355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эдвард Джордж Бульвер-Литтон » Семейство Какстон » Текст книги (страница 26)
Семейство Какстон
  • Текст добавлен: 7 апреля 2017, 19:30

Текст книги "Семейство Какстон"


Автор книги: Эдвард Джордж Бульвер-Литтон



сообщить о нарушении

Текущая страница: 26 (всего у книги 40 страниц)

Глава XI.

Таким образом, читатель, ты знаешь тайну моего сердца.

Не дивись, что сын книжника и, в известные периоды жизни, сам книжник, хотя и занимавший еще ничтожную ступень в этом почтенном сословии в переходном возрасте от юношества к зрелости, с нетерпением отвернулся от книг. Многие ученые, в том или другом периоде жизни, созвали потребность этого неумолкающего голоса природы, который вызывает каждого сына Адамова на деятельность. Но не все великие ученые непременно были люди для практической деятельности, хотя те славные деятели, о которых говорит история, редко были вовсе не ученые. Мысли, которые пробуждаются книгами, не всегда могут удовлетворяться ими. Царственный питомец Аристотеля хотя и спал с Омиром под подушкой, но делал это не для того чтобы писать эпопеи, а для того, чтобы покорять новые Илионы в Азии. И не один человек, хотя и не похожий на Александра, должен взять его за образец в цели, которой может достигнуть только практическая деятельность, какова-бы ни была книга, которую положит он под подушку. И как тайные судьбы, управляющие человеком, вводят первые намеки свои на его будущее с раннего детства! Моя старая няня не даром с первых дней потешала меня легендами и сказками; доблести странствующих рыцарей и других баснословных героев пустили ростки свои в моем воображении, и в теплице лондонского общества яускорял развитие моей страсти к приключениям. К поэзии воспоминаний первых лет присоединилась поэзия первой любви, поощряемой тщетными надеждами и возложившей на себя одну из тех жертв, которые поэтизируют долг. Этим торжеством над самим собою заключилось мое воспитание, и с нетерпением хотелось мне испытать мою смелость и способность.

Трудно было мне опять сделаться школьником и ужиться с отшельническим однообразием Кембриджа. Любовь к моему отцу, правда, помирила меня с этим неудовольствием, но я не мог уже хладнокровно возвратиться в университет, потому что знал, что продолжение моего курса поведет к лишениям для моего семейства. Под предлогом, что я не довольно приготовлен для продолжения занятий, я выпросил позволение остаться в башне и заниматься про себя. Это давало мне время обсудить мои планы, и разными окольными путями довести до согласия на них, тех, с кем мне нужно было расстаться. Но как это сделать? Тяжело действовать в жизни, но самый тяжелый шаг – первый за порог любимого дома. Как же это сделать?

Бланшь, вы сегодня не можете идти со мною; я выхожу на несколько часов, и прежде нежели возвращусь, уже будет поздно.

Дом, home! это слово меня душит. Джуба в отчаянии крадется к своей госпоже; Бланшь, стоя за нашем любимом возвышении, следит за мною недовольная; цветы, которые рвала она, небрежно падают из её корзинки; матушка, работая у растворенного окна, в полголоса поет… Как тут быть-то! Как это сделать?

Часть двенадцатая.

Глава I.

Да будет позволено мне назвать ловкими увертками невинные хитрости, посредством которых я старался снискать расположение и согласие моего семейства для исполнения моего плана. Прежде всего я начал с Роланда. Мне было легко уговорить его прочесть некоторые из книг, присланных мне Тривенионом, и наполненных заманчивыми описаниями жизни в Австралии; и эти описания нашли столько сочувствия в его склонности к блуждающей жизни и свободном, полудиком ум, скрывавшемся под его грубой солдатской природой, что казалось, будто он первый возбудил во мне мое собственное пламенное желание. Подобно истощенному трудами Тривениону, и он вздыхал о том, что уже не моих лет, и сам раздувал огонь, который сожигал меня. Когда же я наконец, гуляя как-то с ним по диким тундрам, и зная его отвращение от правоведения и юристов, сказал ему:

– И как подумаешь, дядюшка, что мне не осталось ничего кроме адвокатуры, капитан Роланд сердито воткнул палку в трясину и воскликнул:

– Адвокатура! адвокатура с нескончаемым рядом плутней! когда перед вами, сэр, открывается целый мир, в том девственном виде, в каком он вышел из рук Творца.

– Вашу руку, дядюшка: мы понимаем друг друга. Теперь помогите мне уговорить домашних.

– Типун-бы мне на язык! что это я сделал! – сказал, ошалев, капитан; потом, подумав немного и уставив на меня свои темные глаза, он проворчал: – я подозреваю, сэр, что вы мне подставили ловушку и что я в нее попался как старый дурак.

– Сэр! Если вы предпочитаете звание адвоката!..

– Плут!

– Или я, может-быть, в самом деле, могу получить место прикащика в купеческой конторе.

– В таком случае я вычеркну вас из нашей родословной.

– Так да здравствует же Австралия!

– Хорошо, хорошо, хорошо, – сказал дядюшка,

 
«С улыбкой на устах, с слезами на глазах,»
 

кровь викингов возьмет свое: солдат или мореходец – вам нет другого выбора. Мы будем грустить и жалеть об вас; но кто же удержит в гнезде орленка?

Мне было труднее убедить отца, который сперва слушал меня, как будто я говорил о поездке на луну. Но я искусно привел греческие Клерухии, о которых упоминал и Тривенион, и он так увлекся любимым коньком своим, что, после краткого отклонения в Эвбею и Херсонес, скоро почти-совершенно растерялся в малоазиатских колониях Ионян. Тогда я ловко сбил его на любимую им науку, этнологию, и, в то время, когда он рассуждал о происхождении американских дикарей и соображал притязания Киммерийцев, Израильтян и Скандинавов, я сказал спокойно:

– И вы, сэр, которые думаете, что всякое усовершенствование в человечестве зависит от смешения пород, вы, сэр, чья вся Теория есть не иное что, как положительное оправдание эмиграции, пересаживания и взаимного усовершенствования людей, вы менее всякого другого должны удерживать в родной земле вашего сына, вашего старшего сына, потому-что вот младший сын открыто проповедует дальние странствования.

– Пизистрат, – сказал мой отец, – твое заключение синекдоха: оно красноречиво, но не логично.

И с этим, решившись более не слушать ничего, отец мои ушел в свой кабинет.

Внимание его, однакож, было возбуждено; с этого времени он стал пристально следить на моими склонностями и предрасположением, сделался молчалив и задумчив и, наконеп, пустился в долгия совещания с Роландом. Результатом всего этого было, что, одним весенним вечером, когда я рассеянно, лежал в траве и папоротнике, росших между развалинами, я почувствовал прикосновение руки к моему плечу; и батюшка, усевшись возле меня на обломке камня, серьёзно сказал мне:

– Поговорим-ка, Пизистрат; – я ожидал лучшего от твоих занятий Робертом Галлем.

– Батюшка, лекарство оказало мне большую пользу: после него я перестал жаловаться, и спокойно и весело, гляжу на жизнь. Но Роберт Галль исполнил свое призвание, и я-бы хотел исполнить мое.

– Да разве тебе нет призвания в родной стране? беспокойная душа! – сказал батюшка с сострадательным укором.

– Что для великих людей стремление гения, то для людей посредственных инстинкт призвания. Во всяком человек есть невидимая магнитная стрела, а в том, что он может выполнить лучше всего, лежит для него притягательные сила.

– И неужели, – сказал отец – тебя не привлекает ничто, кроме большего материка Австралии?

– Сэр, если вы будете смеяться, я не скажу ничего больше.

Батюшка нежно взглянул на меня, когда я грустно и в смущении опустил голову.

– Сын мой, – сказал он, – неужели ты думаешь, что я в самом деле могу шутить, когда дело идет о том, раэделить ли нас пространными морями и долгими годами.

Я прижался ближе к нему и не отвечал ничего.

– Но я в последнее время наблюдал за тобой, – продолжал он, – и заметил, что прежние твои занятия тебе опротивели, и (я говорил об этом с Роландом) что твое желание сильнее и основательнее, нежели пустая блажь мальчика. Я спросил себя, какую будущность представлю тебе дома, которою-бы ты удовольствовался, и не вижу ничего такого; поэтому, я-бы сказал тебе «иди себе своей дорогой и помоги тебе Бог», но твоя мать, Пизистрат!

– Увы, сэр, в этом-то и весь вопрос, и тут я, право, не знаю, что делать. Но чем-бы я ни был, сделайся я адвокатом, или займи я общественную должность, мне все-таки придется расстаться с нею и с домом. К тому же она вас так любит, что…

– Нет, – прервал батюшка, – такими доводами не тронешь сердца матери. Здесь может действовать только одно убеждение: тебе полезно оставить ее. Если так, не нужно лишних слов. Но не будем спешить разрешением этого вопроса; останемся вместе еще два месяца. Принеси свои книги и сиди со мной; когда тебе захочется походить, ударь меня по плечу и скажи: «пойдемте.» – Когда пройдут эти два месяца, я скажу тебе: «ступай» или «останься.» И положись на меня; а если я скажу последнее, ты послушаешься?

– Послушаюсь, сэр, непременно.

Глава II.

Заключив этот договор, батюшка оставил все свои занятия; он посвятил мне все свои мысли, и, своей кроткой мудростью, стараясь отвлечь меня от преследовавшей меня идеи, искал в своей пространной книжной аптеке лекарств, которые изменили-бы систему моих мыслей. И едва ли приходило ему на ум, что его собственная нежность и мудрость действовали против него, потому-что при всяком новом его усилии сердце мое громко говорило: «Не для того-ли, батюшка, рвусь я от тебя в чужбину, чтобы вознаградить тебя за твою нежность и прославить твою мудрость?»

Два месяца прошли, и отец мой, видя, что стрелка неизменно обращается к материку Австралии, сказал мне:

– Ступай, успокой свою мать. Я сказал ей отвоем намерении и подкрепил его моим согласием, потому-что и сам теперь убедился, что оно принесет тебе пользу.

Я нашел матушку в комнатке, которую она устроила себе возле отцова кабинета. В этой комнате было что-то такое, какой-то пафос, которого я не умею выразить словами: в её целом ясно выражалась мягкая, кроткая, женственная душа моей матери. С какой заботливостью перенесла она из кирпичного дома и разместила здесь все эти милые ей воспоминания прошедшего: черный силуэт моего отца в полном академическом наряде, в токе и мантии (как это он согласился позировать?), в рамке и за стеклом на почетном месте над камином, и ребяческие эскизы мои в Эллинском институте; мои первые опыты сепией и тушью, висевшие по стенам, возвращали ее, когда она задумчиво сидела тут в сумерки, к тому счастливому времени, когда они с Систи бросали друг в друга полевые астры; тут же, под стеклянным колпаком и тщательно вытираемая каждый день её собственной рукою, стояла маленькая ваза, купленная Систи на деньги, вырученные из продажи коробочки с домино, при достопамятном случае, когда он узнал, как дурное поправляется хорошим. В одном углу было небольшое деревенское фортепиано, которое я помнил всю жизнь мою, старомодное, с дребезжащим голосом, обличавшим близость разрушения: оно связалось для меня с такими мелодиями, каких мы после детства никогда более не слышим! А на скромных полках, так нарядно разукрашенных лентами, кистями и шелковыми снурками, стояла матушкина библиотека, говорившая сердцу более, чем все эти холодные премудрые поэты, которых души отец вызывал в своей Ираклии. Тут была: библия, на которую я, еще не умея читать, смотрел с каким-то неопределенным страхом и любовью, когда она лежала открытая на коленях моей матери, толковавшей мне её истины сладким и важным голосом, – собранные все вместе мои первые учебники, и, в голубом с золотом переплете, тщательно обернутом в бумагу, «стихотворения Каупера», подарок моего отца в то-время, когда он ухаживал за моей матерью, – драгоценный клад, которого я даже не имел права трогать и который матушка вынимала только в дни тяжелых испытаний супружеской жизни, если, например, с рассеянных уст ученого срывалось какое-нибудь неласковое слово. И все эти бедные пенаты, все, казалось, глядели на меня с кротким негодованием; все они как-будто говорили мне: «безчувственный, неужели ты оставишь нас?» И посреди их матушка, убитая горем как Рахиль, тихо плакала!

– Матушка, матушка! – воскликнул я, бросаясь к ней на шею, – простите меня… все прошло… я не могу расстаться с вами.

Глава III.

– Нет… нет! это для твоей пользы… Остин говорит. Поезжай… это, был только первый порыв.

Тогда я открыл перед матушкой всю глубину тайников, скрытых мною от ученого и от солдата; я вылил перед нею необузданные, тревожные мысли, порожденные безнадежною любовью, и поведал ей то, в чем едва ли прежде сознавался и самому себе. И, когда я показал ей картину этой темной стороны моей души, я с более-гордым лицом и твердым голосом рассказал ей о лучших надеждах и высших целях, светивших мне сквозь развалины и пустыню и указывавших путь мой.

– Матушка, не говорили ли вы как-то, что вы чувствуете как-бы раскаяние в том, что отец мой отжил так тихо, не обвиняли ли вы вполовину счастье, дарованное ему вами, в том, что оно убило в нем всякое честолюбие? Не открылось ли новой цели в моей жизни, когда это честолюбие было-ожило и вам послышались рукоплескания света вокруг келии ученого? Не разделяли ли вы мечты вашего брата и не восклицали ли вы: «ах, если б мой брат мог сделаться орудием его возвышения!» и когда вам показалось, что мы нашли дорогу к славе и богатству, не вырвались ли у вас из глубины души эти слова: «и мой брат отплатит его сыну за все, чем он мне пожертвовал.»

– Мочи нет, Систи!.. перестань, перестань!

– Нет, матушка; но неужели вы не понимаете меня? Не многим ли будет лучше, что ваш сын… возвратит вам… вашему Остину все им утраченное, каким-бы-то ни было образом. Матушка, если через вашего сына вы откроете свету гений вашего мужа… или вы возвратите силу его падшему духу и увенчаете славой его искания… если вы возвысите знаменитое дедовское имя, которым гордится бедный Роланд, потерявший своего сына… если ваш сын сумеет оживить старые развалины и поднять из праха весь дом, в который вы вошли кротким ангелом-хранителем?.. Если все это будет выполнено, оно будет вашим делом, потому-что не разделите вы моего честолюбия, не осушите вы этих глаз, не улыбнитесь вы мне и не велите вы мне веселым голосом пуститься в путь… я опять упаду духом и опять скажу: я не могу расстаться с вами!

Матушка обняла меня, и мы оба плакали и не могли говорить… но мы оба были счастливы.

Глава IV.

Самое трудное было уж сделано, и матушка была тверже всех нас. И так я не шутя стал готовиться к отъезду и следовал наставлениям Тривениона с такою настойчивостью, с какою в те ранние лета я ни за что бы не мог посвятить себя мертвой жизни с книгами. Наши кумберландские овчарни были для меня хорошей школой первоначальных правил простого хозяйства, свойственного жизни пастушеской. М. Сиднэй, в своем Australian Hand-Book, советует молодым людям, готовящимся в колонисты этой отдаленной части света, предварительно прожить три месяца на биваках в Салисберийской долине. В то время книга эта еще не была написана, а то-бы я послушался его совета; но я думаю, при всем должном уважении к его авторитету, что я прошел ряд приготовительных занятий не менее полезных для будущего переселенца. Я охотно сходился с добрыми поселянами и рабочими, которые сделались моими наставниками. С какой гордостью я подарил отцу пюпитр, а матушке рабочий ящик моей собственной работы! Я сделал Болту замок к поставцу, в котором хранилась посуда и (последнее было мое magnum opus), поправил и положительно пустил в ход старинные часы на нашей башне, которые с незапамятных времен показывали два часа. И всякий раз, когда они били, я охотно поддавался мысли, что слышащие их звон будут вспоминать обо мне. Но более всего занимали меня стада. Овцы, которых я пас и помогал стричь, – ягненок, которого я вытащил из большего болота и три почтенные суягные овцы, которых я вылечил вовремя падежа, возмущавшего всю окрестность – не принадлежит ли все это к твоей истории, о род Какстонов?

И теперь, когда большая часть успеха моих предприятий зависела от отношений, в которые я должен был поставить себя к будущему дольщику, я написал к Тривениону, чтобы он попросил молодого человека, который должен был ехать со мной и чьим капиталом я должен был заведывать, – приехать навестить нас. Тривенион исполнил мое желание, и к нам приехал длинный юноша, ростом немного побольше шести футов, отвечавший на имя Гай Больдинг, в куцой охотницей куртке, с свистком в одной из петлиц, в коротких серых штанах, штиблетах и жилете с разного рода странными потаенными карманами. Гай Больдинг прожил полтора года в Оксфорде, как следует славному малому, так славно, что в целом Оксфорде едва ли нашелся-бы купец, в чьей долговой книге не встретилось-бы его имя.

Отец его был принужден взять его из университета, где он уж имел честь быть отставленным от экзамена; а когда у молодого джентльмена спросили, к какого рода занятиям он чувствует себя способным, он отвечал, что он умел-бы осадить карету. Старик-отец, который обязан был своим местом Тривениону, в отчаяньи обратился к нему за советом, и совет этот даровал мне спутника для моих странствований.

Первое впечатление произведенное, на меня славным малым, было глубокое разочарование и сильное отвращение. Но я решился не быть слишком взыскательным; и, будучи одарен счастливой способностью уживаться со всякого рода характерами (без чего человеку лучше и не думать об Австралии), я еще до конца первой недели отыскал столько точек соприкосновения между нами, что мы сделались самыми короткими приятелями. Его веселость была неистощима. Препятствия и лишения были ему ни почем. Одно выражение: «вот забавно!» с хохотом срывалось с его языка в такие минуты, когда всякий другой человек стал-бы ворчать и браниться. Сбивались ли мы с дороги в непроходимых болотах, прогуливали ли обед и только что не умирали с голода, Гай Больдинг потирал руки, которыми он мог-бы пришибить быка, и говорил: «вот забавно!» Случалось ли нам увязнуть в трясине или заставала нас гроза, приходилось ли лететь через голову с диких жеребцов, которых мы принимались объезжать, элегическое расположение его выражалось опять словами «вот забавно!» Но это конечное выражение его философии оставляло его при виде открытой книги. Я даже думаю, что, в то время, он не нашел-бы ничего смешного в самом Дон-Кихоте. Этот веселый темперамент не был однако лишен чувствительности; едва ли существовало когда нибудь сердце добрее его сердца; но это сердце постоянно билось под такой странный размер, в роде размера тарантеллы, что было в беспрестанном волнении. Поэтому-то он и был один из тех добрых, услужливых малых, которые сами никогда не бывают спокойны, а, если могут, не оставляют в покое и других. Но главный недостаток Гая была положительная расточительность. Еслибы вы утром влили в его карманы целые потоки золота, они к двенадцати часам дня были-бы суше пустыни Сагары. Что делал он с деньгами – это было тайной и для него и для других. Его отец писал мне, что он видел, как он раз кидал полукронами в воробьев. Что в Англии такого рода молодой человек не мог дожить ни до чего хорошего, это было ясно. Однакож известно, что многие люди, кончавшие жизнь и не в рабочем доме, были в такой же степени невоздержны в отношении к деньгам. Когда Шиллеру нечего было больше отдавать, он отдавал платье, в которое был одет, а Гольдсмитс – наволочки с своей постели. Заботливые руки домашних считали нужным опоражнивать карманы Бетговена, перед тем, когда он выходил из дома. Завоеватели, не совестившиеся грабить весь мир, были так же расточительны, как бедные поэты и музыканты. Александр, при разделе добычи, оставил себе «надежду», а Юлий Цезарь был должен два миллиона, когда пустил последнюю полукрону в галльских воробьев. Ободренный знаменитыми примерами, я надеялся на Гая Больдинга, тем более, что он сам до такой степени сознавался в своей слабости, что остался совершенно-доволен распоряжением, вследствие которого я сделался его казначеем, и даже умолял меня не давать ему его собственных денег, как-бы он умильно ни просил их у меня. Наконец я, в самом деле, приобрел большое влияние на его простую, щедрую, беззаботную натуру, и даже умел найти ему предлог для бережливости, искусно затронув его нежные струны напоминанием о тех неоцененных пожертвованиях, которыми он был одолжен своему отцу, и прямой обязанности скопить хоть небольшое приданое маленькой сестре своей, которой будущее состояние, почти до половины было употреблено на уплату его университетских долгов.

Я выбрал еще трех товарищей для нашей клерухии. Первый был сын нашего старого пастуха, недавно женившийся, но еще не успевший обзавестись детьми, хороший пастух и сметливый, дельный парень. Второй был человек совсем другого свойства: он приводил в ужас окрестных землевладельцев. Никто смелее и хитрее его не стрелял чужой дичи. Знакомство мое с этим новым лицом, которое звали Билль Патерсон, началось следующим образом: в рощице, около мили от нашего дома, единственном, лоскутке земли бедных владений, который из учтивости можно было назвать лесом, Болт подсмотрел и выходил выводок фазанов. Эта молодая колония была опустошена с неимоверной смелостью, и население её уменьшено, не взирая на двух караульщиков, стороживших сон её вместе с Болтом в продолжение целой недели. Набеги были неимоверно-дерзки; сзади, спереди, в нескольких шагах от сторожей раздавались выстрелы, – стрелок исчезал и добыча уносилась прежде, чем успевали прибежать на место. По смелости и искусству врага, опытные хранители узнали в нем Вилли, и до того боялись они его силы и храбрости, так безусловно сомневались они в своей способности спорить с ним в быстроте и хитрости, что после седьмой ночи сторожа положительно отказались продолжать поиски, и бедный Болт слег в постель в припадке, который медик назвал-бы ревматизмом, а моралист досадой, и негодование мое и сочувствие были сильно возбуждены этой оскорбительной неудачей, а любопытство возрасло вследствие анекдотов об Вилле; поэтому, однажды ночью, я вышел, вооруженный толстой дубинкой, и направил путь к роще. Деревья еще были покрыты листьями, и я не понимаю, каким образом хищник мог различать свои жертвы в этой чаще. Я услышал пять выстрелов, увенчанных успехом, и ни разу даже не мог увидать его. Тогда я пробрался к опушке и терпеливо выжидал его на одном углу, с которого зрение обнимало две стороны леса. Заря только начинала заниматься, когда он показался ярдах в двадцати от меня. Я придержал дыханье, дал ему отойдти несколько шагов от рощи, прополз так, чтобы отрезать ему отступление, и вдруг выскочил, да еще каким прыжком! Рука моя была на его плече… но пр… пр… никакой угорь не мог быть увертливее его. Он улизнул от меня, как существо безтелесное, и уж бежал по болоту с быстротой, – которая спасла-бы его не от одного сельского увальня с тяжелыми башмаками, подбитыми гвоздями. Но знаменитый институт классическою гимнастикою развил в своих питомцах способности ко всем телесным упражнениям, и хотя Билль Патерсон бежал изрядно для деревенского жителя, он все-таки не мог сравниться в быстроте с юношей, который провел свое детство в основательном изучении лапты, бар и других не менее полезных игр: – я наконец догнал его.

– Стойте! – сказал он задыхаясь и наводя на меня ружье, – предваряю вас, что оно заряжено.

– Хорошо, – сказал я, – но хоть ты и отчаянный охотник, а не посмеешь выстрелить в человека. Отдай ружье, сейчас!

Это его удивило, он не выстрелил. Я отвел ствол и подступил к нему ближе. Мы схватились довольно плотно, и покуда мы боролись, ружье выпалило. Он пустил меня.

– Помилуй Бог! я вас не ранил? – спросил он дрожащим голосом.

– Нет, приятель, – сказал я; – и теперь бросим ружье и дубинку и подеремся просто на кулаках, как следует честным Англичанам, или присядем да потолкуем по-приятельски.

Билль почесал в затылке и засмеялся.

– Странный вы человек, – сказал он и, опустив ружье, сел.

Мы поговорили, и я наконец добился до того, что Патерсон обещал мне не трогать наших фазанов, и тут мы с ним так подружились, что он проводил меня до дома, и даже, робко и как-бы в извинение, просил меня принять пяток застреленных фазанов. С тех пор я часто отыскивал его. Ему не было и двадцати четырех лет; я узнал, что он занялся своим ремеслом по врожденной склонности к охоте и вследствие неясного убеждения, что право охотиться дано ему природой. Я скоро убедился, что он годен на что-нибудь лучшее, нежели на то, чтобы из двенадцати месяцев года проводить шесть в тюрьме и кончить жизнь на виселице за убийство какого-нибудь лесного сторожа. Мне казалось, что такова неминуемо будет его участь в Старом-Свете, почему я и старался возбудить в нем желание переселиться в Новый, и он, в самом деле, много помогал нам в нашем переселении.

Третий выбор мой пал на человека, который мало мог содействовать нам физической силой, но у которого было больше ума (хотя ложно направленного), нежели у всех других вместе взятых. Его звали Майльс Скуэр. Так как я, быть-может, и не упомяну больше о Майльсе Скуэре, то думаю, что не неуместно здесь сказать, что он поехал со мной в Австралию и имел там много успеха, сперва как пастух, потом как управляющий, а наконец, как землевладелец, когда уже накопил довольно денег, и что, не смотря на свои понятия о войне и другом кое-чем, он, лишь только обзавелся собственным уютным кровом, стал удивительно-храбро защищать его от нападений туземцев, имевших, по его прежним понятиям, одинаковые с ним права на почву, и что, когда впоследствии он приобрел новой участок со всем обзаведением, то написал, изданное в Сиднее, сочинение о неприкосновенности права собственности. Перед моим отъездом из колонии, он, по случаю неповиновения двух строптивых помощников, принанятых им по случаю распространения его владений, отличился противу-равенственной речью об обязанностях слуг к наемщикам. В Старом Свете вряд-ли-бы было с ним тоже самое.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю