355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эдвард Джордж Бульвер-Литтон » Семейство Какстон » Текст книги (страница 18)
Семейство Какстон
  • Текст добавлен: 7 апреля 2017, 19:30

Текст книги "Семейство Какстон"


Автор книги: Эдвард Джордж Бульвер-Литтон



сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 40 страниц)

Глава III.

Я вошел в кабинет Тривениона. В этот час он редко бывал дома, но я об этом не подумал, и без малейшего удивления увидел, что он, против привычки, сидит в своем кресле и читает одного из своих любимых классиков, вместо того чтоб быть в одном из комитетов Нижней-Палаты.

– Хорош мальчик! – сказал он, взглянув на меня, – оставляет меня на все утро, и Бог знает отчего. А комитет мой отложен, оратор болен: больным лучше бы не ходить в Нижнюю-Палату. Вот я и сижу, да любуюсь на Проперция, а Парр прав: у него нет щегольства Тибуллова. Да фу, чёрт возьми, что с вами делается? Что ж вы не садитесь? Гм! Вы что-то заняты как будто чем-нибудь? Вам надо сказать что-нибудь мне: говорите!

И, положив Проперция, Тривенион переменил острое выражение своего лица на внимательное и серьёзное.

– Любезный мистер Тривенион – сказал я, как умел тверже; – вы всегда были добры ко мне, и, вне моего семейства, нет человека, кого бы я любил и уважал больше вас.

Тривенион. Гм! Что это все значит? (понижая голос) обмануть что ли хотят меня?

Пизистрат. Не считайте же меня неблагодарным, когда я скажу, что пришел к вам с тем, чтобы оставить мою должность при вас, расстаться с домом, где я был так счастлив.

Тривенион. Оставить дом! Ба! я завалил вас работой. Вперед я буду снисходительнее. Вы должны простить политико-эконому: свойство нашей братии – смотреть на людей, как на машин.

Пизистрат (слегка улыбаясь). О нет, не то! Мне жаловаться не на что! Не к чему желать перемены в чем-бы то ни было, если бы я мог остаться.

Тривенион (всматриваясь в меня задумчиво). А отец ваш согласен, чтобы вы меня оставили таким образом?

Пизистрат. Вполне.

Тривенион (подумав с минуту). Я вижу, ему хочется послать вас в Университет, сделать из вас такого же книжника, как сам он. Напрасно: этого не будет никогда, вы никогда не сделаетесь в строгом смысле ученым; это не в вашей природе. Молодой человек, я, хоть и кажусь беспечным, умею угадывать характеры, когда захочу, и очень скоро. Вы дурно делаете, что оставляете меня: вырождены для света, для деятельного участия в его жизни; я могу открыть вам славную карьеру. Я хочу этого! Леди Эллинор тоже хочет этого, она этого требует, столько же для вашего отца, сколько для вас самих. Я никогда не просил никакого одолжения у министров, не буду просить. Но (в это время Тривенион быстро встал и, с выражением откровенности и резким жестом рукою, прибавил) – но сам министр может располагать своим покровительством, как ему угодно. Смотри же, это до сих пор тайна, и я вверяю ее вам. Но, не кончится год – и я буду в кабинете. Останьтесь при мне, я отвечаю вам за блестящее будущее: три месяца тому я не сказал бы этого. Мало по малу я открою вам Парламент: теперь еще рано; покуда работание. А теперь, садитесь и пишите мои письма: мы ужасно запустили дело!

– Добрый, добрый мистер Тривенион! – сказал я, до того тронутый, что едва мог говорить, и взял его руку, которую крепко сжал: – я не смею благодарить юс, не могу! Вы не знаете моего сердца: тут не честолюбие. Нет! О, если б можно было мне навсегда остаться на тех же условиях, здесь, здесь (я грустно смотрел на то место, где накануне вечером, стояла Фанни)… Но это не возможно! Если бы вы знали все, вы первые предложили бы мне оставить вас.

– Вы наделали долгов? – сказал светский человек холодно. – Это дурно, очень дурно, но…

– Нет, сэр, нет: хуже!

– Хуже вряд ли может быть, молодой человек, да, едва ли! Впрочем, делайте как хотите: вы хотите оставить меня и не хотите сказать, отчего. Прощайте. Чего ж вы ждете? Дайте мне вашу руку, и ступайте.

– Так я не оставлю вас ни за что: я… я… сэр, вы должны узнать истину. Я на столько безумен и безрассуден, что не умел смотреть на мисс Тривенион, и, в то же время, забыть, что я беден, и…

– А! – прервал Тривенион, тихо и побледнев: – это, в самом деле, несчастье! А я-то, говорил, что понимаю характеры. Правда, правда: все мы хваленые практические люди – сумасшедшие, сумасшедшие. И вы ухаживали за моей дочерью?

– Сэр, М. Тривенион! нет, никогда, никогда не был я так низок! В вашем доме, пользуясь вашим доверием… как вы могли это подумать? Может быть, я осмелился любить, может быть понял, что не бесчувствен к искушению, для меня слишком сильному. Но, сказать это вашей дочери, требовать любви от нее – я скорее взломал бы вашу конторку! Я откровенно признаюсь вам в моем безумстве: это – безумство, не низость!

Тривенион быстро подошел ко мне – я прислонился к полке с книгами – схватил мою руку с сердечной лаской и сказал:

– Простите меня! Вы поступили, как сын вашего отца! Я завидую ему в таком сыне! Теперь, выслушайте меня: я не могу отдать вам моей дочери…

– Поверьте, сэр, я никогда…

– Постойте, выслушайте! Я не могу за вас отдать мою дочь. Я ничего не говорю о неравенстве: все джентльмены равны; если же и нет, то всякое притязание на преимущество, в таком случае, было бы крайне неуместно в человек, который сам обязан своим состоянием жене. Теперь у меня твердое место в свете, и снискал я его не одним состоянием, но трудом целой жизни: я подавил половину моей натуры, – избил, обтесал и погнул все, что было славою и радостью мой юности, для того чтобы сделаться Английским государственным веком! Это положение постепенно выразилось своим естественным результатом, властью. Я говорю вам, что я скоро буду играть важную роль в администрации: я надеюсь оказать большие услуги Англии, ибо мы, Английские политики, что ни говорят о нас толпа и журналы, не себялюбивые искатели мест. Десять лет тому назад я отказался от того самого места, которого жду теперь. Мы верим в наше мнение и кланяемся власти, которая может привести его в исполнение. В этом кабинете у меня будут враги. О, не думайте, чтобы мы оставляли зависть позади себя, у дверей Даунинг-стрит! Я буду одним из меньшинства. Я очень хорошо знаю, что должно случиться: подобно всем людям с властью, мне надо искать опоры в головах и руках, помимо моих собственных. Дочь моя породнит меня с домом Англии, наиболее мне нужным. Жизнь моя распадется до основания, как карточный домик ребенка, если расточу я – не говорю на вас – на людей с состоянием вдесятеро, большим вашего, средства к силе, которые к моим услугам в руке Фанни Тривенион. Об этом я уж думал, а мать уж хлопотала: эти домашние дела входят в число надежд мужчины, но принадлежат к политике женщины. Довольно об нас. – Что до вас, мой добрый, благородный, искренний друг, что до вас, будь я не отец Фанни, а ваш ближайший родственник, и было бы также легко получить Фанни, как пожелать этого, не смотря на её княжеское приданое (оно, точно, княжеское), – вам я бы сказал: бегите от бремени на сердце, на дарование, на энергию, на гордость, на ум, – от бремени, которого не вынесет и один человек из десяти тысяч; бегите от проклятия быть чем-нибудь обязанным женщине: это противно всякому естественному положению, это – пощечина всему, что есть в нас человеческого! Вы не знаете, что это такое: я знаю! Состояние моей жены пришло лишь после женитьбы: это еще хорошо; это спасло меня много от славы искателя богатства. Но я уверяю вас честью, что, если б этого состояния не было, я был бы более гордым, великим и счастливым человеком, нежели был или могу быть когда-нибудь; при всех его выгодах, оно для меня, как жернов на шее. И, однако, Эллинор никогда не промолвилась ни одним словом, которое бы задело мое самолюбие. Была ли бы дочь её также осторожна? Как ни много люблю я Фанни, но сомневаюсь, чтоб было в ней возвышенное сердце её матери. Вы смотрите недоверчиво: естественно! О, вы думаете, я пожертвую счастьем моего ребенка честолюбию политика. Безумие юности! Фанни была бы несчастна с вами. Теперь, конечно, она бы этого не подумала, а лет через пять! Фанни будет удивительная герцогиня, графиня, важная леди, но не жена она человеку, который был бы обязан ей всем; нет, нет… не мечтайте об этом! Я не понесу на жертву её счастья, верьте этому! Я говорю просто, как мужчина с мужчиной, как человек поживший, с человеком, только что вступающим в жизнь, во всяком случае, как не-ребенок с не-ребенком. Вы что скажете?

– Я подумаю обо всем, что вы мне сказали. Я знаю, что вы говорили со мной великодушно, как бы отец: теперь позвольте мне идти, и да сохранит Бог и вас и всех ваших.

– Идите, желаю вам того же, идите! Я не оскорблю вас предложениями услуг, но помните, что вы всегда имеете право требовать их от меня, во всякое время, в каком бы ни было случае. Постойте! захватите с собой утешение, грустное теперь, большое в будущем. В положении, которое должно б было возбудить гнев, презрение, сожаление, вы заставили человека с сухим сердцем уважать вас и удивляться вам. Вы, еще мальчик, заставили меня, с моими седыми волосами, изменить к лучшему мое мнение о целом свете. Скажите это вашему отцу!..

Я запер дверь и вышел тихо, тихо. Когда я вошел в залу, Фанни неожиданно отворила дверь из столовой, и, казалось, и взглядом, и жестом, звала меня войти туда. Лицо её было очень бледно, и на тяжелых веках были следы слез.

Я остановился на, мгновенье, сердце мое сильно билось. Пробормотав что-то невнятно, я низко поклонился и поспешил к двери.

Мне показалось, впрочем, быть может, слух обманул меня, что было произнесено мое имя; к несчастью, рослый швейцар приподнялся с своего кожаного кресла, и, положив свою газету, уже отворил дверь на подъезд. Я подошел к отцу.

– Все кончено, – сказал я с решительной улыбкой. – Теперь, добрый батюшка, теперь-то чувствую я, как должен я благодарить вас за все, чему ваши уроки, ваша жизнь научили меня; поверьте, я не несчастлив.

Глава IV.

Мы воротились к отцову дому, и на лестнице встретили мою мать, встревоженную многозначительными взглядами Роланда и странным отсутствием её Остина. Отец спокойно направил путь свой к маленькой комнатке, которую занимала матушка вместе с Бланшь, и, положив мою руку в ту, которая помогла ему с каменистого пути сойти в тихие юдоли жизни, сказал мне:

– Природа дает тебе здесь утешителя – и вышел.

И это была правда. «О матушка! какие глубокие родники утешения природа вложила в твое простое, любящее сердце! Мы приходим к мужчинам за мудростью, к женщинам – за утешением. Всю эту тысячу слабостей и сожалений, острые песчинки мелочей, производящих горе, все то, чего не мог поверить я мужчине, даже ему добрейшему и нежнейшему из мужчин: все это раскрыл я перед тобой, без малейшего стыда! Твои слезы, которые падали на мои щеки, были слаще бальзама Аравии; сердце мое наконец лежало убаюканное и успокоенное, под взглядом влажных, милых глаз!

Я сделал над собой усилие и присоединился к маленькому обществу на время обеда: с благодарностью чувствовал я, что не было с их стороны особенных усилий успокоить меня, – ничего, кроме привязанности тихой, невозмутимой. Даже маленькая Бланшь, как бы по инстинкту своей симпатии, забыла свою болтовню, и, когда подошла чтоб сесть возле меня, старалась ступать не слышно. Но после обеда, когда мы все перешли в гостиную, зажгли свечи, и опустили шторы, и только мимолетный звук колес напоминал, что был и вне всего этого еще мир, отец начал говорить. Он отложил все свои занятия, младшее и менее беспокойное чадо, и начал говорить.

– Известная вещь – сказал он задумчиво – что есть лекарства, травы, которые полезны для тела, в случаях его расстройства. Когда мы больны, мы не на удачу отворяем домашнюю аптеку, не берем склянку или порошок, как они попадут под руку. Искусный врач тот, кто соразмеряет прием с болезнью.

– В этом не может быть сомнения, – возразил капитан Роланд, – я помню замечательное подтверждение справедливости того, что вы говорите. Когда я был в Испании, мы оба заболели в одно время: моя лошадь и я; и ей и мне предписано было лекарство; по проклятой ошибке, я принял то, что было для нее, а она, бедная, – мое.

– И что же вышло? – спросил отец.

– Лошадь пала! – отвечал Роланд, печально: – дорогая была лошадь и славная: светло-гнедая, со звездочкой!

– А вы?

– Я? доктор говорил, что приему следовало убить меня, но чтоб убить человека в моем полку, нужно было что-нибудь побольше бутылки какого-нибудь лекарства.

– Тем не менее, мы пришли к одному заключению, – сказал отец, – я с моей теорией, вы – с вашим опытом, – что нельзя в выборе лекарства верить случаю, и что ошибка в склянке может убить лошадь. Когда дело идет об исцелении духа, как мало думаем мы о золотом правиле, которое здравый смысл прилагает к телу!

– Это что еще? – сказал капитан – будто есть медицина для духа? Шекспир что-то сказал об этом, и, если не ошибаюсь, утверждает, что нет лекарства для расстроенного духа.

– Не думаю, брат: он говорил, что духу не помогут пилюли и микстуры. И Шекспир сам, конечно, менее всякого другого ошибался в действии своего искусства: он был великий врач духа.

– Опят за то же, брат, опять эти книги! Так вы думаете, что когда у человека надрывается сердце, или он потеряет состояние, или дочь (Бланшь, дитя мое, поди сюда), то стоит только приложить печатный пластырь к больному месту, и все хорошо. Желал бы я, чтобы нашли мне эдакое лечение!

– Хотите попробовать?

– Коли не по-Гречески – отвечал дядя.

Глава V.

Доказательства отца в пользу гигиенического свойства книг.

– Если – сказал отец, – и рука полезла далеко под жилет – если положиться на авторитет Диодора в деле надписи над большою Египетскою библиотекой, – я не вижу, почему Диодор не может быть также близок к истине, как и всякий другой? – прибавил он вопросительно, озирая кругом все общество.

Матушка приняла этот вопрос на свой счет, и подтвердила авторитет Диодора грациозным наклонением головы. Удовольствовавшись этим подтверждением его мнения, отец продолжал:

– Если, говорю я, положиться на авторитет Диодора, – над Египетской библиотекою было написано: «Медицина духа.» Ныне, эта фраза открыто сделалась истертою, я всякий бессмысленно повторяет, что книги – лекарства для духа.

– Это вы сказали нам и прежде, два раза – резко заметил капитан – но какое тут дело Диодору, я также не знаю, как житель луны.

– Так я никогда не дойду до цели, – отвечал отец, не то с упреком, не то голосом просьбы.

– Будьте умны, дети, Роланд и Бланшь, – сказала матушка, оставив работу и грозя иголкой; потом она уколола капитана в плечо.

– Rem асu tetigisti – сказал отец, заимствуя у Цицерона его известную остроту.[13]13
  Цицерон сказал сенатору, который был сын портного: – Ты коснулся вещи остро! (Другой смысл: иголкой, асы), Прим. Авт.


[Закрыть]
 – Теперь все пойдет как по бархату. Я говорю, что книги, если брать их без разбора, не исцелят скорбей и расстройств духа. Нужен целый мир науки, чтоб уметь обращаться с ними. Я знал людей, которые, в большом горе, прибегали к повести или к легонькой, модной книжке. Все равно употребить настой из розового листа от чумы! Легкое чтение не ведет ни к чему, когда на сердце, в самом деле, тяжело. Мне говорили, что Гёте, когда потерял сына, стал изучать науку, новую для него. А Гёте был врач, который знал свое дело. В таком горе, не развлечь вам духа, не расщекотать его: нужно оторвать его от самого себя, отвлечь, схоронить его в бездну, запутать его в лабиринте. Поэтому для неизлечимых скорбей среднего и старого возраста, я советую последовательный курс науки и строгого мышления, в виде контр-ирритации. Заставьте мозг действовать на сердце. Если наука через-чур не по силам (не у всех нас математические головы), необходимо занятие доступное понятию второстепенному, но любопытное и для высшего, – новый язык; Греческий, Арабский, Скандинавский, Китайский, Галльский! В случае потери состояния, лекарство должно относиться менее непосредственно к интеллектуальной способности: я бы дал что-нибудь слегка-успокаивающее. Если от потери в деле привязанности наиболее страдает и мучится сердце, – от потери денежной скорее болит голова. Тут прекрасное средство – поэты первого достоинства. Ибо заметьте, что поэты с наибольшим и обширнейшим гением заключают в себе двух отдельных людей, всегда друг от друга различных, человека воображения и человека практического: это-то счастливое смешение двух начал и полезно против расстройств духа, на половину воображаемых, на половину действительных. Возьмите Омира, то теряющегося между богами, то нисходящего до людей самых обыкновенных, настоящего поэта of circumstance. как остроумно назвал его Грей, всегда имеющего довольно воображения, чтобы очаровать и приласкать человека самого тяжелого, до той степени, чтобы заставить его, хоть на время, забыть маленькое пятно на конторке, которое может прикрыть книга его банкира. Есть еще Виргилий, который конечно гораздо ниже его,

 
Virgil the wise,
Whose verse walk highest, but not flies,[14]14
  Мудрый Виргилий, которого стих поднимается высоко, но никогда не летит.


[Закрыть]

 

как выразился Каулей. Но и у Виргилия гения на столько, что в нем два человека, на столько, чтоб свести вас в поле и заставить слушать пастушеский рожок и жужжание пчел, и, в то же время, научить употребить с возможною пользой почву и виноградник. Есть Гораций, любезный светский человек, который вместе с вами будет грустить о потере вашего состояния, но и не унизит ни за что хороших вещей сего бренного мира, и все таки покажет вам, что человек может быть счастлив с vile modicum или parva rira (т. е. при умеренных условиях или с малыми полями). Есть, наконец, Шекспир, который, более всех поэтов, олицетворяет в себе эту таинственную двойственность строгого смысла и эмпирической фантазии, – и многие другие, которых нет надобности называть, но которые все, если вы возьметесь за них с толком, не скажут вам, как ваш отъявленный философ – несговорчивый стоик, что вы ничего не потеряли, а постепенно увлекут вас из этого мира, с его утратами и тяжкими крестами, и перенесут вас в другой мир, прежде нежели хватитесь вы, – в мир, где вы приняты радушно, хотя бы из потерянных вами акров не унесли вы с собой земли более, нежели сколько прилипло её к подошве ваших башмаков. Затем, против ипохондрии и пресыщенности, что может быть деятельнее живого и разнообразного курса путешествий, особенно путешествий ранних, выходящих из ряда обыкновенных, полумифических, исполненных легенд. Как они освежают чувства и ум! Как они вырывают вас из состояния однообразной зевоты, в которое погружены вы. Посмотрите с Геродотом, как юная Греция рождается к жизни, или замечайте вместе с ним, как диковинный, древневосточный мир падает громадной развалиной; или отправляйтесь в Тартарию, с Карпини и Рубрикисом, встречать повозки Джагатаи, нагруженные домами, и воображайте, что к вам подходит большой путешествующий город.[15]15
  Rubriquis, Sect. XII.


[Закрыть]
 – Полюбуйтесь на дикую Тартарию, где потомки Чингиса множатся и рассыпаются по необъятной пустыне, безбрежной как океан. Плывите с первыми северными мореходцами, проникните до сердца зимы, между морских змей, и медведей, и моржей с клыками и человеческими лицами. А что думаете вы о Колумбе, о мужестве Кортеца, об империи Мехика, о страшном золотом городе Перувианцев, с смелым животным, Пизарро! А Полинезы, которые для всего света тоже, что древние Бретанцы? А Американские Индейцы, и островитяне Южного Океана? – Как весел, молод, любознателен и жив должен сделаться наш ипохондрик от такого лечения! Теперь, против той болезни духа, которую я называю сектарианизмом, не в религиозном значении этого слова, – нет, я говорю о мелких, тесных предразсудках, которые заставляют вас ненавидеть вашего ближайшего соседа за то, что у него яйца сварены в крутую, между тем как у вас всмятку; – против сплетен и вмешательства в чужие дела, против злословия, против мысли, что земля и небо сойдутся, если веник заденет паутину, которой вы дали вырасти над оконным косяком вашего мозга, что может сравниться с обширным и щедрым, тихо разрешающим (прости меня, душа моя!) курсом истории! Как разгоняет она жар головы! – лучше чемерицы, которою старые коновалы средних веков очищали мозжечок. Среди этого великого вихря и как говорят Немцы, государств и народов, племен и веков, как высоко парит, дух ваш над этим мелким, лихорадочным раздражением на Джона Стейлес, или над этим несчастным предубеждением, что весь свет принимает участие в вашем неудовольствии на какого-нибудь Тома Стокс и его жену!

– Вы видите, я могу говорить только о немногих предметах этой великолепной аптеки: её средства неистощимы, но нужна самая строгая осторожность. Я помню, что вылечил безутешного вдовца, упорно отказывавшегося от всякого другого пособия, строгим курсом геологии. Я окунул его глубоко в гнейс и сланец; среди первых пластов, я дал слезам обратиться в прохлаждающие, кристализованные массы, а покуда я доводил его до третичного периода, между переходных известняков Мейстрихта и конхилиеносных марлей Гозауских, он уже был совсем готов для другой жены. Кидти, мой друг, смеяться нечего! Не менее замечательно мое лечение молодого студента в Кембридже, назначавшего себя для духовного звания, и внезапно одержанного холодным припадком вольнодумства и сомнения, вследствие перехода от его занятий к Спинозе. Ни один из богословов, за которых сначала пронимался я, не сделал ему ни малейшей пользы; тогда я обратился к другому средству и тихо навел его на главы о вере в книге Авраама Токкера (тебе-бы надо прочесть его, Систи); потом дал большие приемы Фихте, после этого я посадил его на Шотландских метафизиков, окуная в некоторых Германских трансценденталистов; и, убедив его, что вера не есть анти-филосовское состояние духа и что он может верить не боясь за разум, ибо он был сильно настроен на этот лад, – я принялся за моих богословов, которых переварить он уже был приготовлен; с тех пор его богословское сложение стало до того здорово, что он проел два пресвитерства и один декариат! У меня есть план для библиотеки, где заголовки будут не: филология, естественные науки, поэзия и т. д., а сообразны с расстройствами, телесными и духовными, которым противодействует тот или другой предмет, начиная от самого ужасного несчастья или мучений подагры, до припадка сплина или легкого катарра; в последнем случае предписывается ваше легкое чтение вместе с сывороткой и ячной водой. Если же, – продолжал отец, более важно – если какое-нибудь горе, все-таки исправимое, овладевает вашим духом, подобно мономании, если вы задумали что вся жизнь ваша должна быть пробелом, на том основании, что небо отказало вам в том или другом, на что рассчитывало ваше сердце, – тогда лечитесь хорошенько биографией, биографией добрых и великих людей. Взгляните, как мало места действительно занимает горе в жизни. Посмотрите, едва страница посвящена скорби, схожей с вашей, и как торжественно парит над нею жизнь! Выдумали, что сломали крыло! Нет, смято одно только пёрышко! Посмотрите, что жизнь оставляет за собою, когда все кончено – сумму положительных фактов, далеких от области горя и страданий, связанных с существованием всего мира. Да, здесь лекарство – биография! Вы говорили, Роланд, что хотели бы испытать мое лечение; вот вам.

И отец взял книгу и подал ее капитану.

Дядя взглянул: то была Жизнь Роберта Галль.

– Брат, он был диссентер (т. е. отступник от Английской церкви), а я Англиканец, душой и телом.

– Роберт Галль был храбрый человек, настоящий воин Великого Вождя, – сказал красноречиво отец.

Капитан механически приложил указательный палец к своему лбу, по военному обычаю, и почтительно отдал честь книге.

– У меня есть другой экземпляр для тебя, Пизистрат: Роланду дал я свой. Тот, который я сегодня купил для тебя, ты береги.

– Благодарю вас, сэр, – сказал я рассеянно, не понимая в чем заключалась для меня большая польза Жизни Роберта Галль, или почему одно и то же лекарство должно было помочь избитому бурей дяде и племяннику, еще не достигшему двадцатилетнего возраста.

– Я не сказал ни слова – заключил отец, слегка наклоняя голову, – о книге книг, ибо она дерево жизни (lignum vitae), универсальное лекарство от всего. Те только её помощники, её сподвижники, потому что ты вероятно и помнишь это, Кидти (я сказал это прежде), нельзя требовать совершенной правильности в экономии нашего тела, если не действовать на центр узловой системы, откуда нервы тихо распространяют свое влияние на все тело.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю