355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эдвард Джордж Бульвер-Литтон » Семейство Какстон » Текст книги (страница 21)
Семейство Какстон
  • Текст добавлен: 7 апреля 2017, 19:30

Текст книги "Семейство Какстон"


Автор книги: Эдвард Джордж Бульвер-Литтон



сообщить о нарушении

Текущая страница: 21 (всего у книги 40 страниц)

Глава V.

Но мне бы следовало работать и приготовляться к Кембриджу. Да, куда тут к чорту. Более всего нужно было заняться мне Греческим сочинением. Я приходил к отцу, который, как известно, в этом деле был как дома. Но увы, мудрено найти ученого, который был бы хороший учитель.

Добрый батюшка! Если удовлетвориться тем, что вы по природе своей, нельзя найти лучшего наставника для сердца, головы, правил вкуса, когда, заметив, что нужно вылечить рану, исправить недостаток, вы вытираете очки или суете руку между рубашкой и жилетом. Но подходить к вам, коротко и сухо, однообразно, правильно, с книгой и упражнением в руке, видеть мрачное терпение, с которым вы отрываетесь от большего волюма Кардана, в медовый месяц обладания им, следить за тем, как спокойные брови постепенно изменяются в ломаные линии над ложным количеством или варваризмом, пока не вырвется у вас это ужасное: рарае! значущее – я в том уверен – в ваших устах гораздо более, нежели в то время, когда Латынь была живой язык и рарае, было восклицание естественное и не педантическое, – нет, я лучше соглашусь тысячу раз запутаться в моем собственном мраке, нежели зажигать мой ночник у лампы этого рарае берегов Флегетона!

И тогда отец, задумчиво, ласково и удивительно-тихо вычеркивал три четверти стихов своего любимца и заменял их другими, которые явно были превосходны, но почему – этого определительно не было видно. Тогда, если спросить: почему? отец в отчаянии начал головой и говорил: – должно чувствовать почему!

Короче, ученость была для него тоже, что поэзия: он также не мог учить вас ничему, как Пиндар не показал бы вам, как написать оду. Вы обоняли аромат, но схватить и разобрать его, вы не могли также, как нельзя ладонью вытянуть запах из розы. Я скоро оставил моего отца с Карданом и большою книгой, которая, сказать мимоходом, подвигалась плохо. Дядя Джак настоял чтоб она была издана in quarto и с пояснительными рисунками. Эти рисунки отнимали бездну времени и должны были стоить пропасти денег, но издержки были дело Антииздательского Общества. А самому мне как было заняться? Только что уходил я в свою комнату, pemius orbe divisas, убежденный, что отделился от света, слышался стук в дверь. То матушка, добровольно взявшаяся устроить занавески у всех окон (пустое излишество, которое забыл или пренебрег Болт) является спросить, как устроены дрепри у миссисс Тривенион – предлог, чтоб видеть собственными глазами, не грустен ли я, ибо с той минуты, как она услышит, что я заперся у себя в комнате, она уверена, что это с горя. То Болт, делающий полки для моего отца, хочет посоветоваться со мной на всяком шагу, особенно с тех пор, как я дал ему готический рисунок, который неимоверно ему нравится. То Бланшь, которую в какую-то несчастную минуту, я обещался учить рисовать, крадется на цыпочках, уверяя, что не будет мешать мне, и сидит так спокойно, что выводит меня из терпенья. То наконец, и это всего чаще, капитан зовет меня гулять, ездить верхом, ловить рыбу. И вот, о Св. Губерт, покровитель охоты! приходит блестящий Август: в пустых полях явилась дичь, дядя дал мне ружье, из которого он стрелял в мои лета, одноствольное с кремнем; вы, конечно, не смеялись бы над ним, если б видели его доблестные дела в руках Роланда, за-то в моих… Я всегда мог свалить срам на кремень! Время, таким образом, шло скоро, и если у Роланда и у меня были часы грусти, мы поднимали их прежде, нежели садились они, и подстреливали их в крыло, лишь, только взлетали они.

Кроме того, хотя ближайшие окрестности были бесплодны и пусты, местность, на несколько миль, была так полна занимательных предметов, видов столь поэтически-величественных или милых сердцу; и, по временам, мы отрывали отца от Карданов и проводили целые дни на прибрежьи какого-нибудь славного озера.

В числе этих прогулок, я предпринял одну к тому дому, где мой отец узнал радость и муки той печальной первой любви, которая все еще оставляла следы в моей собственной памяти. Дом, большой и величественный, стоял заперт: Тривенионы не были здесь много лет; парк был весьма сокращен. Не было положительного разрушения, развалин: этого никогда бы не потерпел Тривенион, но везде был грустный вид отсутствия и пустоты, Я вошел в дом с помощью моей визитной карты и полу-кроны. Я увидел достопамятный будуар, я воображал себе место, на котором отец выслушал приговор, изменивший течение всей его жизни. И когда я вернулся домой, я с новой нежностью смотрел на невозмутимое чело моего отца, и снова благословлял нежную помощницу, терпеливой своей любовью прогнавшую с него всякую тень.

Насколько дней после нашего приезда я получил письмо от Вивиена. Оно было адресовано в дом моего отца, коротко, но показалось весело. Он говорил, что полагает, что попал на прямую дорогу, что будет держаться её, что он теперь в лучшем отношении к свету, нежели прежде. Он присоединил банковый билет, несколько превышавший его долг мне, и просил меня возвратить ему этот излишек, когда он потребует его миллионером. Адреса он не писал, но на конверте было клеймо Годалминга. Я имел дерзкое любопытство заглянуть в старое Топографическое описание графства Суррей и, в приложенном путеводителе, нашел следующее «По левую сторону кленового леса, три мили от Годалинига, вам представляется прекрасный вид владения Франсиса Вивиен, Эск.» Судя по времени сочинения, этот Франсис Вивиен мог быт дедом моего приятеля, и его тезка. Не оставалось сомнения о происхождении и роде этого блудного сына.

Длинные вакации скоро кончались и все гости капитана должны были оставить его. В самом деле, мы долго пользовались его гостеприимством. Решено было, что я провожу отца и мать к давно-покинутым пенатам и потом отправилось в Кембридж.

Разлука была печальна, даже миссис Примминс проливала слезы, пожимая руку Болта. Болт, как старый солдат, был крайне любезный кавалер. Братья, не только жали руки, но и нежно обнялись, как редко обнимаются братья в настоящее время, разве на подмостках. А Бланшь, охватив одною рукою шею моей матери, другою – мою, шептала мне в ухо; – я хочу быть вашей маленькой женой, хочу! В заключение, карета еще раз приняла нас в свои объятия, всех, исключая бедной Бланшь: мы смотрели кругом и не досчитывались её.

Глава VI.

Alma mater, alma mater! Нынешнее поколение, с широкими теориями воспитания, может находить недостатки в тебе. Но ты все таки настоящая мать, строгая и неумолимая, как та древняя матрона, которая принесла первый камень против сына своего Павзания; строгая и неумолимая, говорю, к недостойному, но полная величественной нежности к достойному.

Для молодого человека, отправляющегося в Кембридж (не говорю об Оксфорде, ничего о нем не зная) только в силу рутины, для того, чтобы как нибудь проболтаться три года до степени между и οἱ πολλοὶ, – для такого, сама Оксфордская улица, к которой так немилосердо обращается бессмертный Opium-eater[18]18
  Сочинение главного критика, Кенси(M. de Quincy).


[Закрыть]
 – мать беззаботная и с каменным сердцем. Но тому, кто хочет читать, кто хочет заниматься, воспользоваться предоставляемыми ему выгодами, рассудительно выбирать друзей, отличать, в этом обширном брожении юной мысли в её цветущей силе, дурное от хорошего, тому – полная возможность собрать в эти три года плоды не преходящие; и три года будут истрачены благородно, хотя бы и нужно было перейти мост Ослов, чтобы попасть в храм Славы.

Важные перемены объявлены недавно в академической системе, и особенные отличия обещаны успешным ученикам по части наук моральных и естественных. Рядом с древним троном башни Мафезис, поставлено два весьма полезных Вольтеровские кресла. Я не имею против этого никакого возражения, но в трех годах такой жизни не столько, по-моему, важно то, чему выучишься, сколько эта упорная настойчивость выучиться чему-нибудь.

Счастливо было для меня, с одной стороны, что я несколько узнал жизнь действительную, столичную, и прежде нежели вступил в подражание ей, жизнь затворническую. То, что в последней называлось удовольствием и что бы соблазнило меня, попади я в нее прямо из школы, – теперь не имело для меня прелести. Сильно пить и играть в большую игру, какая-то смесь грубости и неистовства, – вот в чем было занятие праздных, когда я был в университете, sub consulo Planco, когда Вордсвортс был главным начальником коллегиума Троицы: теперь это, быть может, изменилось.

Но я уже пережил все эти искушения и естественным образом был выброшен из общества праздных и должен был попасть в круг трудолюбивых.

Однако, говоря откровенно, не было у меня уже прежней любви к книгам. Если мое сближение с большим светом ослабило искушение ребяческих излишеств, за то и увеличило мое прирожденное стремление к практической деятельности. И увы! на смех всему добру, которое извлек из Роберта Галль, были времена, когда воспоминания делались до того тяжки, что я был вынужден бежать из одинокой горницы, называемой икусительными видениями, и гнать лихорадку сердца утомлением тела. Пыл, свойственный ранней юности, который она так прекрасно посвящает познанию, был преждевременно принесен на алтарь, менее священный. По этому я, хоть и работал, но работал с тем сознанием труда, которого (как узнал я в позднейшем периоде моей жизни) настоящий, торжествующий труженик науки не знает никогда. Наука, это мраморное изваяние, согревается до жизни, не работою резца, а духом ваятеля. Механический работник находит только безгласный камень.

У дяди вещь, подобная журналу, была редким явлением. В Кембридже, даже между людьми дельными, они имели свою важность. Политика стояла высоко, и не пробыл я трех дней в Кембридже, как уже услышал имя Тривениона. Журналы, по этому, имели для меня свою прелесть. Предсказание Тривениона о самом себе, по-видимому, должно было исполниться. Носились слухи о переменах в кабинете. Имя Тривениона являлось то здесь, то там, переходило от похвалы к охуждению, подымалось и опускалось, подобно мячику, когда им играют дети. Однакоже перемен еще не было, и кабинет держался крепко. Ни слова в Morning Post под рубрикой fashionable intelligence, о слухах, которые более взволновали бы меня, нежели падение и возвышение кабинетов, ни одного намека на «предстоящий в непродолжительном времени союз дочери и единственной наследницы известного и богатого члена Нижней Палаты;» только по временам, когда начислялся блестящий круг гостей в доме главы какой-нибудь партии, сердце мое рвалось на уста, когда я встречал имя леди Эллинор и мисс Тривенион.

Но где же, между всем этим многочисленным исчадием периодической литтературы, отдаленным потомством моего великого предка (я держусь убеждений моего отца), где же был литтературный Times? Что так долго задержало обещанное его цветение? Ни листа его под видом объявления не появилось еще из его родной земли. Я от души надеялся, что это предприятие было оставлено, и я не упоминал об нем в моих письмах домой, чтоб не оживить мысли о нем. Но, за неимением литтературного Times, явился новый журнал, также ежедневный; длинный, худой и тощий юноша с огромной головой в виде программы, представлявшейся в продолжении трех недель перед началом главных статей, с жидким туловищем из параграфов и с ножками, в виде объявлений, до того маленькими, что ни одному журналу не устоять бы на нем! Этот бедный журнал имел полновесный и тучный титул, титул пахнувший черепахой и дичью, титул алдерменский, видный, величественный, фальстафовский: он назывался Капиталист. И все его щедушные параграфы были напичканы рецептами, как делать деньги. В каждой фразе был целый Элдорадо. Если поверить этому журналу, никто до сих пор не находил настоящего оборота своим фунтам, шиллингам я пенсам. Вы бы, после него, отвернули нос от 80 %. Было тут много об Ирландии, не о несчастиях её, слава Богу! а о её рыбных ловлях; исследование о том, куда девались жемчужные ловли, которыми некогда так славилась Великобритания; ученое рассуждение о каких-то потерянных золотых рудах, ныне, к счастью вновь открытых; затейливое предложение обратить дым Лондона в удобрение, посредством нового химического процесса; советы бедным выводить цыплят по образу Египтян; хозяйственные проэкты о засеянии в Англии полей луком, по системе принятой близь Бедфорда, с чистым барышом в сто фунтов с акра. Три дня в клубе потолковали об этом журнале, посмеялись, пожали плечами, до тех пор покуда какой-то недоброжелательный математик, только что кончивший курс, отправил письмо в Morming-Chronicle, где доказывал, что в статье, на которую редактор Капиталиста наиболее обращал общее внимание, больше ошибок, нежели нужно их, чтобы вымостить весь остров Лиллипуть. После этого, ни одна душа не читала Капиталиста, Как долго продлил он свое существование – не знаю, но несомненно, что он умер не от изнурительной болезни.

Не подумал я, когда вместе с другими смеялся над Капиталистом, что лучше бы мне последовать за ним к его могиле, с черным крепом и плерезами! Подобно иному поэту, о Капиталист! ты не был оценен и признан до тех пор, когда умер ты – схоронили тебя и объявили подписку на памятник тебе!

Первый год моего курса был кончен, когда я получил от матушки письмо, до того беспокойное, грустное, и на первый взгляд непонятное, что я только мог заключить, что нас постигло большое несчастье; и упал на колени, чтобы помолиться за тех, кому, по видимому, наиболее угрожало это несчастье, и потом уже к концу прочел раз, два и три, несколько строк несколько вытертых и которые сначала я не мог разобрать. – Слава Богу! воскликнул я, наконец – так это только деньги!

Часть десятая.

Глава I.

На следующее утро, на империале «Кембриджского Телеграфа» сидел путник, который, вероятно, дал прочим пассажирам высокое понятие о своих познаниях в мертвых языках, ибо он не произнес ни одного склада из живого языка с той минуты, когда поднялся на высоту, и до той, когда опять спустился на землю. «Сон – говорит простодушный Санхо – закрывает человека лучше плаща». Мне стыдно за тебя, мой добрый Санхо! Ты – жалкий плагиарий; Тибулл сказал почти тоже самое до тебя:

Te somnus fusco velavit amietu.

Но будто молчание не тот же плащь, что сон? Разве не закрывает оно человека тою же темной и непроницаемой складкой? Молчание – какой мир заключает оно! Сколько дельных предположений, сколько блестящих надежд и темных опасений, какое честолюбие или какое отчаяние! Случалось ли вам, увидав человека, несколько часов сряду сидящего в обществе немым, не почувствовать беспокойного любопытства и желания пробить стену, которую воздвигает он между собою и другими? Не занимает ли он вас гораздо более, нежели красноречивый оратор и остроумный любезник, чьи стрелы тщетно ударяются о мрачную броню молчальника! О безмолвие, брат ночи и Эреба, как, полоса на полосу, тень на тень, мрак на мрак, ты ложишься от ада до неба над твоими избранными приютами, сердцем человека и могилою!

Так, закутавшись в широкий плащь и в молчание, совершил я мое путешествие. На вечер второго дня я достиг старого кирпичного дома. Как грустно раздался в моих ушах звонок! как странен и зловещ моему нетерпению показался свет, дрожавший около окон залы! как билось мое сердце, когда я вглядывался в лицо слуги, отворявшего мне дверь!

– Все здоровы? – спросил я.

– Все, сэр, – отвечал слуга весело. – Мистер Скилль у мистера Какстона, но, впрочем, кажется, нет ничего такого…

На пороге явилась матушка, и я уже был в её объятиях.

– Систи, Систи, мой милый! мы разорены, может-быть, и все я виновата, я…

– Вы? Пойдемте в эту комнату, чтоб нас не слышали; вы?

– Да, да! Если б не было у меня брата, если б я не увлеклась, а напротив, как должна была, уговорила бедного Остина не…

– Добрая матушка, вы обвиняете себя в том, что, по-моему, только несчастье дяди, даже не его вина! (Тут я прилгнул). Нет, вы сложите вину на настоящие плечи, на покойные плечи ужасного предка, Виллиама Какстон, типографщика; я, хоть и не знаю подробностей того, что случилось, готов биться об заклад, что все это в связи с проклятым изобретением книгопечатания. Пойдемте. Батюшка здоров, не правда ли?

– Слава Богу.

– И вы то же, и я, и Роланд, и маленькая Бланшь! Вы правы, что благодарите Бога: ваши настоящие сокровища невредимы. Садитесь же и расскажите им.

– Ничего не умею рассказать и ничего не понимаю, кроме того, что он, мой брат, запутал Остина в… в…

Последовали слезы.

Я утешал, бранил, смеялся, проповедывал и умолял в одно и то же время. Потом тихо приподняв матушку, вошел в кабинет отца.

У стола сидел Скилль с пером в руке; возле него был стакан с его любимым пуншем. Отец стоял у камина, слегка бледный, но с решительным выражением на лице, несвойственным его задумчивой и кроткой натуре. Он поднял глаза, когда отворилась дверь, и взглянув на мать, приложил палец к губам и сказал весело:

– Тут еще нет беды. Не верь ей: женщины всегда преувеличивают и обращают в действительность свои видения: это недостаток их живого воображения, как доказал это очень ясно Виерус при объяснении разных знаков на теле, которыми награждают они невинных детей, прежде даже их рождения. Любезный друг – прибавил отец, после того как я поцеловал его и улыбнулся ему – спасибо тебе за эту улыбку. Бог да благословит тебя.

Он пожал мне руку и на минуту отвернулся.

– Большое еще утешение – продолжал отец, – если, когда случится несчастье, знаешь, что нельзя было отвратить его. Скилль открыл, что у меня нет шишки предусмотрительности; стало быть, говоря кранеологически, если б я избежал одной ошибки, я бы ударился головой об другую голову.

– Человек с вашим организмом рожден для того, чтоб остаться в дураках, – сказал Скилль в виде утешения.

– Слышишь, Кидти? а ты еще имеешь дух сердиться на Джака, бедное создание, одаренное шишкой, которая способна обмануть весь Лондонский банк? Рано или поздно, она запутает человека в свои невидимые сети, не так ли, Скилль? Заколотит его в неизбежной келье мозга. Там его ждет его участь.

– Совершенно справедливо, – заметил Скилль. – Какой бы вышел из вас удивительный френолог!

– Ступай же, душа моя, – сказал отец, – и не вини никого, кроме этого жалкого места моего черепа, где предусмотрительности нет! Вели дать ужинать Систи; Скилль говорит, что у него удивительно развиты математические органы, а нам нужна его помощь. У нас тут тьма дела с цифрами, Пизистрат.

Матушка взглянула грустно, и, покорно повинуясь, вышла из двери, не вымолвив ни слова. Но на пороге она обернулась и сделала мне знак, чтоб я следовал за ней.

Я сказал несколько слов на ухо отцу и вышел. Матушка стояла в сенях, и при свете лампы я видел, что она утерла свои слезы, и её лицо, хотя еще невеселое, было более спокойно.

– Систи, – сказала она голосом, которому силилась придать твердость, – Систи, обещай мне рассказать мне все, что-бы тут ни было. Они от меня скрывают, в этом самое страшное для меня наказание, когда я не знаю всего, от чего он… от чего Остин страдает; мне кажется, что я потеряла его привязанность. Систи, дитя мое, не бойся. Я буду счастлива, чтобы ни случилось с нами, лишь бы мне отдали назад мое право. Мое право, Систи, утешать, делить и счастье и несчастье: понимаешь?

– Да, да, матушка! с вашим здравым смыслом, с вашей женской проницательностью, лишь бы вы чувствовали, как они нужны нам, вы будете нашим лучшим советником. Не бойтесь: между мною и вами не будет тайн.

Матушка поцеловала меня и ушла еще спокойнее.

Когда я вошел опять в кабинет отца, он обнял меня и сказал в смущении:

– Сын мои, если скромные твои надежды погибли…

– Батюшка, батюшка, можете ли вы думать обо мне в такую минуту, обо мне? Можно ли погубить меня, с этими силами и нервами, с воспитанием, которое вы дали мне – этими силами и нервами духа! о, нет, мне судьба не страшна!

Скилль вскочил и, утирая глаза одной рукой, крепко ударил меня по плечу другою и воскликнул:

– Я горжусь тем, что пекся о вас в детстве, Мастер Какстон. Вот что значит укреплять спозаранку органы пищеварения. Такие чувства – доказательства удивительной узловой системы и её отличного порядка. Когда у человека язык так чист, как, без сомнения, у вас, он скользит, по несчастью, подобно угрю.

Я засмеялся от души. Отец улыбнулся тихо. Я сел, подвинул к себе бумагу, исписанную Скилем, и сказал:

– Так надо найти неизвестную величину. Да это что такое? «Примерная цена книг – 760 ливров…» Батюшка, да это невозможно. Я был готов ко всему, кроме этого. Ваши книги – ваша жизнь!

– Что ж из этого? – сказал отец. они – всему причина; по этому и должны сделаться главными жертвами. Кроме того, я думаю, что многие из них знаю наизусть. А мы теперь только делаем смену всей наличности для того, что бы удостовериться, – прибавил гордо отец, – что мы не обесчещены, что бы ни случилось.

– Не противоречьте ему, – шепнул Скилль: – мы спасем книги. – Потом он прибавил громко, положив палец на мой пульс: – раз, два, три, около семидесяти: прекрасный пульс, спокоен и полон; он все вынесет… надо сказать ему все.

Отец сделал знак головой.

– Конечно. Но, Пизистрат, надо пожалеть твоей бедной матери. За что вздумала она пенять на себя потому, что бедный Джак, чтоб обогатить нас, избрал ложный путь: я этого понять не могу. Но, я и прежде имел случай заметить это, Сфинкс и Енигма – имена женские.

Бедный отец! То было тщетное усилие поддержать твое беспечное расположение. Губы дрожали.

Тут я узнал все дело. Кажется, когда было решено предпринять издание литтературного Times, неутомимая деятельность Джака собрала изрядное число акционеров: имя моего отца стояло в главе этого сообщества, как владельца четвертой доли всего капитала. Если в этом отец поступил неосторожно, не сделал он, однако жь, ничего, что по обыкновенным соображениям ученого, уединенного от света, могло бы казаться раззорительным. Но именно в те минуты, когда мы всего более были заняты нашим ускоренным отъездом, дядя Джак объяснил моему отцу, что, может-быть, нужно будет несколько изменить план газеты, и для того, чтобы расширить круг читателей, несколько более коснуться повседневных известий и современных интересов. Перемена в плане могла повести к перемене заглавия; и он внушил моему отцу мысль оставить гладкия руки мистера Тибетс несвязанными столько же в отношении к заглавию, сколько к плану издание. На это отец мой легкомысленно согласился, слыша, что прочие акционеры тоже согласны. Мистер Пек, типографщик чрезвычайно богатый и уважаемый, согласился ссудить нужную сумму для издания первых нумеров, под обеспечение акта компании и подписи моего отца к документу, уполномочивавшему м. Тибетса на всякую перемену в плане или заглавии газеты, соразмерную с потребностью и соответствующую общему согласию других дольщиков.

Мистер Пек, вероятно, в предварительных объяснениях с мистером Тибетс плеснул много холодной воды на мысль о литтературном Times, и говорил в пользу того, что бы затронуло внимание торговой публики, ибо впоследствии открылось, что книгопродавец, чьи предприимчивые наклонности были сходны с Джаковыми, имел доли в трех или четырех спекуляциях, на которые обратить внимание публики он был рад всякому случаю. Словом, едва отец успел отвернуться, литтературный Times был непосредственно оставлен, и мистер Пек с мастером Тибетс стали сосредоточивать свои глубокие познания на том знаменитом и подобном комете явлении, которое окончательно явилось под заглавием Капиталист.

От этой перемены в предприятии удалился самый благоразумный и ответственный из всех первоначальных дольщиков. Большинство, правда, осталось еще; но то были почти все дольщики такого рода, которые подчинялись влиянию дяди Джака, и готовы принимать участие в чем угодно, потому что сами не имеют ничего.

Удостоверившись в состоятельности моего отца, предприимчивый Пек употребил все свои старания на то, чтобы дать сильный ход Капиталисту. Все стены были обвешаны его объявлениями; циркуляры о нем летали с одного конца королевства на другой. Были приисканы агенты, корреспонденты, целыми массами. Не так глубокомысленно было рассчитано нашествие Ксеркса на Греков, как нашествие Капиталиста на доверчивость и скупость рода человеческого.

Но подобно тому, как провидение снабжает рыб плавательными крыльями для того, чтобы они могли держаться на воде и управлять движениями то быстрыми, то сомнительными среди этой глубины, по которой не проложено ни одной дороги, – холоднокровные создания нашей собственной породы, принадлежащие к роду деловых людей, снабжены свойствами благоразумия и прозорливости, с помощию коих они величественно плавают по необозримому океану спекуляций. Короче, рыба, за которой был выброшен невод, отделилась от поверхности с первой же тони. Некоторые потом подходили и обнюхивали петли, но опять убегали как можно скорее, исчезая в глубине и укрываясь под скалами и кораллами. Метафоры в сторону, капиталисты застегнули свои харманы и не желали иметь никакого дела с своим тезкой. Ни слова об этой перемене, столько противной всем убеждениям бедного Огюстина Какстон, не сказали ему ни Пек, ни Тибетс. Он ел, спал, трудился над большою книгой, по временам удивляясь, что не слышит ничего о литературном Times, не подозревая всей страшной ответственности, которую возложил на него Капиталист, и не зная о нем ровно также, как не знал он о последнем займе Ротшильдов.

Трудно было для всякой другой человеческой натуры, кроме отцовой, не разразиться негодующим проклятием над затейливой головою свояка, нарушившего таким образом самые священные обязанности доверия и родства, и запутавшего бедного философа. Но, отдать справедливость Джеку Тибетс, – он был твердо убежден, что Капиталист обогатит моего отца, и если не известил он его о странном и необыкновенном развитии, в следствие коего сонный хризолит литературного Times приобрел могучия крылья, это было единственно по убеждению, что предразсудки моего отца (как называл он их), помешают ему сделаться Крезом. И в самом деле, дядя Джак так сердечно верил в свое собственное предприятие, что он совершенно отдался во власть мистер Пека, подписал на свое имя несколько огромных документов, и теперь сидел в Флит[19]19
  Долговая тюрьма.


[Закрыть]
, откуда и прислал свою грустную и отчаянную исповедь, пришедшую в одно время с кратким письмом от мистера Пека, где почтенный типографщик уведомлял моего отца, что он на свою голову продолжал издание Капиталиста на столько, сколько допускало благоразумное попечение отца семейства, что открытие вседневной газеты – предприятие чрезвычайно обширное; что издержки на Капиталиста были несоизмеримо более издержек на чисто-литтературное издание, как было предположено сначала; и что теперь, будучи вынужденным обратиться к акционерам за своими ссудами, простирающимися до многих тысяч, он просит моего отца рассчитаться с ним непосредственно, осторожно прибавляя, что сам он уж по возможности рассчитается с другими акционерами, из коих многие, грустно признаться, хотя и представленные ему мастером Тибетс за людей состоятельных, оказались на дел ничего неимущими.

В этом была еще не вся беда. Большое анти-издательское общество, вообще с трудом поддерживавшее свое существование, начавшееся с объявлений о непрерывном ряде занимательных и дельных сочинений, между которыми в списке великолепных поэм, драм, назначенных не для сцены, опытов Филевефроса, Филантропоса, Филополиса, Филодема и Филалета, выскакивала История человеческих заблуждений, томы I и II in q°, с картинами, – анти-издательское общество, говорю, которое до сих пор произвело одни только цветочки, умерло от внезапного удара в ту минуту, когда его солнце, в лице дяди Джака, село в киммерийских странах Флита; а учтивое письмо от другого типографщика (о Виллиам Какстон, Виллиам Какстон, досадный предок!) уведомлявшего моего отца об этом происшествии, почтительно доводило до его сведения, что к нему, как наиболее достойному члену этого общества, вынужден был он, типографщик, обратиться за покрытием издержек не только по дорогому изданию «Истории человеческих заблуждений», но и по тем, которых стоило печатание и бумага поэм, драм, назначенных не для сцены, опытов Филевефроса, Филантропоса, Филополиса, Филодема и Филалета, без сомнения весьма достойных, но тем не менее сопряженных с значительными потерями с точки зрения денежной.

Признаюсь, когда я узнал обо всех этих приятных происшествиях и удостоверился от м. Скилля, что отец действительно принял на себя законную ответственность удовлетворить всем этим требованиям, я упал на мое кресло, удивленный и ошеломленный.

– Ты видишь, – сказал отец, – что до сих пор мы боремся с чудовищами во мраке. А в темноте всякое чудовище кажется больше и страшнее. Даже Август Цезарь, хотя, конечно, всегда умел найти столько видений, сколько нужно было ему, не любил однакожь их неожиданных посещений и никогда не сидел в потемках один. До чего простирается сумма, которой требуют от меня, мы не знаем; чего можно ждать от других дольщиков, также темно и неопределенно. Но прежде всего нужно вытащить бедного Джака из тюрьмы.

– Джака из тюрьмы? – воскликнул я. – По-моему, сэр, вы слишком далеко простираете прощение.

– Далеко? Он не был бы теперь в тюрьме, если б я не закрыл глаза на его слабость. Надо мне было знать его лучше. Глупая самоуверенность ослепила меня; я вздумал печатать Большую книгу, как будто бы (м. Какстон оглянул полки) и без того не довольно больших книг на свете! Я вздумал распространять и поощрять познания под видом журнала, я, не знавший на столько характер моего свояка, чтобы спасти самого себя от гибели! Будь, что будет, а я сочту себя ничтожнейшим из всех людей, если дам сгнить в тюрьме бедному созданию, на которое мне следовало смотреть, как на мономана, – потому только, что мне, Остину Какстон, не достало здравого смысла. И (заключил с решимостью отец) он брат твоей матери, Пизистрат. Мне бы надо было сейчас же ехать в город; но услышав, что жена писала к тебе, я ждал тебя, чтобы оставить ее в сообществе надежды и утешения – двух благ, которые улыбаются каждой матери на лице такого сына, как ты. Завтра я еду.

– И думать не смейте! – твердо отвечал мистер Скилль. – Как медик, я запрещаю вам ехать прежде шести дней.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю