355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эдвард Джордж Бульвер-Литтон » Семейство Какстон » Текст книги (страница 35)
Семейство Какстон
  • Текст добавлен: 7 апреля 2017, 19:30

Текст книги "Семейство Какстон"


Автор книги: Эдвард Джордж Бульвер-Литтон



сообщить о нарушении

Текущая страница: 35 (всего у книги 40 страниц)

Глава X.

Прошло еще несколько дней; большую часть каждого из них отец проводил в квартире Вивиена. Но он ничего не говорил о своем успехе, умолял меня не спрашивать его об этом, и даже на время прекратить мои посещения Вивиена. Дядя отгадал или знал обязанность, которую принял на себя его брат: я заметил, что всякий раз, когда Остин тихо сбирался идти, глаза его светились, и краска лихорадочно приливала к щекам. Наконец, одним утром, отец подошел ко мне с дорожным мешкоме в руке, и сказал:

– Я отправлюсь на неделю или на две. Не отходи от Роланда до моего возвращенья.

– С ним?

– С ним.

– Это хороший знак.

– Надеюсь: это всё, что я могу сказать покуда.

Не прошло и недели, когда я получал от моего отца письмо, которое предлагаю читателю, и вы можете судить, до какой степени он был занят обязанностью добровольно на себя принятою, если заметите, как мало, говоря относительно, это письмо содержит мелочных и педантических выходок (да простится мне последнее слово! оно здесь совершенно у места), которые обыкновенно не покидали моего отца, даже в самых трудных положениях его жизни. Здесь он, как-будто навсегда, бросил книги, и, положив перед глазами своего питомца сердце человеческое, сказал:

– Читай и разучивайся!

К Пизистрату Какстон.

«Любезный Сын!

Не нужно говорить тебе какие препятствия пришлось побеждать мне, ни повторять все средства, которые, действуя по твоим справедливым внушениям, употребил я на то, чтобы пробудить чувства давно уснувшие или смутные, и заглушить другие спозаранку деятельные и сильно развившиеся. Все зло состояло в следующем: в одном лице были совмещены знание человека взрослого во всем дурном и незнание ребенка во всем хорошем. Какая неимоверная острота в делах чисто-житейских! Какая грубая и непостижимая тупость в отвлеченных понятиях о правом и неправом! То я напрягаю весь бедный ум мой, чтобы помочь ему в борьбе с запутанными тайнами общественной жизни, то вожу непокорные пальцы по букварю самых очевидных нравственных правил. Здесь иероглифы, там буквы как на вывесках! Но покуда есть в человеке способность к привязанности, все еще можно действовать на его натуру. Надо смести весь сор, которым завалена она, пробить дорогу к этой натуре, и начать возделыванье сызнова: это средство единственное.

Постепенно я нашел эту дорогу, терпеливо дождавшись, покуда грудь, довольная своим отдыхом, выбросила весь свои мусор, ни раза не ворча, не делая даже упреков, по-видимому сочувствуя ему и стараясь, чтобы он, выражаясь словами Сократа, осудил сам себя. Когда я увидел, что он уже не боится меня, что мое общество сделалось для него удовольствием, я предложил ему небольшое путешествие, не сказав куда.

Избегая, как можно более, большую северную дорогу (потому-что я, ты и сам догадываешься, боялся подлить масла на огонь), а где это оказывалось невозможным, путешествуя ночью, я довел его в окрестности старой башня. Я не хотел вводить его под эту кровлю; но ты знаешь небольшую гостиницу, в трех милях от реки, где еще есть форели: в ней-то поселились мы.

Я привел его в селение, не говоря никому, кто он. Я заходил с ним в хижины и наводил речь на Роланда. Ты знаешь, как обожают твоего дядю; ты знаешь, какие анекдоты о его рыцарской горячей юности, о его доброй и благотворительной старости сыплются с болтливых уст! Я заставил его смотреть собственными глазами, слушать собственными ушами, как любят и уважают Роланда все знающие его, кроме его родного сына. Потом я водил его по развалинам (все-таки не давая ему войдти в дом), потому-что эти развалины ключ к характеру Роланда: глядя на них объясняешь себе трогательную слабость его фамильной гордости. Там на месте, не трудно отличить это чувство от нахального высокомерия счастливцев этого мира, и понять, что оно немного превышает простое уважение к смерти, нежное поклонение могиле. Мы садились на грудах камней поросших мохом, и тут-то объяснял я ему, чем Роланд был в молодости и что мечтал он найти в том, кто будет его сыном. Я показывал ему могилы его предков, и объяснял ему, почему они были священны в глазах Роланда. Много уже успел я сделать, когда он изъявил желание войдти в дом, который должен был принадлежать ему, но мне не трудно было заставить его самого отвечать на это требование, словами:

– Нет, мне надо сначала сделаться достойным этого!

Потом, ты-бы засмеялся, злой сатирик, если-бы послушав, как объяснял я этому остроумному юноше, что мы, простые люди, понимаем под словом home, сколько в этом понятии истины и доверия, простой святости, неимоверного счастья, которое относится к свету, как совесть к уму человеческому. После этого я завел речь о его сестре, которую до-тех-пор он едва ли называл когда, и о которой, по-видимому, мало заботился. Я ввел её образ, чтоб прикрасить образ отца и пополнить картину семейного счастья. Вы знаете, сказал я, что еслибы Роланд умер, обязанность её брата – заменить его место, защищать её невинность, её имя. Стало-быть доброе имя что-нибудь значит. Стало-быть отец ваш не даром так высоко ценит его. Вы-бы любили ваше имя, еслибы знали, что сестра гордится поддержать его!

Покуда мы говорили, неожиданно прибежала Бланшь, и бросилась в мои объятия. Она посмотрела на него как на чужого, но я видел, что коленки его задрожали. Она кажется уж собиралась протянуть ему руку, но я удержал ее. Неужели я был жесток? Так подумал он по-крайней-мере. Отпустив ее, я отвечал на его. упрек:

– Ваша сестра часть дома. Если вы считаете себя достойным принадлежать к нему, идите предъявить ваши права: я ничего не имею против этого.

– У ней глаза моей матери, – сказал он, и отошол.

Я дал ему помечтать над развалинами, а сам зашол проведать твою бедную мать и объяснить ей, почему я еще не могу воротиться домой. Короткое свиданье с сестрою произвело на него глубокое впечатление. Теперь я дошол до того, что кажется мне главным затруднением. Он горячо желает искупить свое доброе имя и вернуться к родному очагу: до-сих-пор все хорошо. Но он все еще не может смотреть на честолюбие иначе, как глазами смертными, и с точки зрения осязаемых выгод. Он все еще мечтает, что более всего нужно ему нажить денег, добиться власти и одного из тех выигрышей большой лоттереи, которые нередко достаются нам легче с помощью наших пороков, нежели с помощью добродетелей (здесь следует цитат из Сенеки, который выпущен как ненужный). Он даже не всегда понимает меня, или, если понимает, считает за сухого книжника, когда я внушаю ему, что, будь он беден, неизвестен и находись он в самом низу колеса фортуны, мы все-таки могли-бы уважать его. Он предполагает, что для того, чтобы искупить свое имя, стоит ему только прикрыть его наружным лоском. Не сочти меня за пристрастного отца, если я прибавлю здесь, что надеюсь в этом деле не без пользы употребить тебя. Завтра, на обратном пути в Лондон я намерен поговорить с ним о тебе, о твоих видах на будущее: о последствиях узнаешь.

В эту минуту (уже за полночь) я слышу его шаги в комнате надо мною. Окно отворяется… в третий раз; да позволит небо, чтоб он понял настоящую астрологию звездной системы! Вот они, эте звезды: светлые, благосклонные; а я хлопочу о том, чтобы связать эту блуждающую комету с гармонией всех этих миров! Задача лучшая задачи астрологов и астрономов: кто из них может развязать пояс Ориона? Но кому из нас не позволил Бог иметь влияние на движение и орбиту души человеческой?

Всегда любящий тебя отец

О. К.»

Два дня по получении этого письма, пришло следующее, и, хотя я и охотно-бы выпустил обращения ко мне, которые нельзя не приписать отцовскому пристрастью, но их нужно удержать по связи их с Вивиеном, почему я и должен отдать эти лестные похвалы на снисходительный суд моих читателей.

«Любезный сын!

Я не ошибся на счет впечатления, которого ожидал от твоей простой истории. Не останавливая его внимания на противоположности его образу действий, я просто описал ему ту сцену, когда, в борьбе между долгом и любовью, ты явился спросить нашего совета и помощи; как Роланд дал тебе сеичас же совет все сказать Тривениону и как, в этом горе, какое, в юности, сердце едва переносит, ты инстинктивно обратился к правде, и правда спасла тебя от кораблекрушения. Я передал ему твою безмолвную и мужественную борьбу, твою решительность не дать эгоизму совратить тебя от целей того духовного испытания, которое мы называем жизнию. Я показал тебя таким, каким ты всегда был: заботливым о нас, принимавшим участие во всем до нас касающемся, улыбающимся нам, чтоб мы не могли догадаться, что ты плачешь иногда! О, сын мой, сын мой! уже ли ты думаешь, что, в то время, я не чувствовал и не молился за тебя? Покуда он был тронут моим смущением, я от любви твоей перешол к твоему честолюбию. Я показал ему, что и ты испытал это тревожное беспокойство, столько свойственное молодым пылким натурам; что и у тебя есть сны о счастии, притязания на успех. Но я изобразил это честолюбие его настоящими красками: то не было желание личного чувства сделаться чем-нибудь для себя одного, чем-нибудь, взобравшимся на одну или две ступеньки по общественной лестнице, только для удовольствия смотреть свысока на тех, кто остался ниже, – нет, то был теплый порыв великодушного сердца; твое честолюбие заключалось в том, чтоб вознаградить потери отца, польстить его слабостям в его суетном желании известности, заменить дяде того, кого потерял он в своем наследнике, направить успех свой к целям полезным, интересы твои, к интересам твоего семейства; ты искал награды в гордой и признательной улыбке тех, кого ты любишь. Вот к чему стремилось твое честолюбие, мой милый анахронизм! И когда, заключая мой очерк, я сказал:

– Простите меня: вы не знаете, какой восторг чувствует отец, когда, отпустив от себя сына на поприще жизни, он может так говорить и думать о нем? Но не в этом, вижу я, ваше честолюбие. Поговорим о том, как-бы нам нажить денег, да проехаться по скучному свету в карете четверней!

Двоюродный брат твой впал в глубокую думу, и когда он очнулся от нее, это было похоже на пробуждение земли после весенней ночи: голые деревья произвели почки.

И, несколько времени спустя, он пристал ко мне с просьбой, чтоб я позволил ему, с согласия его отца, ехать с тобою в Австралию. Единственный ответ, который дал я ему до-сих-пор, был выражен вопросом:

– Спросите себя сами, должен ли я допустить это? Я не могу желать, чтобы Пизистрат изменился, и если вы не сойдетесь с ним во всех убеждениях и предположениях, должен ли я подвергать его опасности, что вы передадите ему ваше понятие о свете и привьете ему ваше честолюбие?

Он был поражен, и на столько скромен, что и не пытался возражать.

Недоумение, выраженное мною ему, Пизистрат, то, которое я чувствую; и не сердись за мои выражения: только этим, простым способом, не какими-нибудь тонкими аргументами могу я объясняться с этим необтесанным Скифом, который точно из каких-нибудь степей бежит целовать меня в портике.

С одной стороны, что будет с ним в старом-свете? В его лета, с его непосидчивостью невозможно будет удержать его с нами в наших кумберландских развалинах: скука и нетерпение разрушили-бы все, что нам удалось сделать. А пустить его по одному из тех путей, где и без того давка от соревнователей, бросить его в среду этих неравенств общественной жизни, отдать его на съедение всем этим искушениям, на которые он и без того так падок; это опыт, который, боюсь я, будет не по-силам его еще не полному обращению. В новом-свете, его силы без сомнения найдут лучшее поле, и даже бродяжнические и дикия привычки его детства получат полезное приложение. Жалобы на неравенство просвещенного света, встречают более легкое, хотя более резкое возражение от политико-экономов, нежели от стоиков. «Вы не любите их, вы находите что трудно покориться им, – говорит политико-эконом, но это – законы просвещенного государства, и вы не в силах изменить их. Люди поумнее вас брались за это, и не успели, хотя и оборачивали землю вверх-ногами! Хорошо; но земля обширна: ступайте туда, где нет просвещенных государств. Неравенства старого света исчезают в новом! Переселение – ответ природы на возмущение против искусства. Вот что говорит политико-экономы и увы! даже в твоем положении, сын мой, я не нашел-бы возражений на эти суждения. Я понимаю также, что Австралия лучше всякого другого места откроет клапан для желаний и побуждений твоего двоюродного брата, но знаю я и другую истину, что не позволительно честному человеку развращать себя в пользу других. Это единственная истина из высказанных Жан-Жаком, с которой я могу согласиться! Чувствуешь ли ты в себе довольно силы, чтоб устоять против всех влияний такого сообщества, довольно силы, чтобы нести его ношу так же, как и свою; будешь ли ты на столько бдителен, чтобы уметь отвратить эти влияния от тех, кого ты взялся руководить и чья участь тебе поверена? Подумай хорошенько об этом, потому-что ответ твой не должен быть следствием великодушного порыва. Я думаю, что твой двоюродный брат подчиняется тебе с искренним желанием исправления, но между желанием и твердым исполнением расстояние необъятное, даже для лучшего из нас. Будь это не для Роланда и имей я на зерно меньше доверия к тебе, я бы не допустил мысли возложить на твои молодые плеча такую страшную ответственность. Но всякая новая ответственность для человека дельного новая опора добродетели; а я теперь только прошу тебя вспомнить, что твоя новая обязанность важна и священна, и что ты не должен брать ее на себя, не измерив вполне силы, которою должен будешь нести ее.

Через два дни мы будем в Лондоне. Твой, как и всегда, нежно-любящий

О. К.»

Я читал это письмо в моей комнате, и едва успел его кончить, как, подняв глаза, увидел, что против меня стоит Роланд.

– Это от Остина, – спросил он; потом, помолчав с минуту, сказал, самым покорным тоном: – читать мне? да можно ли?

Я подал ему письмо, и отошел на несколько шагов, чтобы он не подумал, что я наблюдаю за ним, покуда он читает. Я только заметил, что он дошел до конца, по тяжкому и беспокойному вздоху, но это не был вздох отчаянья. Тогда я обернулся, глаза наши встретились: во взгляде Роланда был и вопрос и просьба; я понял все это вдруг.

– Успокойтесь, дядюшка, – сказал я с улыбкой, – я все это обдумал, и ни мало не боюсь последствий. Прежде нежели мой отец написал это, то, о чем он говорит, успело сделаться моим тайным желанием. Что касается до наших прочих спутников, их простые натуры устоят против всех этих софизмов… но он и без того уже на половину вылечился от них. Отпустите его со мной, и когда он вернется, он будет достоен места в вашем сердце, на-равне с Бланшь. Я чувствую это, и обещаю вам: не бойтесь за меня! Эта обязанность будет талисманом для самого меня. Я буду остерегаться всякой ошибки, которую может-быть иначе бы и сделал, чтобы не подать ему примера к заблуждению.

Я знаю, что в юности, в предразсудке о первой любви, мы бываем расположены верить, что единственное счастье – любовь и обладание любимым предметом. Но я смело утверждаю, что, когда дядя открыл мне свои объятья и назвал меня надеждой своей старости, опорой своего дома, в то время, как сладкие звуки похвал отца все еще раздавались в моем слухе, я смело утверждаю, что я испытал блаженство более полное, нежели еслибы Тривенион положил руку Фанни в мою и сказал: «она ваша.»

Дело было решено, день отъезда назначен. Без сожаления написал я к Тривениону, и отказался от его предложений. Эта жертва была вовсе не так велика, если даже отложить в сторону весьма-понятную гордость, которая сначала подвинула меня, как покажется она иным, потому-что, при моем довольно-безпокойном характер, я все время моей жизни стремился не к тем целям, которых домогаются ставящие на границах честолюбия изображения двух земных идолов, власти и знатности. Разве не был я за сценой, разве не видел я, скольких радостей стоило Тривениону домогательство власти, как мало счастья знатность дала человеку подобно лорду Кастльтон, обладавшему столькими счастливыми свойствами? Между-тем первая из этех натур было столько же рождена для власти, сколько последняя для знатности! Удивительно, с какою щедростью провиденье вознаграждает за частные обиды фортуны. Независимость или благородное стремление к ней; привязанность с её надеждами и сокровищами; жизнь с помощью искусства, только приспособленная лучше показать природу, в которой физические удовольствия чисты и здоровы, где нравственные способности развиваются соответственно с умственными, и сердце в ладу с головой: будто-бы это пустая цель для честолюбия, и будто-бы она так недосягаема для человека, «Познай самого себя,» говорит древняя философия. «Усовершенствуй самого себя,» говорит новая. Главная цель временного гостя мира не в том, чтобы истратить все свои страсти и способности на видимые вещи, которые он оставит за собою; он обязан возделывать внутри себя то, что может он взять с собою в вечность. Мы все здесь похожи на школьников, которых жизнь начинается там, где кончается школа; наши битвы с школьными товарищами, игрушки, которые мы делили с ними, имена, которые вырезывали высоко или низко на стенах, на столах – долго ли об всем этом помним мы впоследствии? По мере того, как будут копиться над нами новые события, могут ли прежние проноситься в памяти иначе, нежели улыбкой или вздохом? Оглянитесь на ваши школьные годы, и отвечайте?

Глава XI.

С предыдущей главы прошло две недели: в последний раз на долгое время провели мы ночь на английской земле. Вечер: Вивиен допущен к свиданью с отцом. Они пробыли вместе более часа, и мы с отцом не решились мешать им. Но часы бьют; уж поздно, корабль отправляется с ночи, пора нам ехать. Дверь тихо отворяется, тяжолые шаги спускаются по лестнице: отец опирался на руку сына. Посмотрели-бы вы, как робко сын поддерживает неверную походку отца. Когда свет упал на их лица, я увидел слезы на глазах Вивиена; выражение Роланда казалось спокойно и счастливо. Счастливо! в ту минуту, когда он расстается с сыном и может-быть навсегда? Да, счастливо, потому-что он в первый раз нашел сына, и он не думает ни о годах, ни об отсутствии, ни о возможности смерти, а благодарит божье милосердие и утешается неземной надеждой. Если вы удивляетесь, почему Роланд счастлив в такое время, стало-быть по пустому старался я заставить его дышать, жить и двигаться перед вами!

…………………………………..

Мы на корабле; поклажа наша приехала прежде нас. Я имел время, с помощью плотника, сколотить в трюме каюты для Вивиена, Гая-Больдинга и меня; чтобы как можно скорее отложить в сторону наши европейские джентльменские привычки, по совету Тривениона, мы взяли места низшего разряда для сбережения наших финансов. Сверх того мы имели то удобство, что находились между своими; наши Кумберланцы окружали нас в одно и то же время и как друзья и как слуги.

Мы на корабле, и в последний раз взглянули на тех, кого покидаем, и стоим на палубе, опираясь один о другого. Мы на корабле, и от столицы, то близко, то далеко, еще смотрят на нас огни; в небе взошли звезды, приветливые и светлые, как некогда для первобытных мореходцев. Странные звуки, грубые голоса, треск снастей, по временам вопли женщин, все это мешается с ругательствами матросов. Вот первый взмах и качка судна, грустное чувство изгнания закрадывается тем более, чем далее корабль подвигается по воде. Мы все стояли, смотрели и слушали, безмолвно и бессознательно прижимаясь друг к другу.

Ночь стемнела, город исчез из вида: не осталось ни одного луча из мириады его огней! Река делалась шире и шире. Какой поднялся холодный ветер! уж не дыхание ли это моря? Звезды побледнели, месяц зашол, и теперь как грустно смотрели волны перед утренним светом! Мы вздрогнули, посмотрели друг на друга, пробормотали что-то такое, что было не самою искреннею мыслью наших сердец, и полезли в наши каюты, в уверенности, что не для сна. А сон все-таки пришол тих и сладок. Океан качал изгнанников как на груди матери…

Часть шестнадцатая.

Глава I.

Занавес опущен. Отдохните, достойные слушатели; пусть каждый говорит с своим соседом. Вы, миледи, в вашей ложе, возьмите зрительную трубку, и смотрите вокруг себя. Ты, счастливая мать двушиллинговой галлереи, побалуй апельсинами маленького Тома и хорошенькую Салли! Вы, мои добрые сидельцы и мастеровые, сидящие в райке, беритесь за орехи! И вы, сильные, важные, почтенные господа первого ряда партера, опытные критики и старые отъявленные театралы, покачивающие головами при появлении новых актеров и сценических произведений, твердо стоящие за верования вашей юности (за что вам честь и слава!) и убежденье, что мы на целую голову не доросли до наших предков-великанов, смейтесь или браните, как хотите, покуда занавес закрывает от вас сцену. Вам нужно развлечение, почтенные зрители, потому-что междудействие длинно. Всем актерам надо переменить костюмы: машинисты хлопочат, вставляя виды нового мира по назначенным местам; в великом презрении к единству времени и места, вы удостоверитесь из афишки, что мы имеем большую надобность в вашем воображении. Вас просят предположить, что мы постарели на пять лет с-тех, пор как вы последний раз видели нас на подмостках. Пять лет! автор в особенности советует нам, в помощь этому предположению, оставить занавес опущенным между лампами и сценой дольше обыкновенного.

Играйте, скрипки и турецкие барабаны! срок прошол. Бросьте свисток, молодой человек! шляпы долой в партере! Музыка кончена, занавесь поднимается; смотрите прямо перед собою.

Чистая, светлая, прозрачная атмосфера, светлая и блестящая как на Востоке, но здоровая и укрепляющая как воздух Севера; широкая и красивая река, катящая свои волны по пространным и тучным долинам; там в дали расстилаются обширные, вечнозеленеющие леса, и пологие скаты разнообразят прямую линию безоблачного горизонта; взгляните на пастбища, не хуже аркадских, с сотнями и тысячами овец? Тирсис и Меналк с трудом сосчитали-бы их, и не досуг, боюсь я, было-бы им воспевать здесь Дафну. Но увы! Дафны здесь редки: по этим пастбищам не резвится ни одна нимфа с гирляндой и посохом.

Смотрите теперь на-право, ближе к реке: отрезанный нисенькой изгородой от тридцати акров земли, назначенных не для выгод, (которые здесь получаются от баранов), а для удовольствия или удобства, представляется вам сад. Не глядите так сердито на это первобытное садоводство: такие сады редкость в Австралии. Я сомневаюсь, чтобы герцог Девонширский с такой же гордостью смотрел на свою знаменитую теплицу, где можно разъезжать в экипажах, с какою сыны Австралии смотрят на растения и цветы, которые веять на них воспоминанием отечества. Идите дальше, и взгляните на эти патриархальные палаты: они деревянные, ручаюсь вам, но разве не всегда палаты тот дом, который мы строим своими руками? Строили ли вы когда-нибудь в детстве? Владельцы этого дворца вместе с тем владельцы всей земли, на сколько обнимает ее ваше зрение, и этих бесчисленных стадов, но, что всего лучше, они владеют здоровьем, которому-бы позавидовал допотопный жилец нашей планеты, и нервами, до того укрепленными от привычки укрощать лошадей, пасти скот, драться с туземцами, то преследуемыми ими то преследующих их на жизнь или смерть, что если и волнуют груди царей Австралии какие-нибудь страсти, во всяком случае страх вычеркнут из их списка.

Посмотрите, кое-где на ландшафте, поднимаются простые хижины, подобные жильям владельцев: в них живут грубые и дикие помощники их труда: изобилие и надежда, рука всегда щедро-открытые, но твердая, глаз зоркий, но справедливый – содержат их в повиновении.

Но вот из этих лесов, по зеленеющей долине, скачет, с волосами, дико развевающимися по ветру, всадник, бородатый как Турок или барс, и которого вы узнаете. Всадник слезает, и к нему подходит другой старый знакомец ваш, перед тем разговаривавший с пастухом о предметах, вероятно никогда не мучивших Тирсиса и Меналка, чьи бараны, сколько известно, не ведали подседов и поршей.

Пизистрат. Мой добрый Гай, куда это вас Бог носил?

Гай Больдине (с торжеством вынимая из кармана книгу). Вот вам! Джонсонова «Жизнь поэтов». Ни за что не мог уговорить приезжого колониста уступить мне «Кенильворта», хоть и давал ему за него трех баранов. Скучный, должно-быть, старик этот доктор Джонсон; тем лучше: дольше будем читать книгу. А вот журнал из Сиднея: ему всего два месяца (Гай отвязывает от шляпы коротенькую трубочку, набивает ее, и закуривает).

Пизистрат. Вы, значит, объездили не меньше тридцати миль. Кто-бы подумал, что вы сделаетесь охотником за книгами, Гай!

Гай (сентенциально). Да, вот подите! Никогда не знаешь цены вещи, пока не потеряешь её. Не смейтесь надо мной, мой добрый друг: вы сами говаривали, что зареклись брать в руки книги, помните, до-тех-пор пока не хватились как длинны без них вечера. За-то как достали мы новую книгу, старый волюм «Зрителя», что это был за праздник!

Пизистрат. Правда, правда. Без вас бурая корова отелилась. А знаете, Гай, я думаю у нас в этом году не будет короста в стаде. Коли так, можно будет отложить изрядную сумму! Дела, кажется, теперь пойдут хорошо.

Гаи. Да, разумеется, совсем не так как два первые года. Тогда у вас таки повытянулось лицо. Как умно поступили вы, что настояли на том, чтобы мы сперва поучились на чужом участке, прежде нежели пустили в оборот собственный капитал! Но, право, эти бараны в начале совсем сбились толку. Раз – дикия собаки и навернулись же в то самое время, когда мы их вымыли и хотели стричь; потом, эта проклятая паршивая овца Джоя Тиммса, что тагк любезно почесывалась о наших бедных баранов! Дивлюсь я как мы просто не убежали. Но patientia sit… как бишь это у Горация! Забыл я теперь. Вы знаете, впрочем, у меня нет памяти ни на Горация, ни на Виргилия. Да, – а Вивиен был?

Пизистрат. Нет еще, но верно приедет сегодня.

Гай. Он выбрал себе лучшее. То ли дело ходить за лошадьми, да за крупным скотом, скакать за этими дикими чертями! заблудишься в лесу: буйволы мычат; несешься на лошади с горы на гору, по камням, по скалам, через ручьи и деревья; кнут щелкает, люди кричат, летишь сломя голову, падаешь, и только что не сломил себе шею, а дикий бык бросается на тебя! Чудо! Тошно смотреть на баранов после такой охоты!

Пизистрат. Всякий выбирает по своему вкусу в Австралии. Легче и вернее нажить деньги по буколическому департаменту, и может-быть веселее; но больше наживешь и скорее, при постоянном труде и заботливости, по части пастушеской; а наше дело, я думаю, воротиться в Англию как можно скорее.

Гай. Гм! Я-бы рад и жить и умереть в Австралии: чего-бы лучше, еслибы не были так редки женщины. Подумаешь, сколько незамужних женщин у нас там, а здесь не увидишь ни одной на тридцать миль окружности, кроме Бетти Годжинс, конечно, да и та об одном глазе! Но о Вивиене; почему, вы думаете, нам больше его хочется, как можно скорее вернуться в Англию?

Пизистрат. Ничуть не больше. Но вы видели, что ему нужно было побуждение посильнее того, какое мы находим в баранах. Вы знаете, что он делался мрачен, скучен, и мы должны были продать его стадо. Что-жь, и хорошо продали! А потом доргэйские волы и йоркшерские лошади, которых вам и мне прислал в подарок м. Тривенион, признаюсь, были такое искушение, что я вздумал присоединить одну спекулацию к другой; а так-как нужно было одному из нас принять под свое ведение департамент буколический, а двум другим пастушеский, то, по-моему, Вивиен всего лучше должен был управиться с первым; и до-сих-пор вышло не дурно.

Гаи. О, конечно. Вивиен тут на своем месте: вечно в движении, вечно отдает приказания. Дайте ему быть первым во всякой вещи, и не найдете человека более способного, лучшего характера… исключая наше общество. Слушайте, собаки лают; вот и арапник: это он. Теперь, я думаю, нам можно и обедать.

Входит Вивиен. Формы его развились; глаз его, менее беспокойный, смотрит вам прямо в лицо. Улыбка его открытая, но в его выражении какая-то грусть, какая-то мрачная задумчивость. Наряд на нем тот же, что на Пизистрате и Больдинге: белая куртка и штаны, свободноповязанная косынка светлого цвета, широкая шляпа, похожая на капустный лист; у него усы и борода расчесаны с большею тщательностью, нежели у нас. В рук он держит длииный арапник, за плечами висит ружье. Следует обмен поклонов, взаимные расспросы о рогатом скоте и овцах, о последних лошадях отправленных на индейский рынок. Гай показывает «Жизнь поэтов», Вивиен спрашивает, нельзя ли достать жизнь Клива или Наполеона, или экземпляр Плутарха. Гай качает головой, и говорит, что можно достать «Робинсона Крузое», что видел он один экземпляр, хотя и в грустном виде, но дешево его не купишь, потому-что слишком много на него требований.

Общество отправляется в хижину. Несчастные создания во всех странах света холостяки! Но всего несчастнее они в Австралии. Что значит подруга из прекрасного пола – этого не знает вполне человек в Старом свете, где женщина вещь самая обиходная. В Австралии же женщина, буквально, плоть вашей плоти, ваше ребро, ваша лучшая половина, ваш ангел-хранитель, ваша Евва эдема, словом, она все, что воспевали поэты, все, что говорили юные ораторы за публичными обедами, когда предлагаем был тост за дам! Увы, мы трое холостяки, но наша доля все еще сноснее доли многих холостяков в Австралии, потому-что жена пастуха, которого я привез с собой из Кумберданда, делает нам с Больдингом честь жить в нашей палатке, и занимается нашим домашним хозяйством. С тех пор как мы в Австралии, у ней родилось двое детей; по случаю этого приращения её семейства, к хижине сделана пристройка. Дети, мне кажется, могут иногда быть очень скучным развлечением в Англии, но объявляю, что когда вы с утра до вечера окружены большими людьми, обросшими бородой, даже в крике и плаче ребенка есть что-то приятное, музыкальное, говорящее христианскому чувству. Вон оно, началось; Бог с ними! Что касается до моих прочих кумберландских товарищей, Майльс Скуер, самый честолюбивый из всех, оставил меня давно, и уже главным управляющим у богатого овцевода, милях в двух стах от нас; Патерсон отдан в распоряжение Вивиена: он иногда находит случай изощрять прежние свои охотничьи стремления над попугаями, голубыми кингуру и другими птицами. Пастух живет с нами: бедняк, по-видимому, не желает себе ничего лучшего; в нем есть этот шотландский дух кланов, который подавляет честолюбие, столь-общее в Австралии. А его жена сущее сокровище! Уверяю вас, в её добром, улыбающемся лице, с которым встречает она нас, когда мы перед ночью возвращаемся домой, даже в шорохе её платья, когда она ворочает на угольках пироги, есть что-то благодатное, ангельское! Какое счастье, что кумберландский пастушок наш не ревнив! Не то чтоб было из-за чего ревновать счастливцу, но должно заметить, что там где так редки Десдемоны, Отеллы их все чрезвычайно-щекотливы: они все примерные супруги, в этом нет сомненья, и не раз подумаешь, прежде нежели решишься в Австралии разыгрывать роль Кассио… Вот она, бесценное созданье! Она кладет вилки и ножи, стелет скатерть, ставят на стол солонину, последнюю банку огурчиков в уксусе, произведения нашего сада и птичника, какие есть не у многих в Австралии, пироги, и по чашке чая для каждого; нет ни вина, ни пива, никаких крепких напитков: мы бережем их на время стрижки овец. Мы только что прочли послеобеденную молитву (родной обычай, сохраненный нами!) как вдруг… Боже мой, что это такое? Что это за шум? Лай, топот лошадиных ног… Кого это Бог дает? В Австралии рад всякому гостю. Может-быть какой-нибудь купец ищет Вивиена; может-быть это тот проклятый колонист, которого овцы вечно пристают к нашим. Что за дело: милости просим, друзья вы или, недруги! Дверь отворяется: входят один, два, три незнакомца. Тарелок и ножей; подвигайтесь счастливые к обеду. Сначала откушайте, а потом, что нового?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю