355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эдвард Джордж Бульвер-Литтон » Семейство Какстон » Текст книги (страница 13)
Семейство Какстон
  • Текст добавлен: 7 апреля 2017, 19:30

Текст книги "Семейство Какстон"


Автор книги: Эдвард Джордж Бульвер-Литтон



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 40 страниц)

Глава II.

Однажды Тривенионы всей семьей отправились за город, навестить отставного министра, дальнего родственника леди Эллинор, и принадлежавшего к небольшому числу тех лиц, к которым сам Тривенион обращался, иногда за советом. Весь этот день был у меня свободный. Мне вздумалось сходить к сэру Сэдлею Бьюдезерт. Давно хотел я дознаться от него об одной вещи, и никогда не осмеливался. На этот раз, я решился собраться с духом.

– А, молодой человек! – сказал он, переставая рассматривать незатейливую картину молодого артиста, только что снисходительно им приобретенную, – я думал об вас сегодня утром. Подождите минуту. Соммерс (это относилось к слуге), возьмите эту картину, уложите ее и отправьте в деревню. Этот род живописи – прибавил он, обращаясь опять ко мне – требует обширного помещения. У меня есть старая галерея, с маленькими окнами, почти не впускающими свет. Удивительно, как это будет удобно!

Отправив картину, сэр Сэдлей глубоко вздохнул, как-бы отделавшись от тяжкого труда, и продолжал веселее:

– Да, я думал об вас; и если вы простите мне участие в ваших делах, как старому приятелю вашего отца, я счел бы за особенную честь, если б вы позволили мне спросить у Тривениона, в чем он видит окончательную пользу от тех ужасных трудов, которыми вас заваливает.

– Но, любезный сэр Сэдлей, я люблю работать, я совершенно доволен.

– Довольны, но не с тем, чтобы остаться навсегда секретарем человека, который, если бы не нашел работы между людей, принялся бы учить муравьев строить муравейники по правилам архитектуры! Любезный друг, Тривенион страшный человек, ужасный человек: пробыв с ним в одной комнате три минуты, устаешь! В ваши лета, в этом возрасте, который должен быть так счастлив, – продолжал сэр Сэдлей с совершенно ангельским состраданием, – грустно иметь так мало удовольствий.

– Уверяю вас, сэр Сэдлей, вы ошибаетесь, я вполне доволен моей участью; разве вы сами не признавались, что можно быть праздным и не быть счастливым?

– Я не говорил этого до тех пор, пока не исполнилось мне сорока лет! – сказал сэр Сэдлей; и брови его слегка нахмурились.

– Никто и не скажет, что вам исполнилось сорок лет! – заметил я с преднамеренной лестью, чтобы дойти до моего главного предмета. – Хоть бы мисс Тривенион и…

Я остановился. Сэр Сэдлей взглянул на меня внимательно, своими блестящими темно-голубыми глазами.

– Мисс Тривенион, хоть я и вы сказать?

– Мисс Тривенион, которую окружает лучшая молодежь всего Лондона, видимо предпочитает вас всем другим. – Я сказал это с большим усилием. Но мне непременно хотелось разъяснить себе мрак моих опасений.

Сэр Сэдлей встал; он ласково положил свою руку на мою и сказал:

– Не давайте Фанни Тривенион мучить вас более, нежели мучит вас её отец!

– Я вас не понимаю, сэр Седлей.

– А я вас понимаю, и это главное. Девочка, подобная мисс Тривенион, жестока до тех пор, пока не откроет она, что у ней есть сердце. Неблагоразумно рисковать своим сердцем для женщины, покуда она не перестала быть кокеткой. Юный друг мой, если бы вы смотрели ни жизнь не с такой серьезной стороны, я избавил бы вас от труда слушать эти наставления. Один сеет цветы, другой сажает деревья: вы сажаете дерево, под которым – вы скоро увидите – не будет ни одного цветка. Хорошо еще, если дерево может привести плоды и дать тень; но берегитесь, чтобы рано или поздно вам не пришлось вырвать его: тогда что будет? за что вырвете вы всю вашу жизнь с его корнями!

Сэр Сэдлей произнес последние слова с таким непритворным воодушевлением, что я раскаивался в смущении, произведенном во мне началом его речи. Он замолчал, ударил по табакерке, тихо понюхал табаку, и продолжал с живостью, более ему свойственною:

– Показывайтесь в свет, сколько можете, повторяю вам, веселитесь. И опять-таки спрашиваю, к чему ведет теперешний ваш труд? Всякой другой человек хоть и далеко понезначительнее Тривениона, счел бы себя обязанным, в благодарность за послуги, помочь вам на поприще практической жизни, найти вам место в служб, а ему что? Он не рискнет ничем своей независимости для того, чтобы обратиться с просьбой к министру. Он до того считает занятия наслаждением жизни, что занимает вас единственно из любви к вам. Он не ломает себе головы над вашим будущим. Он думает, что об этом позаботится ваш отец, и не берет в расчет того, что, покуда, ваши труды не ведут ни к чему! Подумайте обо всем этом. Я сказал, кажется, довольно.

Я был ошеломлен и нем: как эти практические, светские люди нападают на нас врасплох! Я пришел изведать сэр Сэдлея, и я же был разобран насквозь, измерен, осмеян, выворочен на изнанку, не проникнув на инчь далее поверхности этого улыбающегося, недальновидного, спокойного хладнокровия. При этом сэр Сэдлей, с своей неизменной деликатностью, вопреки всей его неумолимой откровенности, не сказал ни слова, которое могло бы оскорбить чувствительнейшие струны моего самолюбия, ни слова о неравенстве между мною и Фанни Тривенион и неосновательности моих притязаний, вследствие этого неравенства. Если бы мы были Селадон и Хлоя какого-нибудь села, он не мог счесть нас ровнее, как ни далеко разделял нас свет. И в заключение, он скорее давал понять, что бедная Фанни, богатая наследница, была недостойна меня, а не я недостоин Фанни.

Я чувствовал, что было бы неуместно запираться и представлять возражения или двусмысленные отговорки, и потому протянул руку сэру Сэдлей, взял шляпу и отправился. бессознательно направил я путь мой к дому отца. Я не был дома уже несколько дней. Не только из-за моих сильных занятий, но – стыдно сказать – и из-за того, что удовольствия отняли у меня и все свободное время, а мисс Тривенион, в особенности, наполнила его, я дал возможность отцу все более и более запутаться в сетях дяди Джака: слабее и слабее отбивался он от неё. Когда я очутился в Рессель-Стрите, я, нашел их вместе, и паука, и муху. Дядя Джак вскочил мне на встречу и воскликнул:

– Поздравьте вашего отца. Поздравьте его! или нет, поздравьте весь свет.

– Что такое, дядюшка? – спросил я, делая над собою усилие, чтобы разделить его радость: – разве литературный Times уже пущен в ход?

– Все давным-давно сделано. Вот и образец шрифта, который мы выбрали для главных статей.

И дядя Джак, чьи карманы не жили никогда без какого-нибудь мокрого, печатного листа, вытащил только что родившееся бумажное чудовище, которое, по величине, относилось к литературному Times, как мамонт к слону.

– Все кончено. Мы теперь только сбираем сотрудников, и выпустим программу на будущей неделе, или предбудущей. Нет, Пизистрат, я говорю о сочинении отца.

– Как я рад, любезный батюшка! Так оно, в самом деле, продано?

– Гм! – сказал отец.

– Продано! – воскликнул дядя Джак: – продано! нет, сэр, мы бы его не продали! Не продали бы, если бы все книгопродавцы упали перед нами на колена, что непременно случится рано или поздно; этой книги не должно бы продавать! сэр, эта книга – эпоха, эта книга освободительница гения из кабалы: эта книга…

Я в недоумении смотрел то на отца, то на дядю, и в душе готов был взять назад мои поздравления. Мистере Какстон, слегка краснея и тихо потирая очки, сказал:

– Ты видишь, Пизистрат, что, не смотря на неимоверные усилия дяди Джака убедить издателей в достоинстве, найденном им в Истории Человеческих Заблуждений, – это не удалось ему.

– Нисколько. Они все признают её диковинную ученость, её…

– Правда, но они не думают, чтоб она могла разойтись в скором времени, отчего и не хотят купить ее. Один книгопродавец, конечно, согласен на сделку со мной, но с тем, чтобы я выпустил все связанное о Готтентотах и Каффрах, о Греческих мудрецах и Египетских жрецах, и, ограничиваясь только обществом просвещенным, назвал сочинение «Анекдотическою историей дворов Европы,» древних и новых.

– Невежда! – проворчал дядя Джак.

– Другой советовал разделить его на небольшие отдельные статьи, выкинуть цитаты и назвать: «Люди и Нравы.» Третий был на столько любезен, что заметил, что, хотя это сочинение вероятно и не найдет потребителей, но как по видимому я имею кое-какие исторические познания, то он был бы счастлив получить исторический роман моего живописного пера, – не так ли он выразился, Джак?

Джак не нашелся даже отвечать.

– Но с тем еще, чтоб я ввел любовную интригу и сделал три тома небольшого формата, в 23 строки страницу, ни больше, ни меньше. Наконец нашелся один добрый человек, который показался мне и честным, и предприимчивым. После разных вычислений и соображений, доказавших, что выгод ожидать нельзя, он великодушно предложил мне принять на себя половину убытков, с тем, чтоб я взял на себя другую. В то время, как я обсуживал про себя последнее предложение, дяде пришла удивительная мысль, которая бросила мою книгу в бурю ожидания.

– И эта мысль? – спросился я безнадежно.

– Эта мысль, – отвечал дядя Джак, как бы приходя в себя, – просто и коротко, в следующем: с незапамятных времен писатели были добычей издателей. Сэр, писатели жили на чердаках, под открытым небом, давились коркой хлеба, хоть бы тот несчастный, что писал для сцены!

– Отуей! – сказал отец – но это не правда; ну да все равно, не о том.

– Милтон, сэр, как известно всякому, продал Потерянный Рай за десять фунтов стерл., за десять фунтов, сэр! Ну да что тут? Всех примеров этого рода не перескажешь. А книгопродавцы, сэр, это левиафаны: они купаются в океанах золота. Они сосут кровь писателей, как вампиры кровь маленьких детей. Наконец, терпение достигло своих границ, власть издателей пропала, писатели сломали свои цепи. И мы думаем основать Большое общество соединенных писателей, с помощью которого, Пизистрат, с помощью которого – заметьте это – всякий писатель сам и издатель, разумеется тот писатель, который принадлежит к Обществу. Нет более зависимости бессмертного творения от спекулаторов, от грязных вкусов, нет тяжелых торгов и отчаяний! нет корок хлеба для бесприютных поэтов! Потерянный Рай не будет продаваться за 10 ф. ст.! Автор приносит свою книгу в избранный комитет, нарочно составленный: все это люди деликатные, воспитанные, образованные, сами писатели; они читают сочинение, общество издает, и, за скромным вычетом в пользу сумм общества, кассир выдает выручку автору.

– Если все так, дядюшка, всякий автор, не нашедший для себя издателя, непременно прибегнет к обществу. Братство будет многочисленно.

– Разумеется.

– Но спекуляция – разорительна.

– Разорительна? Отчего?

– Оттого, что во всех торговых предприятиях разорительно употреблять капитал на те предметы, на которые нет потребности. Вы беретесь издавать книги, которых не хотят издавать книгопродавцы. Отчего не хотят? оттого что они не могут продать их. Вероятно, что вы продадите их не лучше книгопродавцев. Стало быть, чем больше у вас дела, тем больше убыток. Чем многочисленнее ваше общество, тем незавиднее положение: это очевидно.

– Да комитет решит какие книги издавать.

– Где ж тут к черту выгода для авторов? Мне все равно подвергнуть мою книгу рассмотрению книгопродавца или избранного комитета писателей.

– Право, племянник, вы делаете плохой комплимент сочинению вашего отца, от которого отступились все книгопродавцы.

Это возражение было чрезвычайно искусно, и я замолчал. Мистер Какстон заметил с многозначительной улыбкой:

– Дело в том, Пизистрат, что я хочу издать мою книгу, не уменьшая нисколько небольшое состояние, которое со временем должен оставить тебе. Дядя Джак намерен основать общество, чтобы издать его. Дай Бог здоровья и многие лета обществу дяди Джака. Даровому коню в зубы не смотрят.

В это время вошла матушка, раскрасневшаяся вследствие экспедиции по лавкам с миссис Примминс, – и, от радости о том, что я могу остаться обедать, все остальное было забыто. Каким-то образом дядя Джак был действительно отозван на обед, о чем я не жалел. У него кроме «литературного Times и общества писателей» калилось в огне и другое железо: он затеял проект делания крыш из войлока (что, если не ошибаюсь, другими руками исполнено;) и нашел какого-то богатого человека, вероятно шляпного фабриканта, который казался расположен к этому проекту, и просил его обедать, чтоб выслушать от него изложение его плана.

Глава III.

Вот мы теперь, после обеда, сидим все трое у отворенного окна, семейно, как в бывалое, счастливое время; матушка говорит шёпотом, боясь беспокоить отца, который, по-видимому, погружен в размышления.

Кр-кр-кр-кр-крр! Вот оно! вот, вот! Где? Что? Где? Ударьте, бросьте на пол! Ловите же! Ради Бога, посмотрите что такое! Крррр-крррр– вот, здесь, тут – в волосах, в рукаве, в ухе… Крр-крр.

Объявляю торжественно и заверяю честью, что я принялся за эту главу в каком-то грустном и мечтательном расположения: перо незаметно скользнуло у меня из рук, я развалился в креслах, и вздумал смотреть на огонь. Конец Июня; вечер замечательно холоден по времени года. В то время, читательница, как я рассеянно глядел на огонь, я почувствовал, что что-то ползет у меня по затылку. бессознательно, механически и продолжая рассеянно мечтать, я поднял руку и схватил… что? Вот это-то меня и приводит в недоумение. То было что-то черное, довольно большое, гораздо большее, нежели я ожидал. Я так испугался, что изо всей силы отряхнул руку, и это что-то исчезло, куда? не знаю. Что и куда? в этом-то все затруднение. Едва оно пропало, я стал раскаиваться, что не рассмотрел этого повнимательнее, не удостоверился, что это такое. Это мог быть клещ[7]7
  Earwig, forbicine, perce-oreille.


[Закрыть]
, большая, матерая самка, далеко ушедшая на том пути, по которому идут клещи-самки, горячо любящие своих самцов. Я питаю глубокое отвращение к клещам, я знаю, что они забираются в уши. Об этом бесполезно спорить со мной, по философским основаниям. Живо помню я историю, рассказанную мне миссис Примминс: как одна леди много лет сряду страдала мучительными головными болями, как, по выражению надгробных камней, «лекаря не помогли», как она умерла; как вскрыли её голову и как нашли в ней эдакое гнездо клещей! Да, читательница, гнездо! Клещи удивительно плодовиты и неимоверно способны к размножению! Они высиживают яйца как курицы, и дети, как только родятся, подползают под них, как бы ища защиты – что чрезвычайно трогательно! Вообразите же такую колонию в тимпане уха!

Но то, что видел я было больше клещи. Это было насекомое из рода Labidoura, семейства, чудовище, имеющее антенны с тридцатью сочленениями. Есть вид этого насекомого в Англии, гораздо больший обыкновенного клеща, или Forficulida auriculana: он встречается чрезвычайно редко, к немалому неудовольствию естествоиспытателей и к чести природы. Уж не овод ли это? Голова черная, большие щупальцы. Я питаю еще большее отвращение к оводам, нежели к клещам. Два овода способны убить человека, а три – большую, возовую лошадь. Однако, козявка исчезла. Да, но куда? Куда я так неосторожно бросил ее? Она, пожалуй, упала в складку моего халата, или в мои туфли, наконец, мало ли куда? – в одно из тех разнообразных убежищ, которые представляет мужской костюм клещам и оводам. Я удовлетворился до времени тем, что рассудил, что не один же я в комнате, а на мне нет козявки. Я взглянул на ковер, на чехол, на кресла, в угольницу. Нет, как нет. Польстив себя немилосердной надеждой, что козявка жарится под этим черным углем, который свалился к самой решетке, я сбираюсь с духом, осторожно располагаюсь в противоположном конце комнаты, начинаю опять мою главу, честь-честью, и размышляю обо всем приключившемся. Только что проникся я моим предметом, вдруг опять кр-кр-кр-кр-кр-краул-крии-крии, вообразите, решительно на том же самом месте, как прежде. Боже ты мои! Я забыл все мои ученые сожаления о том, что прежде не исследовал субъекта науки. Я сделал отчаянное движение обеими руками, знаете, как будто б меня кто хотел задушить или зарезать. Козявка опять исчезла. Куда еще? Уверяю вас, это страшный вопрос. Дважды явившись, вопреки всем моим предосторожностям, и на одном и том же месте, насекомое обнаруживает расположение поселиться где-нибудь на мне, избрать себе постоянное местопребывание; это просто страшно, это противоестественно. Уверяю вас, нет на мне живого места, которое бы не кричало кр-кр-кр, которое бы не содрогалось; судите же сами, какую главу можно написать при этом. Друг мой, возьми, пожалуйста свечку и посмотри хорошенько под столом. Сделай милость, душа моя: черная такая, с двумя рогами, довольно толстая. Кавалеры и дамы, занимавшиеся финикийским наречием, должны знать, что Велзевул, рассмотренный этимологически и энтомологически, есть– не иное что как Ваалзебуб, Юпитерова муха, эмблема разрушительной силы, более или менее, во несомненно встречаемой во всех классах насекомых. Вследствие таких причин, как замечает мистер Пейн Найт в своем исследовании символических наречий, Египетские жрецы брились с головы до ног, не исключая даже бровей, чтобы не дать возможности нигде укрыться мелким зебубам великого Ваала. Будь я хоть сколько-нибудь уверен, что это черное насекомое все еще на мне, и что жертвою моих бровей я лишу его пристанища, клянусь тенями Птоломеев, я пожертвовал бы ими, непременно б пожертвовал. Позвони пожалуйста, душа моя![8]8
  Это, вероятно, обращение автора к дочери. Прим. перев.


[Закрыть]
Джон, мою сигарочницу! Нет ни одного насекомого в мире, которое могло бы ужиться с дымом Гаванны! Полноте, сэр, не один я разрешаю мои мысли о холодной стали, как эту главу, дымом и пф-пф-пф!

Глава IV.

Каждая вещь на свете имеет свою цель, даже гадкое насекомое, которому вздумается сесть на затылок. Какая-нибудь неведомая гримаса, к чему она? Я употреблю ее для сравнения!

Милостивая государыня, вы, я полагаю, допустите, что если бы приключилось с вами обстоятельство, подобное описанному мною, т. е. если бы, при должном отвращении с вашей стороны к клещам (хотя бы нежным к своим рождениям) и оводам, и всем породам насекомых С черными головками, рогами и другими атрибутами, одно из них поселилось бы где-нибудь по соседству вашего уха, я полагаю, говорю, что если бы приключилось с вами такое обстоятельство, вы допустите, что не легко бы вам было сразу возвратиться к прежнему спокойствию и продолжать рукоделие. Вы бы почувствовали что что-то беспокоит ваши нервы, что по вас что-то ползает. А всего хуже то что вы бы стыдились признаться в этом. Вы считали бы себя обязанною не только принимать участие в разговор, но быть веселой и любезной, а не делать никаких особенных движений, не стряхивать беспрестанно фалбору вашего платья, не заглядывать в темный угол вашего передника. Так бывает во многих случаях жизни, и без насекомых. У каждого человека своя тайная забота, отвлеченная, нечто среднее между чувством и воспоминанием, свое черное, неведомое насекомое, которое анализировать не осмеливался никто.

И так, я сидел с моей матерью, усиливаясь смеяться и болтать, как в бывалое время, но стараясь притом подвинуться вперед, хорошенько осмотреться и убежать от моего внутреннего одиночества, раздеть, так сказать, разоблачить мою душу и дознаться что, так испугало меня, что волновало, ибо и испуг, и какое-то волнение овладели мною совершенно. А матушка, всегда (Бог с ней!) любопытная во всем, касавшемся до её любимца, в этот вечер была особенно любопытна. Она заставляла меня повторять ей и где я был, и что делал, и как провожу время, и… Фанни Тривенион (которую она, этим временем, видела три или четыре раза и которую считала первою красавицею всего света) о, ей непременно нужно было знать в подробности все что я думал о Фанни Тривенион!

Отец все казался погружен в размышление. Облокотясь на матушкины кресла и держа её руки в моих, я отвечал на её вопросы, то запинаясь, то с принужденною беглостью; когда вопрос ударял мне прямо в сердце, я отворачивался и встречал взгляд моего отца, устремленный на меня. Он смотрел на меня так как, в то время, когда ребенком еще я, неизвестно отчего, мучился и сох, а он говорил: – «ему надо в школу!» Этот взгляд был исполнен заботливой нежности. Нет! мысль его в это время принадлежала не его сочинению, – он углубился в разбор последних страниц жизни существа, к которому был преисполнен всею отеческою привязанностью. Мои глаза встретились с его глазами, и мне захотелось броситься к нему на шею, и сказать ему все. Все? Читательница, я также не знал, что сказать ему, как не понимал какая черная козявка мучила меня во весь тот вечер!

– Мой добрый Остен, заметила матушка, – он кажется очень спокоен.

Отец покачал головой и раза два-три прошелся по комнате.

– Не позвонить ли, сэр, чтоб дали свечей: смеркается, а вы может быть хотите читать?

– Нет, Пизистрат, ты будешь читать, и сумерки приличнее всего для книги, которую я отворю перед вами.

Сказав это, он поставил кресло между матушкой и мною, тихо сел, помолчал несколько времени, потом, поочередно взглянув на обоих нас, начал так:

– Любезная жена, я намерен говорить о себе в то время, когда еще не знал тебя.

Хотя и становилось темно, я заметил в матушке легкий признак беспокойства.

– Ты уважала мои тайны, Кидти, нежно, честно. Пришло время, когда я могу поверить их и тебе, и нашему сыну.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю