравей в кучке тащит свою ношу, и дом его сложен только из того, что он добыл. Как счастлив я! как должен я благословлять Бога! Как легка моя ноша, и как безопасен мой дом!

В эту минуту вошла матушка. Он подошел к ней, обнял ее и поцеловал. Подобные ласки не потеряли цены своей от привычки к ним: лицо матушки, перед тем грустное, вдруг просияло. Однако она посмотрела ему в глаза, пораженная сладкою неожиданностью.

– Я теперь думал, – сказал отец, как бы в объяснение своего поступка, – скольким я вам обязан, и как сильно я вас люблю!

Глава II.

Теперь взгляните на нас, три дня после моего прибытия, как мы расположились в Рёссель-Стрите квартала Бломсбери, во всей пышности и величии собственного дома: библиотека музея у нас под рукою. Отец проводит каждое утро в этих lata silentia, как называет Виргилий мир замогильный. И, в самом деле, можно назвать замогильным миром этот мир духов: собрание книг.

– Пизистрат, – сказал мне одним вечером отец, укладывая перед собой свои бумаги и вытирая очки, – Пизистрат, место подобное Большой Библиотеке, внушает благоговение. Тут схоронено. Все оставшееся от людей, со времени потопа.

– Это кладбище! – Заметил дядя Роланд, отыскавший нас в этот день.

– Это Ираклия, – сказал батюшка.

– Пожалуйста без этих выражений! – сказал капитан, качая головой.

– Ираклия была страна чернокнижников, где вызывали они умерших… Хочу я беседовать с Цицероном? и вызываю его. Хочу поболтать на Афинской площади, и послушать новостей, которым теперь две тысячи лет? – пишу заклинание на лоскутке бумаги, и магик вызывает мне Аристофана. И всем этим мы обязаны нашему пред…

– Брат!

– Нашим предкам, которые писали книги… благодарю.

Тут дядя Роланд поднес свою табакерку отцу, который, хоть я ненавидел табак, однако смиренно понюхал и вследствие этого чихнул пять раз, что подало повод дяде Роланду пять раз повторить с чувством:

– На здоровье, брат Остин!

Оправившись, отец мой продолжал, с слезами на глазах, но также спокойно как перед тем, когда был прерван (он держался философии стоиков):

– Но это все не страшно. Страшно совместничество с высокими умами, страшно сказать им: посторонитесь, я тоже требую места между избранными. Я тоже хочу говорить с живыми, целые столетия после смерти, которая изведет мой прах. Я тоже… ах, Пизистрат! Зачем дядя Джак не отправился к черту, прежде нежели притащил меня в Лондон и поселил между этих учителей мира.

Покуда отец говорил, я хлопотал за висячими полками для этих избранных умов, потому что матушка, всегда предусмотрительная, когда дело шло о спокойствии отца, предугадав необходимость этой утвари в наемном доме, не только привезла с собою ящик с инструментами, но даже сама утром закупила все нужные материалы.

– Батюшка! – сказал я, останавливая бег рубанка по гладкой еловой доске, – если бы я в институте приучил себя смотреть с таким благоговением на болванов, которые меня опередили, я навсегда остался бы последним в малолетнем отделении.

– Пизистрат, ты такой же беспокойный человек, как твой исторический тёзка, – заметил, улыбаясь, отец. – Ну их совсем, этих болванов!

В это время вошла матушка, в хорошеньком вечернем чепчике, с улыбкой на лице и в прекрасном расположении духа, вследствие оконченного ею устройства комнаты для дяди Роланда, заключения выгодного условия с прачкой и совещания с миссис Примминс о средствах предохранения себя от плутен Лондонских торговцев. Довольная и собою, и целым светом, она поцеловала в лоб отца, углубившегося в свои выписки и подошла к чайному столу, за которым недоставало только председательствующего божества. Дядя Роланд, с своей обычной вежливостью, подбежал к ней с медным чайником, в руке (потому что наш самовар – у нас был свой, самовар – еще не был выложен) и, исполнив с точностью солдата обязанность, взятую, им на себя, подошел ко мне и сказал:

– Есть сталь более приличная для рук молодого человека хорошего происхождения, чем рубанок столяра.

– Может быть, дядюшка, но это зависит от…

– От чего?

– От того, на что ее употребляют. Деятельность Петра Великого, как кораблестроителя, заслуживает более уважения, нежели деятельность Карла XII, как рубаки.

– Бедный Карл XII! – сказал дядя, глубоко вздыхая, – славный был малый! Жаль, что он так мало любил дам!

– Нет человека совершенного, – сказал дядя важно. – Но, серьёзно, вы, как мужчина, теперь единственная надежда всего семейства… вы теперь… Он остановился, а лицо его помрачилось. Я видел, что он думал о своем сыне, об этом таинственном сыне! И, взглянув на него нежно, я заметил, что его глубокие морщины стали еще глубже, седые волосы – еще седее. На его лице было следы недавних страданий, и хоть не сказал он нам ни слова о деле, по поводу которого тогда нас оставил, не много нужно было сметливости, чтобы удостовериться, что оно кончилось неблагоприятно.

– С незапамятных времен, – продолжал дядя Роланд, – каждое поколение нашего семейства давало отечеству воина. Теперь, я смотрю кругом; только одна ветвь зеленеет на старом дереве и…

– Ах, дядюшка! Что же скажут они? Неужели вы думаете, что я не захотел бы быть солдатом? Не искушайте меня!

Дядя мой искал спасения в своей табакерке; в эту минуту, на беду тех лавров, которые может быть когда-нибудь и увенчали бы чело Пизистрата Англии, все разговоры были прерваны неожиданным и шумным входом дяди Джака. Ни чье явление не было неожиданнее.

– Вот и я, мои друзья! Ну что вы все делаете, как поживаете? Капитан де-Какстон, имею честь кланяться. Слава Богу, я теперь свободен. Я бросил заниматься этой несчастной провинциальной газетой. Я был рожден не для этого. Океан в чайной чашке! Я – и эти мелкие, грязные, тесные интересы; я, чье сердце обнимает все человечество. Ну что между этим общего?

Отец мой, заметивший наконец его красноречие, которое уничтожало всякую возможность дальнейшего продолжения его сочинения на нынешний вечер, вздохнул и отодвинул в сторону свои заметки.

Дядя Джак совершил три эволюции, ни в чем не соответствовавшие его любимой теории величайшего счастья от величайших чисел; во-первых, он вылил в чашку, которую взял из рук моей матери, половину скудного количества молока, обыкновенно вмещаемого Лондонскими молочниками, потом значительно уменьшил объем пирога, вырезав из него три треугольника, и, наконец, подошел к камину, затопленному из угождения Капитану де-Какстон, подобрал полы сюртука и, продолжая пить чай, совершенно затмил источник света, к которому стал спиной.

– Человек создан для себя подобных. Мне давно надоело возиться с этими себялюбивыми провинциалами. Ваш отъезд совершенно убедил меня. Я заключил условие с одним Лондонским торговым домом, известным по уму, капиталу и обширным филантропическим видам. В субботу я оставил службу мою олигархии. Теперь я в моей сфере: я покровитель миллиона. Программа моя напечатана: она у меня здесь, в карман. Еще чашку чаю, сестрица, да не много побольше сливок, да другой кусок пирога. Позвонить что ли? – Освободившись от чашки и блюдца, дядя Джак вытащил из кармана сырой лист печатной бумаги, в заглавии которого было напечатано крупными буквами: «Антимонопольная Газета» Он с торжественным видом вертел его перед глазами отца.

– Пизистрат, – сказал отец, – посмотри сюда. Вот какое клеймо дядя Джак теперь кладет на кружки свого масла. – Хорошо, Джак! хорошо, хорошо!

– Он якобинец! – воскликнул Капитан.

– Должно быть, – заметил отец, – но познание лучший девиз в мир, какой только можно изобразить на кружках масла, назначенного на рынок.

– Какие кружки масла? я не понимаю, – сказал дядя Джак.

– Чем меньше вы понимаете, Джак, тем лучше будет продаваться масло, – отвечал ему отец, принимаясь опять за свои занятия.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю