355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эдвард Джордж Бульвер-Литтон » Семейство Какстон » Текст книги (страница 17)
Семейство Какстон
  • Текст добавлен: 7 апреля 2017, 19:30

Текст книги "Семейство Какстон"


Автор книги: Эдвард Джордж Бульвер-Литтон



сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 40 страниц)

– О, – сказал этот голос, вероятно в ответ на вопрос: – мой путь к богатству гораздо проще: я намерен жениться на богатой наследнице. – Вивиен вздрогнул и посмотрел на говорившего: он выглядел очень хорошо. Вивиен продолжал осматривать его с ног до головы; тогда он отвернулся с довольной и многозначительной улыбкой.

– Конечно, – сказал я серьезно (объясняя себе улыбку) – вы правы; вы даже лучше собою, чем этот…

Вивиен покраснел; но прежде чем он собрался отвечать, другой из молодых людей, в то время, как общество приходило в себя после смеха, возбужденною хвастливой выходкой, сказал:

– Если вам непременно нужна богатая наследница, так вот одна из самых богатых во всей Англии, но, чтобы иметь право искать руки Фанни Тривенион, надо быть, по крайней мере, графом, а не младшим в семействе, с тремя жизнями между вас и Ирландским перством.

Звук этого имени пронзил меня, я чувствовал дрожь, и, подняв глаза, увидел леди Эллинор и мисс Тривенион, спешивших из кареты ко входу в оперу. они обе узнали меня, и Фанни воскликнула:

– Вы здесь! Как это хорошо! Проводите нас до ложи; после, если хотите, можете уйти.

– Я не так одет, – отвечал я, смущенный.

– Какой вздор! – сказала мисс Тривенион, потом, понизив голос, прибавила: – отчего вы так упрямо убегаете нас? – и, взяв меня за руку, почти насильно увлекла в коридор. Молодые люди, стоявшие у входа, расступились перед нами и осматривали меня, без сомнения, с завистью.

– Помилуйте! – сказал я, претворяясь улыбающимся, увидев, что мисс Тривенион ждет моего ответа, – вы знаете, как мало у меня времени для такого рода удовольствий, а дядюшка…

– Мы сегодня ездили навестить вашего дядюшку: он почти здоров; не правда ли, мама? я не умею сказать вам, до какой степени я его люблю, и как ему удивляюсь. Таким воображаю я себе Дугласа прежнего времени. Мама начинает терять терпение. Вам надо завтра обедать с нами – обещайтесь! – не а до свиданья! – И Фанни взяла руку матери. Леди Эллинор, всегда ласковая и благосклонная ко мне, внимательно дождалась конца этого диалога, или лучше монолога.

Когда я возвратился к выходу, я нашел Вивиена ходившим по нем взад и вперед; он зажег сигару и курил энергически.

– Эта богатая наследница, – сказал он, смеясь, – которая, сколько я мог разглядеть ее под её капюшоном, кажется, столько же хороша, сколько и богата, должна быть дочь того мистера Тривенион, которого щедроты вы так любезно передавали мне. Так он очень богат? Вы этого никогда не говорили, однако это бы, кажется, надо было знать мне: но вы видите, что я ничего не знаю о вашем beau monde – даже и того, что мисс Тривенион одна из самых богатых наследниц целой Англия.

– Да, мистер Тривенион богат, – сказал я, удерживая вздох – очень богат.

– И вы его секретарь! любезный друг, вам можно проповедовать мне терпенье, потому что вам большая его доля совершенно лишняя.

– Я вас не понимаю.

– Однако не хуже меня, слышали, что говорит тот молодой джентльмен, и вы живете в одном доме с наследницею.

– Вивиен!

– Что такое?

– Вы говорите об молодом человеке; разве вы не слыхали ответа его товарища: «надо по крайней мере быте графом, чтобы искать руки Фанни Тривенион?

– Поэтому надо быть миллионером, чтобы иметь право на миллион! – Я думаю, однако, что те, которые наживают миллионы, по большей части начинают с пенсов.

– Такое убеждение должно успокаивать вас и придать вам бодрости, Вивиен. Прощайте, у меня много дела.

– Прощайте же, – сказал Вивиен. – И мы расстались. Я пошел к дому мистера Тривенион и в его кабинет. Там ждало меня огромное количество запущенной работы; я сперва сел за нее с твердой решимостью; но постепенно мои мысли стали убегать от нескончаемых книг и перо скользнуло из руки, посреди выписки из донесения о Сиерра-Леоне. Пульс мой бился громко и скоро. Я был в состоянии нервической лихорадки, которое может быть произведено только сильным волнением. Сладкий голос Фанни звучал в моих ушах; её глаза, как я видел их в последний раз, необыкновенно ласковые, почти умоляющие, глядели на меня, куда бы ни по» вернулся я, и тут, как бы на смех, я опять слышал эти слова: «нужно, по крайней мере, быть графом, чтобы искать руки её.» – О! неужели я искал этой руки? – Неужели я до такой степени обезумел? Неужели я до того изменил гостеприимству? Нет! нет! Так за чем же я остался под одной кровлей с нею? – за чем оставаться и впивать этот яд, отравляющий все источники моей жизни? При этом вопросе, который, будь я годом или двумя старше, я предложил бы себя уж давно, мною овладел смертельный ужас, кровь хлынула от сердца, и оставила меня совершенно холодным, холодным как лед. Оставить дом! оставить Фанни! Никогда больше не видеть этих глаз, никогда не слышать её голоса! Лучше умереть от сладкой отравы, нежели от самовольного лишения. Я встал, отворил окно, ходил взад и вперед по комнате; я не знал, на что решиться, не мог думать ни о чем. С твердым желанием переломить себя подошел я опять к столу. Я решился принудить себя работать, хоть бы для того только, чтобы собрать силы и сделать их способными перенести мои мучения. Я нетерпеливо перебирал книги, как вдруг… как вдруг, зарытое между ними, взглянуло на меня лицо самой Фанни! То был её портрет в миниатюре. Я знал, что несколько дней тому назад его делал один молодой художник, которому покровительствовал Тривенион. Он вероятно принес его в кабинет и забыл об нем. Художник уловил её особенное выражение – её невыразимую улыбку, такую очаровательную, плутовскую, даже её любимую позу, с головкой, обращенной к округленному, как у Гебы, прекрасному плечу; глаза сверкали из-под ресниц. Не знаю, какое новое сумасбродство овладело мной; я упал на колени и целуя портрет, залился слезами; и что это были за слезы! Я не слышал, как отворилась дверь, не видел, как скользнула по полу тень; легкая рука коснулась моего плеча и дрожала; я тоже вздрогнул – надо мною стояла сама Фанни!

– Что с вами? – спросила она нежно – что вы? ваш дядюшка, семейство… все здоровы? о чем вы плачете?

Я не мог отвечать, но упорно закрывал руками портрет.

– Вы не хотите отвечать? Разве я не друг ваш? Я почти ваша сестра. Не позвать ли маменьку?

– Да, да, ступайте, ступайте!

– Нет, я не пойду. Что у вас тут? – что вы прячете?

И невинно и непринужденно её руки схватили мои руки, так что портрет стал виден! Сделалось мертвое молчание. Я взглянул сквозь слезы: Фанни отошла на несколько шагов, щеки её покрылись ярким румянцем, глаза были опущены. Мне казалось, что я совершил преступленье, однако я удержал, да, слава Богу, я удержал крик, рвавшийся у меня из сердца, который просился на уста: Пожалейте меня, потому что я люблю вас! Я удержал его, и у меня вырвалось рыдание, скорбь о потерянном счастье. Я встал, положил портрет на стол я голосом, который, кажется, был тверд, сказал:

– Мисс Тривенион, вы были ко мне добры, как сестра; поэтому я, как брат, прощался с вашим портретом: он так похож.

– Прощались? – сказала Фанни, все еще не подымая глаз.

– Прощайте, сестрица! Я смело сказал это слово, потому что… потому что… – Я выбежал к двери и прибавил, помнится, с улыбкой – потому что дома говорят, что я… что я не здоров; мне это надоело; вы знаете, матери иногда странны; и… и… я завтра же хочу говорить с вашим отцом… доброй ночи… Прощайте… мисс Тривенион!

Часть восьмая.

Глава I.

И отец отодвинул книги.

О юный читатель, или читатель, который был молод, помнишь ли то время, когда с беспокойством и грустью, еще хранимыми в тайне, ты, из сурового и неприязненного света, открывшегося тебе при первом шаг за домашний порог, возвратился к четырем мирным стенам, между которых невозмутимо сидят старики, помнишь ли, с какою досадой ты смотрел на их спокойствие и мир? Как недвижно-далеко от буйной молодости кажется это поколение, предшествовавшее тебе на пути страстей, поколение твоих родителей (иногда, по летам, не слишком много от тебя разное)! В нем спокойствие классического века, античное, подобно статуям Греков. Как странно противоречат твоему лихорадочному раздражению: это мирное однообразие колеи, в которое погрузились они, эти прежние жизни, – занятия, которых достаточно для их счастья, занятия у камина, в кресле и угле, каждым присвоенных! И они дают тебе место, приветствуют тебя, и принимаются опять за прерванные занятия, как будто бы не случилось ничего! Ничего не случилось! А в сердце твоем, между тем, быть может, земля соскочила с оси и стихии объявили друг другу войну… И вы садитесь, задавленные невозмутимым счастьем, которого уже не можете разделять, бессознательно смеетесь, смотрите в огонь; и можно отвечать десять против одного, что вы не скажете ни слова, покуда не придет время сна: тогда вы берете свечу и тащитесь грустные в одинокую горницу.

Если, среди зимы, три пассажира дилижанса сидят в нем тепло и спокойно, и четвертый, покрытый снегом и обмерзший, слезает с наружного места и внезапно помещается между них, они начинают тесниться, оправляют воротники шинелей, подвигают подушки, лежащие под ногами, и обнаруживают неудовольствие от потери теплорода: новый гость, значить, произвел впечатление. Будь же в вашем сердце все снега гор Грампианских, вы войдете незамеченные: не наступите только на ноги кому-нибудь, никто и не подумает о вас, – ничто не тронется с места и на инчь!

Я не смыкал глаз и даже не ложился в ночь, последовавшую за прощанием с Фанни Тривенион: утром, едва встало солнце, я вышел, куда? сам не знаю. Остались лишь смутно в воспоминании: длинные, серые, пустые улицы; река, которая в мрачном молчании текла далеко, далеко, в какую-то невидимую вечность; деревья, зелень, веселые голоса детей. Я вероятно прошел с одного конца великого Вавилона на другой, но память моя прояснилась только, когда, уже после полудня, я постучался у дверей отцовского дома, и, с трудом поднявшись на лестницу, очутился в гостиной, обыкновенном месте сборища небольшого семейства. С тех пор, как мы жили в Лондоне, у отца не было особенной комнаты для занятий: он устроил себе «угол,» угол на столько просторный, что в нем вмещались два стола, этажерка, и несколько стульев заваленных книгами. На противоположной стороне этого объемистого угла сидел дядя, почти совершенно оправившийся, и записывал что-то такое в маленькую, красную счетную книжку: вы знаете, что дядя Роланд, в своих издержках, был человек самый методичный.

Лицо моего отца было веселее обыкновенного, ибо перед ним лежал первый оттиск его первого творения, его единственного творения, Большой Книги! Она, таки нашла себе издателя. А спросите у любого автора, что значит первый оттиск первого творения? Матери моей не было: она, без сомнения, с верною миссис Примминс, отправилась в лавки или на рынок. Так как оба брата были заняты, естественно, что появление мое не произвело того впечатления, какое произвела бы бомба, певец, удар грома или последняя новость сезона, или всякая иная вещь, производившая шум в бывалое время. Ибо что производит впечатление, что наделает шума теперь? Теперь, когда удивительнее всех вещей наша привычка к вещам удивительным?

Дядя кивнул мне головой, и что-то проворчал; отец…

– Отодвинул книги, – да вы уж сказали нам это. – Сэр, вы крайне ошибаетесь: он не тогда отодвинул книги, ибо тогда он был занят не ими, а пробным оттиском. Он улыбнулся, многозначительно показал на него (на оттиск), как бы желая сказать: «чего ты теперь можешь ожидать, Пизистрат! Мой новорожденный-то, и еще не во всей форме!»

Я поставил стул между ними, взглянул на одного, потом на другого, и – да простит мне небо! – почувствовал возмутительное, неблагодарное зло на обоих: глубока, видно, была горечь моего расположения, что пролилась она в эту сторону. Юношеское горе – ужасный эгоист, и это правда. Я встал и подошел к окну: оно было открыто; снаружи висела клетка с канарейкой Миссис Примминс. Лондонский воздух пришелся по ней, и она весело пела. Увидав меня против клетки, стоявшим с мрачным видом и внимательно на нее смотревшим, канарейка остановилась и свесила голову на сторону, подозрительно глядя на меня, как бы из-под лобья. Но заметив, что я не замышляю дурного, она, робко и вопросительно, стала пускать отрывистые ноты, по временам прерывая их молчанием; наконец, так как я не делал возражении, она, очевидно, сочла себя разрешившею недоумение, ибо постепенно перешла к таким сладким и серебряным аккордам, что я понял, что ей хотелось утешить меня, меня, её старого друга, которого неосновательно подозревала она. Никогда никакая музыка не трогала меня так глубоко, как её длинные, жалобные переливы. Замолчав, птичка села на решетку клетки, и внимательно смотрела на меня своими светлыми, понятливыми глазами. Я чувствовал слезы на моих глазах, отвернулся и остановился по середине комнаты, не решаясь, что делать, куда идти. Отец, кончив занятие сочинением, погрузился в свои фолианты. Роланд закрыл свою счетную книжку, спрятал ее в карман, тщательно обтер перо и смотрел на меня из-под своих густых, задумчивых бровей.

– Да бросьте вы эти проклятые книги, брат Остин! Посмотрите, что у него на лице такое! Ну-ка, разрешите это, если умеете!

Глава II.

И отец отодвинул книги, и поспешно встал. Он снял очки, тихо потер их, но не сказал ни слова, а дядя, поглядев на него с минуту, как бы пораженный его молчанием, воскликнул:

– О, понимаю! он попался в какую-нибудь глупую проделку, а вы сердитесь! Не хорошо! молодой крови нужно течение, Остин: нужно. Я за это не сержусь: другое дело когда… пойдите сюда, Систи! Говорят вам, пойдите сюда!

Отец тихо отвел руку капитана и, подойдя ко мне, открыл мне свои объятия. Миг спустя, я рыдал у него на груди.

– Что это значит? – воскликнул капитан Роланд: – неужели никто этого не скажет мне? Денег что ли, денег, верно, надо этому повесе! К счастью, есть дядя, у которого их более, нежели нужно ему. Сколько? пятьдесят? сто, двести? Почем же мне знать, если вы не скажете?

– Полноте, брат! вашими деньгами тут ничего не поправишь. Бедный Систи! Что, отгадал я? Отгадал я намедни, когда…

– Отгадали, сэр, отгадали! Мне было так грустно. Но теперь легче: я могу сказать вам все.

Дядя тихо пошел к двери: утонченное чувство деликатности навело его на мысль, что он мог быть лишним в откровенной беседе между сыном и отцом.

– Нет, дядюшка, – сказал я, удерживая его за руку, – постойте: вы тоже можете посоветовать мне, поддержать меня. Я до сих пор был верен чести: помогите мне не изменить ей!

При звуке слова: честь, капитан молча остановился и приподнял голову.

Тут я сказал все, сначала довольно бессвязно, потом, понемногу, яснее и полнее. Теперь я знаю, что влюбленные не имеют обычая вверяться отцам и дядям. Научаясь из зеркал жизни, театральных пьес и повестей, они выбирают лучше: слуг и горничных или друзей, с которыми сошлись на улице, как я с бедным Франсисом Вивиеном; им раскрывают они сердечные треволнения. Для отцов и дядей они немы, непроницаемы, застегнуты до подбородка. Какстоны были самое эксцентрическое семейство, и не делали никогда ничего, как другие. Когда я кончил, я поднял глаза и жалобно спросил:

– Ну, теперь скажите мне, есть надежда? или никакой?

– Отчего не быть? – поспешно отвечал капитан. Де-Какстоны такая же фамилия, как Тривенионы; что до вас лично, я думаю, что молодая леди может выбрать гораздо хуже, для своего собственного счастья.

Я пожал дядину руку и со страхом повернулся к отцу, ибо знал, что, не смотря на его привычку к уединению, он так здраво судил о всех светских отношениях, как немногие, – если нужно было ему для другого взглянуть на них вблизи. Странная вещь: какую глубокую мудрость оказывают ученые и поэты в чужих делах, и как редко употребляют ее в своих! И почему все это так на свете? Я взглянул на отца, и надежда, возбужденная во мне Роландом, быстро рассеялась.

– Брат, – сказал отец тихо и качая головой, – свет, который предписывает законы тем, кто живет в нем, не дарит большим вниманием родословную, когда не связано с ней права на владения.

– Тривенион был не богаче Пизистрата, когда женился на Эллинор, – отвечал дядя.

– Правда, но леди Эллинор была тогда не наследница, и отец её смотрел на эти вещи, как ни один, может быть, пер в целой Англии. Сам Тривенион, я думаю, не имеет предрассудков на счет сословия, но он строг в практическом смысле. Он кичится тем, что человек практический. Безрассудно было бы говорить с ним о любви, об увлечениях юности. В сыне Огюстена Какстон, живущего процентами с каких-нибудь 16 или 10 т. ф., он увидел бы такую партию, которую не похвалил-бы ни один благоразумный человек в его положении. Ну, а леди Эллинор…

– Она много еще должна нам, Остин! – воскликнул Роланд, насупившись.

– Леди Эллинор та женщина, которая – знай мы ее лучше прежде – и обещала быть честолюбивой, блестящей, светской. Неправда ли, Пизистрат?

Я не отвечал ничего. Я слишком много чувствовал. – А девушка-то любит вас? – ну да это ясно, что любят! – заметил Роланд, – Судьба, судьба! злополучно это семейство для нас! Впрочем, это ваша вина, Остин! Зачем было пускать его туда?

– Сын мои теперь не ребенок, – сердцем, по крайней-мере, если не летами: где ж мне оберечь его от опасностей и искушенья? Нашли же он меня, брат, в наших развалинах! – тихо отвечал отец.

Дядя прошел раза три по комнате, остановился, скрестил руки и решил:

– Да, если девушка вас любит, недоумение вдвойне понятно: нельзя пользоваться её расположением. Вы хорошо сделали, что оставили их дом, искушение было бы непосильно.

– Но что мне сказать Тривениону? – спросил я робко – какую историю я выдумаю? Сколько беззаботен он, покуда верит человеку, столько проницателен, когда начинает подозревать: он поймет, он увидит насквозь все мои хитрости и… и…

– Это просто и прямо, как пика, – коротко возразил дядя – тут никаких хитростей не нужно: – «Я должен расстаться с вами, мистер Тривенион» – «Почему?» – «Не спрашивайте.» – Он настаивает. – «Если так, сэр, если вы непременно хотите знать почему, – я люблю вашу дочь. У меня нет ничего, она богатая наследница. Вы этой любви сочувствовать не можете, я и оставляю вас!» – Вот как должен поступить Английский джентльмен, а, Остин?

– Вы всегда правы, когда говорят ваши инстинкты, Роланд! – отвечал отец. – Скажешь ты это, Пизистрат, или мне сказать за тебя?

– Пусть скажет сам! – сказал Роланд, – пусть сам судит об ответе. Он молод, смышлен, пусть действует в свете своим лицом. А Тривенион пусть отвечает. Пожав лавры, умейте покорить даму, как древние рыцари. Во всяком случае, помните, что услышите недоброе.

– Я пойду – сказал я твердо.

Я взял шляпу и вышел. Между там как я выходил на лестницу, я услышал легкие шаги, спускавшиеся с верхней лестницы, и маленькая ручка схватила мою. Я живо обернулся и встретил полные, темные, мрачно-тихие глаза Бланшь.

– Не уходите, Систи, – сказала она ласково. – Я ждала вас, я слышала ваш голос, но боялась войти и помешать.

– Для чего ж вы меня ждали, Бланшь?

– Для чего? Так, чтоб вас видеть. У вас глаза красны. О, братец! – И, прежде нежели заметил я её детский порыв, она прыгнула мне на шею и целовала меня. Бланшь была не похожа на большую часть детей, и была скупа на ласки: стало быть, она целовала меня от глубины своего ребяческого сердца. Я отплатил ей там же, не сказав ни слова, спустился скоро по лестнице и выбежал на улицу. Не далеко отошел я, когда услышал голос отца: он нагнал меня, взял меня под руку и сказал:

– Разве не двое нас страдальцев? Пойдем вместе!

Я пожал его руку, и мы пошли, молча. Когда мы поравнялись с домом Тривениона, я, нерешительно, спросил:

– Не лучше-ли, сэр, войти мне одному. Если должно быть объяснение между Тривенионом и мной, не покажется ли ваше присутствие или просьбой к нему, которая унизит обоих нас, или сомнением во мне, которое…

– Разумеется, ты войдешь один: я подожду…

– Не на улице же, батюшка! – воскликнул я, невыразимо тронутый.

Все это было так противно привычкам моего отца, что меня уже мучило раскаяние в том, что я вмешал юношеские мои треволнения в тихое достоинство его безоблачной жизни.

– Сын мой, ты не знаешь, как я тебя люблю. Я сам узнал это недавно. Посмотри, я весь живу в тебе, моем первенце, не в моем другом сыне, Большой Кинге. Надо же и мне действовать по моему разумению: войди же; вот дверь? Разве не эта?

Я пожал руку отца и почувствовал тогда, что покуда эта рука будет отвечать на мое пожатие, даже потеря Фанни Тривенион не сделает для меня из света пустыню. Сколько у нас впереди в жизни, покуда есть у нас родители! Как многого еще можем мы домогаться и надеяться! Какой повод побеждать наше горе в том, чтобы они не горевали с нами!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю