355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эдвард Джордж Бульвер-Литтон » Семейство Какстон » Текст книги (страница 15)
Семейство Какстон
  • Текст добавлен: 7 апреля 2017, 19:30

Текст книги "Семейство Какстон"


Автор книги: Эдвард Джордж Бульвер-Литтон



сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 40 страниц)

Глава VIII.

– Эллинор – отдать ей справедливость – была смущена моим безмолвным отчаянием. Ни одни уста не умели бы выразить более нежное сочувствие, более благородное себя обвинение; но все это не исцеляло моей раны. Так я оставил их дом, так не обратился уже к адвокатуре: так весь пыл, все побуждения к деятельности пропали у меня навсегда, так я зарылся в книгах. И до конца дней моих остался бы я грустным, отчаянным и ни к чему не годным мизантропом, если б небо, в своем милосердии, не послало поперек моей дороги твоей матери, Пизистрат; и днем и ночью, я благодарю Бога и ее, потому что я и был, и теперь… о, конечно, я счастливый человек!

Матушка, громко рыдая, бросилась к отцу за грудь и, не говоря ни слова, вышла: глаза отца, наполненные слез, следили за ней. Несколько минут молча походив по комнате, он подошел ко мне и, положив руку на мое плечо, прошептал:

– Догадываешься ли ты теперь к чему я рассказал все это?

– Отчасти: благодарю вас, батюшка. – Я запинался и сел, потому что мне почти сделалось дурно.

– Есть сыновья, – сказал отец, садясь возле меня – которые в безумствах и заблуждениях отцов нашли бы извинения своих ошибок: ты этого не сделаешь, Пизистрат.

– Я не вижу ни безумства, ни заблуждения, сэр все очень естественно и очень грустно.

– Погоди заключать это, – сказал отец. – Велико было безумство, велико и заблуждение, позволявшее мечтам рождаться без основания, хотевшее связать деятельность и пользу целой жизни с волей такого же смертного существа, как и сам я. Небо не назначало страсти любви для мучения: этого не видно и на опыте, между большинством. Мечтатели, т. е. одинокие ученые, как я или полупоэты, как бедный Роланд, сами создают себе несчастья. Сколько лет, уже и после того когда твоя мать дала мне такое полное семейное счастье, столь долго мною не оцененное, сколько лет я томился! Главная пружина моего существования была сломана: на время я не обращал внимания. Поэтому, ты видишь, поздно в жизни проснулась Немезида. Я смотрю назад с сожалением о пренебреженных силах, о случаях, пропущенных без внимания. Разве с помощью гальванизма могу я иногда воротить на время энергию деятелей педализированных от бездействия: теперь ты видишь меня спокойным и ни к чему не годным, погруженным во что же? в нелепости какого-нибудь дяди Джака! – Теперь я посмотрел снова на Эллинор, и спрашиваю себя с удивлением: как? все это… все это… все… все безумство, все это увлечение для этого поблекшего лица, для этого светского ума? Так всегда в жизни. Смертное вянет; бессмертное свежеет с каждым шагом к могиле.

Глава IX.

– Ну, а Роланд, сэр? Как принял он все это?

– Со всем негодованием человека гордого и безрассудного. Он больше злился, бедняга, за меня нежели за себя. И до того оскорбил и рассердил он меня всем тем, что говорил об Эллинор, до того бесился на меня за то, что я не хотел разделить его гнева, что мы опять поссорились. Мы разъехались в разные стороны, и много лет не встречались. Неожиданно получили мы наше небольшое состояние. Он, как ты вероятно знаешь, употребив свою долю на покупку старых развалин и комиссии в армии (а commission in the army) что всегда, было предметом его снов, и опять уехал, все еще сердитый. Моя часть обеспечивала мою лень: она удовлетворяла всем моим нуждам; и когда умер мой старый опекун, а его дочь сделалась моей питомицей, потом, так или иначе, моей женой, я решился оставить прежнее общество и зажил посреди книг, как книга: одно утешение, однако ж было дано мне еще до моей женитьбы, и Роланд говорит что он тем же самым был утешен не менее меня: Эллинор получила наследство. Бедный брат её умер, и все состояние её отца досталось ей. Состояние разделило нас бездной, большей нежели её брак. Будь Эллинор бедна, не смотря на её положение в свете, я мог бы работать, трудиться как лошадь. Но Эллинор богатая – это бы меня уничтожило! Значит, тут было утешение. И, однако, прошедшее было неотвязно со мною, прошедшее, это мучительное сознание об утраченном, о том что существенное жизни было оторвано от жизни, и все более, более! То, что осталось мне, было не горе, а пустота. Живи я больше с людьми, меньше с мечтами и книгами, я умел бы приучить себя переносить утрату какой-нибудь страсти. Но в уединении мы живем только в самих себе. Нет растения, которому солнце и воздух были бы так нужны, как человеку. Теперь я понимаю отчего лучшие и замечательнейшие люди жили в столицах, и поэтому я опять таки говорю, что довольно одного ученого в семье. Доверяясь твоему доброму сердцу и строгой чести, я спозаранку пустил тебя в свет. Ошибся ли я? докажи что нет, дитя мое; знаешь что сказал один очень хороший человек: «слушай мои советы и следуй им, а не моему примеру!»

– Свет так создан, так важна всякая деятельность что, по-видимому, каждая вещь твердит человеку: делай что-нибудь, делай то, – делай это![11]11
  Remains of the Rev. Richard Cecil p. 349.


[Закрыть]

Я был глубоко тронут, и привстал ободренный и исполненный надежды, как вдруг дверь растворилась… Что или кто собирался войти? Кто бы то ни был, он, она, оно или они, – не войти тому в эту главу! На этот счет я решился. Да, прекрасная леди, мне чрезвычайно лестно: я понимаю ваше любопытство, но право не скажу более ни слова, ни одного слова. Впрочем, извольте; если вам непременно угодно, – вы смотрите на меня так соблазнительно, – если вы хотите звать кто или что вошло, остановив во всех нас дыхание, не дав даже времени выговорить: «с вашего позволения!», заставив нас разинуть рты от удивления и бессмысленно вытаращить глаза, – знайте, что

Часть седьмая.

Глава I.

вошла в гостиную дома моего отца в Рессель-Стрите, – вошла эльфа! эльфа, одетая вся в белом, маленькая, нежная, с черными локонами, падавшими на плечи, с глазами до того большими и светлыми, что они светили через всю комнату и так, как не могут светить человеческие глаза. Эльфа подошла и смотрела на нас. Это видение было так неожиданно, явление так странно, что мы на несколько мгновений не умели выговорить ни слова. Наконец, отец, смелейший и умнейший из двух, как наиболее способный иметь дело с непостижимыми вещами другого мира, возымел решимость подойти к этому маленькому созданию и, привстав чтоб рассмотреть её лицо, спросил:

– Что вы хотите, мое прекрасное дитя?

Прекрасное дитя! Будто б это было только прекрасное дитя? Увы, хорошо бы если все то, что мы приняли на первый взгляд за фей, разрешалось просто в прекрасное дитя!

– Пойдемте! – отвечало дитя, с иностранным ударением, взяв отца за полу сюртука, – пойдемте, бедный папа ужасно болен! Я боюсь! Пойдемте, надо спасти его.

– Конечно! – поспешно воскликнул отец: – где моя шляпа, Систи? Конечно, дитя мое, пойдем, надо спасти папеньку!

– Да где же папа? – спросил Пизистрат, чего никогда бы не пришло в голову моему отцу. Он никогда не спрашивал где, и кто больные отцы тех бедных детей, которые хватали его за полу. – Где папа?

Ребенок строго посмотрел на меня, – крупные слезы катились из больших, светлых глаз, – и не отвечал ни слова. В эту минуту высунулось из-за порога и показалось из тени полное лицо, и вслед за тем очутилась перед ними толстая и здоровая, молодая женщина. Она довольно неловко присела (dropp а curtsy) и сказала, тихо:

– О, мисс, вы напрасно не подождали меня и беспокоили господ, вбежавши сюда таким манером. С вашего позволения, сэр, я торговалась с кабменом[12]12
  The man of the cab, l'homme du cabriolet, le cocher, – фиакр.


[Закрыть]
, он такой несговорчивый: они подлецы все такие, когда… то есть с нами, сэр, бедными женщинами, и…

– Да в чем дело? – воскликнул я: – отец, лаская ребенка, взял его на руки, а ребенок все плакал.

– Вот видите ли, сэр, (она опять присела) они, всего прошедшую ночь, изволили приехать в нашу гостиницу, сэр… в гостиницу Ягненка, рядом с Лондонским мостом, да и заболели, и до сих пор как будто не в своем уме; мы послали за доктором, доктор посмотрел на дощечку их дорожного мешка, посмотрел потом в придворный Альманах и сказал: «есть какой-то мистер Какстон в Большой-Рессель-Стрите, не родня ли» – а вот эта леди сказала «это папенькин брат»; – мы и поехали сюда. Никого из прислуги не было дома, я и взяла кабриолет, мисс захотела непременно ехать, ехать со мною и…

– Роланд… Роланд болен! Скорей, скорей, скорей! – закричал отец; и, держа ребенка в руках, он сбежал по лестнице. Я последовал за ним с его шляпой, которую впопыхах он забыл. К счастью, мимо подъезда проезжал кабриолет, но горничная не дала нам сесть в него, покуда не удостоверилась, что это был не тот кабриолет, которого она отпустила. По совершении этого предварительного осмотра, мы сели и понеслись к Ягненку.

Горничная, сидевшая на переднем месте, проводила время в бесполезных предложениях подержать девочку, которая все прижималась к моему отцу и в длинном, разбитом на эпизоды, рассказе о причинах побудивших ее отпустить давешнего фиакра, рассудившего, для увеличения своей выручки, сделать крюк; сверх того она беспрестанно хваталась за чепчик, и, оправляя платье, извинялась в беспорядке своего туалета, в особенности когда взор её упал её на мой атласный галстук и блестящие сапоги.

Когда мы приехали в гостиницу, горничная с сознательным достоинством повела нас вверх по лестнице, которая казалась нескончаемою. Вошедши на третий этаж, она остановилось чтобы перевести дух, и объявила нам, что дом теперь полон, но что если джентльмену угодно будет пробыть здесь дальше пятницы, то его переведут в № 54, где прекрасный вид и камин; маленькая кузина моя, соскочив с рук отца, бежала вверх по лестнице, приглашая нас следовать за нею. Исполнив это, мы подошли к двери, у которой ребенок остановился и прислушался; потом, сняв башмаки, он вошел на цыпочках. Мы вошли за ней.

При свете одинокой свечи, мы увидели лицо дяди: оно горело от лихорадки, глаза его были недвижны и смотрели тем безжизненным, тупым взглядом, с которым так страшно встретиться. Не так ужасно найти тело уже опустевшим, черты обличающие борьбу с жизнью, как смотреть на лицо, в котором нет выражения мысли, глаза, лишенные способности узнавать. Такое зрелище страшный удар тому бессознательному, привычному материализму, с которым мы всегда бываем склонны смотреть на тех, кого любим; ибо, не находя уже той мысли, того сердца, той привязанности, которые летели на встречу нам, мы внезапно заключаем что было что-то внутри этой формы, не сама форма, что было нам так мило. Форма все тут, и разве слегка изменилась; но уста не улыбаются нам приветливо, глаз блуждает по нам как по чужим, ухо не различает наших голосов, и нет друга, которого искали мы! Даже любовь наша как бы остыла, родится какой-то неопределенный, суеверный страх. Нет, не материя, и теперь присущая, соединяла в себе все эти невидные, бесчисленные чувства, которые сплетаются и сливаются в слове «привязанность», а то воздушное, неосязаемое, электрическое нечто чье отсутствие теперь бросает нас в дрожь.

Я стоял нем, отец тихо подкрался и взял руку, которая не отвечала ему пожатием: только ребенок, казалось, не разделял наших впечатлений, но влез на постель, прильнул щекой к груди отца и молчал.

– Пизистрат, – шепнул отец, – (я подошел, удерживая дыхание) Пизистрат, если б мать была здесь!

Я кивнул головой. Нам обоим пришла одна и та же мысль. Его глубокая мудрость и моя деятельная юность, обе разом, почувствовали что были бесполезны здесь. В комнате больного мы, оба беспомощные, сознали что недостает женщины.

Я вышел, спустился с лестницы и, уже на свежем воздухе, остановился в каком-то непонятном раздумье. Звук шагов, шум колес, словом, Лондон – оживили меня. Что за заразительная сила в практической жизни, убаюкивающая сердце и возбуждающая деятельность мозга, какая скрытая уму тайна в её обычной атмосфере! Минуту спустя, я, как бы по вдохновению, выбрал из большего числа кабриолетов тот, который казался на вид всех легче и был запряжен лучшею лошадью, и был уже на пути не к матушке, но к доктору М. Г., жившему на Манчестер-сквере и которого я знал за доктора Тривенионов. К счастью, этот любезный и даровитый врач был дома, и обещал мне быть у больного даже прежде меня. Тогда я поскакал в Рессель-Стрит и передал матушке, как сумел осторожнее, поручение, возложенное на меня отцом.

Когда мы приехали с ней под вывеску Ягненка, то нашли доктора занятого прописыванием рецептов: поспешность его доказывала опасность. Я полетел за хирургом, который прежде нас уже был у больного. Счастливы те, кому незнакома печальная тишина, под час царствующая в комнате больного и борьба между жизнью и смертью, грудь с грудью и рука с рукой, – когда бедная, бессильная, бессознательная плоть ведет войну с страшным врагом; черная кровь течет – течет, рука на пульсе, и на лицах недоумение, каждый взор направлен к наморщенной брови врача. Вот кладут горчичники к ногам, лед к голове; порой, сквозь тишину или шепот, слышится бессвязный голос страдальца, которому грезятся зеленые поля и волшебные страны, в то время как надрывается сердце присутствующих! Вот, наконец, сон; в этом сне, может быть, перелом. Все сторожит, не смея дохнуть, все ходит не дотрагиваясь до полу. Вот первые здравые слова, прежняя улыбка, хотя еще и слабая. Во всех очах слезы, тихие, благодарственные; на всех устах: «слава Богу! слава Богу!»

Вообразите все это: это уж прошло. Роланд проговорил, он пришел в память; матушка наклонилась над ним; маленькие ручки дочери обвились вокруг его шеи; хирург, пробывший тут шесть часов, взялся за шляпу и, раскланиваясь, весело улыбается, а отец, прислонившись к стене, закрывает лицо руками.

Все это было так неожиданно, что, выражаясь истертой фразой – нет ни одной более выразительной – было похоже на сон: я сознал безусловную, гнетущую потребность уединения, открытого воздуха. Избыток признательности давил меня, комната казалась мне слишком тесна для сердца, переполненного. В ранней молодости, если трудно подавлять чувства, еще труднее обнаруживать их в присутствии других. До двадцати лет, когда что поражает нас, мы запираемся в своей комнате или бежим на улицу, в поле; в молодости мы все дети дикой природы и делаем то, что делают животные: раненый олень покидает стадо, а когда ляжет что-нибудь на верное сердце собаки, она забивается куда-нибудь в угол.

Я вышел из гостиницы и отправился бродить по улицам, которые еще были пусты. Был первый час рассвета, самое спокойное время, особенно в Лондон! В холодном воздух была какая-то животворная свежесть, в пустынном безмолвии – что-то успокоительное. Любовь, которую возбуждал дядя, была чрезвычайно замечательна по своему началу: она была не та тихая привязанность, которою обыкновенно должны удовлетворяться люди уже в летах; нет, она рождала то более живое сочувствие, какое будить молодость. В нем всегда было столько живости и огня, и в его заблуждениях и капризах столько юношеского увлечения, что трудно было вообразить себе его не молодым. Эти преувеличенные, Донкихотские понятия о чести, эта история чувства, которого не могли извести ни горе, ни заботы, ни несчастья, ни разочарования, (явление странное в такое время, когда 22-х – летние юноши объявляют себя разочарованными), казалось, оставили ему всю прелесть молодости. Один Лондонский сезон сделал меня человеком светским более его и старшим его сердцем. А грусть глодала его так упорно, так неотступно. Да, капитан Роланд был один из тех людей, которые овладевают всеми вашими помыслами, которые сливают свою жизнь с вашею! Мысль, что Роланд должен умереть, умереть с бременем на сердце не облегченном, выходила из всех законов природы, была вне всех стремлений жизни, моей, по крайней мере. Ибо одною из целей моего существования я положил себе: возвратить отцу сына, возвратить улыбку некогда веселую на железные уста, стянутые горем. Но теперь Роланд был вне опасности и, подобно человеку, спасенному от кораблекрушения, я боялся оглянуться на прошедшее; гул и рев всепоглощающей бездны все еще раздавался у меня в ушах. Погруженный во все эти размышления, я бессознательно остановился, услышав бой часов: пробило четыре; осмотревшись, я заметил, что удалился от центра Сити и нахожусь в одной из улиц, ведущих к Стрэнду. Непосредственно передо мной, на ступенях крыльца большой лавки, чьи закрытые ставни выражали такое упорное молчание, как будто бы хранили они тайны семнадцати веков, в одной из улиц Помпеи, я увидел человеческую фигуру, погруженную в глубокий сон: рука была оперта в жесткий камень, служивший изголовьем; члены неловко лежали на ступенях. Одежда спавшего была грязна, как от дороги, и истёрта, но носила следы какой-то претензии: вид поблекшего, затасканного, нищенского щегольства давал бедности выражение тем более грустное, что доказывал неспособность человека бороться с нею. Лицо его было изнеможенно и бледно, но выражение его, и во сне, было дерзко и смело. Я подошел поближе: я узнал и правильные черты, и черные как смоль волосы, даже эту, какую-то особенную, грацию в позе: передо мной лежал молодой человек, которого я встретил в гостинице, дорогой, и который оставил меня на погосте, с Савояром и его мышами. Стоя в тени одной из колонн, я рассуждал с самим собой о том, давало ли мне дорожное знакомство право разбудить спавшего, как вдруг полицейский, выходя из-за угла улицы, положил конец моему раздумью, с решительностью, свойственною его практическому призванию: он взял руку молодого человека и потряс ее, с словами: – зачем вы тут лежите? вставайте и идите домой! – Спавший проснулся, быстро вскочил, протер глаза, осмотрелся во все стороны и остановил на полицейском взгляд до того надменный, что достойный блюститель порядка вероятно подумал, что такое, не свойственное человеку, ложе было избрано им не из одной необходимости, и, с большим уважением, сказал:

– Вы верно выпили, молодой человек; найдете ли вы дорогу домой?

– Найду! – отвечал молодой человек, располагаясь по-прежнему: – вы видите, нашел.

– Фу ты, чёрт возьми! – проворчал полицейский: – пожалуй опять уснет! Вставайте же, вставайте; а то мне придется проводить вас.

Мой старый знакомый обернулся: – Приятель – сказал он с странной улыбкой: – что, по-вашему, стоит это помещение? Не на ночь; ночь, видите, прошла, а на два часа? Помещение – первобытное, но мне оно годится; я думаю, шиллинг хорошая цена за него, а?

– Вы любите шутить, сэр, – сказал полицейский; ласковее и механически отворяя руку.

– Хотите шиллинг, так дело слажено! Я нанимаю у вас квартиру в долг. Доброй ночи: разбудите меня в шесть часов.

Молодой человек так решительно опять расположился спать, а лицо полицейского выразило такую ошалелость, что я лопнул со смеху и вышел из моей засады. Полицейский посмотрел на меня:

– Знаете вы этого… этого…

– Джентльмена? – перебил я важно. – Предоставьте его мне. – Я отдал полицейскому условленное за квартиру. Он посмотрел на шиллинг, посмотрел на меня, посмотрел на улицу вверх и вниз, покачал головой и пошел. Я подошел к юноше, слегка толкнул его и сказал:

– Помните вы меня, сэр; а куда вы девали мистера Пикока?

Незнакомец (помолчав). Я вас помню: ваше имя Какстон.

Пизистрат. А ваше?

Незнакомец. Дайте припомнить! (оглядывая меня с ног до головы) Свет вам, кажется, улыбнулся, мистер Какстон! И вы не стыдитесь говорить с несчастным; который лежит на камнях? Но, впрочем, теперь конечно никто вас не видит:

Пизистрат (сентенциально). Если бы я жил в прошлом веке, я нашел бы лежащим на камнях Самуэля Джонсона.

Незнакомец (вставая). Вы испортили мни сон; вы имеете право на то, с той минуты, как заплатили за квартиру. Я пройду с вами немного; не бойтесь, по карманам я еще не лазаю!

Пизистрат. Вы говорите, что свет мне улыбнулся; вам, боюсь, он сделал гримасу. Я не говорю вам: смелее! – смелости у вас, кажется, довольно; я скажу только: «терпенье!» Эта добродетель реже первой.

Незнакомец. Гм! (опять смотрит на меня, дерзко) Для какого чёрта заговариваете вы со мной, останавливаетесь, – с человеком, о котором ничего не знаете, или хуже чем ничего?

Пизистрат. Потому что я часто думал об вас; потому что вы меня интересуете; потому что – простите – я бы помог вам, если бы смог, то есть, если вам нужна помощь.

Незнакомец. Нужна! Я весь нужда, я сам нужда! Нужда сна, нужда пищи, нужда терпения, которое вы предписываете, терпения для того, чтоб околеть и сгнить. Я прошелся пешком из Парижа в Булонь с двенадцатью су в кармане. Из этих двенадцати сберег я четыре; с этими четырьмя явился я в Булони к биллиарду и выиграл ровно столько, сколько нужно было заплатить за переезд и за три маленьких хлеба. Вы видите, дайте мне капитал, и я сделаю себе огромное состояние. Если с четырьмя су я могу выиграть двадцать франков в ночь, что могу я выиграть на капитал в четыре соверена, и в течении года? Это задача тройного правила, – но теперь у меня через-чур болит голова, почему я разрешать её и не стану. Эти три хлебца продержались у меня три дня; последнюю корку съел я за ужином прошлой ночью. Поэтому, берегитесь, предлагая мне денег (под помощью разумеются деньги). Вы видите, для меня нет выбора: надо взять. Но предупреждаю вас: не ожидайте благодарности; во мне нет её!

Пизистрат. Вы не так дурны, как говорите. Я сделал бы для вас более, нежели дал вам взаймы ту безделицу, которую могу теперь предложить. Обещаете вы быть со мною откровенны?

Незнакомец. Смотря… Но, кажется, я до сих пор был довольно откровенен.

Пизистрат. Правда: так и я буду откровенен. Не называйте мне своего имени и сословия, если не хотите, но скажите мне, есть у вас какие-нибудь родственники, к которым могли бы вы обратиться? Вы качаете головой. Ну, так хотите вы трудиться для себя? Или только умеете вы пробовать счастье на биллиарде (извините) и думаете, что только за биллиардом можно сделать 10 франков из 4-х су.

Незнакомец. Я вас понимаю; до сих пор я никогда не трудился: я ненавижу труд. Но отчего не попробовать, способен ли я к труду?

Пизистрат. Способны, непременно: человек, умеющий пройти от Парижа до Булони с двенадцатью су в кармане, и сберечь из них четыре для какой-нибудь цели, человек, который рискует этими четырьмя су по одной уверенности в свое искусство, будь это даже на биллиарде, и на четвертый день просыпается на мостовой столицы, с таким присутствием духа и гордым взглядом, как вы, – такой человек имеет все средства к тому, чтобы покорить судьбу.

Незнакомец. А вы трудитесь?

Пизистрат. Тружусь, и очень.

Незнакомец. И я готов трудиться, если так.

Пизистрат. Хорошо. Что же вы знаете, что умеете?

Незнакомец (с обычной улыбкой). Много полезных вещей. Могу разрезать пулю о перочинный ножик: знаю тайную тьерсу Кулона, знаменитого фехтовального учителя, говорю на двух языках, кроме Английского, как на родном; играю в карты во все игры; могу быть актером, разыграю комедию, трагедию, фарс; перепью самого Бахуса. Умею заставить любую женщину влюбиться в меня, разумеется, женщину, ни к чему не годную. Скажите, можно из всего этого пожать достаточные средства к жизни – носить оленьи перчатки, разъезжать в кабриолете? Вы видите, желания мои скромны?

Пизистрат. Вы говорите на двух языках, как на своем, – вероятно и по-французски?

Незнакомец. Да.

Пизистрат. Хотите учить Французскому языку?

Незнакомец (гордо). Нет. Je suis gentilhomme, что значит или больше или меньше, – чем джентльмен. Gentilhomme значит человек хорошего происхождения.

Пизистрат (бессознательно подражая мистеру Тривенион). Какие пустяки!

Незнакомец (смотрит сердито, потом смеется). Правда. В моих башмаках становиться на ходули не приходится! Но я не умею учить: Боже оборони тех, кого бы я стал учить. Другое что-нибудь.

Пизистрат. Что-нибудь другое! Вы оставляете мне широкое поле. Вы бегло говорите по-французски, и пишете также, как говорите? Это много. Дайте мне адрес, где бы мне вас найти, или отыщите меня.

Незнакомец. Нет! Я встречусь с вами как-нибудь вечером, в сумерки: какой мне вам дать адрес! Показывать эти отрепья в чужом доме тоже нельзя.

Пизистрат. Стало быть, в девять часов вечера, здесь, же в Стрэнде, в будущий четверг. Может быть к тому времени я и найду что-нибудь по-вашему вкусу. Покуда (сует в руку незнакомца кошелек. NB. Кошелек не очень полон)…

Незнакомец кладет кошелек в карман, с миной человека, делающего одолжение; столько поразительного в этом отсутствии малейшего волнения вследствие неожиданного спасения от голодной смерти, что Пизистрат восклицает:

– Не знаю, право, почему я принимаю такое участие в вас. Дерево, из которого вы сделаны, жестко и суковато; а все-таки, в руках искусного резчика, оно стоило бы дорого.

Незнакомец (испугавшись). Будто бы? Никакому до сих пор это в голову не приходило. А я, пожалуй, скажу вам, почему вы принимаете участие во мне: сильное сочувствует сильному. Вы то же могли бы победить судьбу!

Пизистрат. Постойте; если так, если есть сходство между нами, пусть привязанность будет взаимна. Обещайте же мне это. Половина моей надежды помочь вам в возможности тронуть ваше сердце.

Незнакомец (видимо смягченный). Если б я был такой негодяй, каким бы должен быть, мне было бы легко отвечать. Но, теперь, я отложу ответ. Прощайте, до четверга (исчезает в лабиринте аллей, окружающих Листер-Сквэр).


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю