412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эбрахим Голестан » Современная иранская новелла. 60—70 годы » Текст книги (страница 21)
Современная иранская новелла. 60—70 годы
  • Текст добавлен: 18 октября 2025, 15:30

Текст книги "Современная иранская новелла. 60—70 годы"


Автор книги: Эбрахим Голестан


Соавторы: Ахмад Махмуд,Надер Эбрахими,Аббас Пахлаван,Хушанг Гольшири,Ахмад Масуди,Голамхосейн Саэди,Махшид Амиршахи,Самад Бехранги,Феридун Тонкабони,Хосроу Шахани
сообщить о нарушении

Текущая страница: 21 (всего у книги 23 страниц)

– Поднимайся, дружок, пойдем внутрь, – сказал я.

– Но мы же только что вышли.

– Сам видишь, интересного мало – вонючий дым да грузовик ревет.

– Я хочу досмотреть.

– Черт бы побрал этот прокол.

Я откусил ломоть хлеба, поднялся и пошел внутрь посмотреть, как там наш шофер. Он спал, уронив голову на руки и навалившись грудью на стол. Я пошел обратно. Подбежал его напарник, запомнивший меня.

– Сейчас, сейчас. Чуток вздремнет после обеда – и сразу поедем.

– Здесь дыму много, – влез сынишка, – давай подойдем поближе.

– Ладно, пойдем.

Мы перешли дорогу. Про Эшкбуса больше не пели. То ли по сценарию ему полагалось появиться позже, то ли стрела, которую он целовал, уже торчала из позвоночника его врага. Продолжение рассказа о храбрости сына Заля утонуло в дыме и реве грузовика. Барабанщик все бил в барабан, трубач трубил, а силач бегал вокруг рваного ковра, сжав кулаки. Подле них толпились нищие ребятишки. Заметив нас, барабанщик принялся бить еще сильнее, призывая правоверных раскошеливаться. У лавок под деревьями несколько мужчин глазели на представление, прислонившись к стене или присев на корточки.

– Зачем он бегает? – спросил сын.

– Разминается.

– Как это?

– Перед представлением.

– Как это?

– Он разминается перед тем, как начать представление.

– Как это?

– Знаешь, хватит.

– Перед каким представлением?

– Отстань.

– Уважаемый, выезжаем, – крикнул напарник шофера. Сын погрустнел.

– Я хочу досмотреть.

– Ничего, в другой раз досмотришь.

– Когда в другой раз?

– Пора ехать, – сказал я и собрался было идти.

– Да-да, пожалуйста, поторопитесь, – поддержал напарник шофера.

Сын схватил меня за руку, пытаясь задержать.

– Ну, поехали, малыш. Вон дядя нас ждет.

– Давай на другом грузовике поедем.

– На каком?

– Ну, на следующем. Давай останемся досмотрим, а?

– Какой еще следующий грузовик? Откуда мы его возьмем?

– А зачем говоришь, что в другой раз досмотрим?

Я потянул его за руку. Он упирался, пытаясь заставить меня подойти поближе. Водитель грузовика подошел к машине, сел за руль и включил зажигание.

– Пошли, не заставляй людей ждать.

Со слезами в голосе сын тянул:

– Не пойду. Иди сам.

Водитель посигналил.

– Одну минутку. Сейчас идем, – крикнул я и повернулся к сыну. – Покривлялся – и достаточно. Шевелись.

– А я хочу досмотреть.

– Не капризничай.

– Мне какое дело, что тебе надо колесо заклеивать.

– Заки!

– Разве мы не вместе приехали, не в одной машине? Разве нам с тобой не надо в город, домой?

– А почему мне нельзя досмотреть?

Шофер опять посигналил. Я показал, что, мол, уже идем.

Балаганный силач все носился по кругу как угорелый. Барабанщик без устали бил и бил в свой барабан, а красноглазый трубач изо всех сил раздувал щеки. Я понимал – мальчик не виноват, ему и впрямь нельзя не досмотреть. И сказал:

– Так уж и быть, оставайся.

Что я делаю. Как же его оставить?

– Ты умный мальчик. Никуда не уходи. Будь поосторожнее…

Это было ни на что не похоже, ерунда какая-то. Но я продолжал:

– …Да, поосторожнее. Или лучше сядь за тот стол.

И показал на стол, за которым мы обедали. Потом передумал:

– Нет, там же гарь. В общем, будь повнимательней, никуда не уходи.

Я достал монету в десять риалов и какую-то мелочь и высыпал ему в руку.

– Когда увидишь, что люди бросают им деньги, можешь тоже кинуть, если захочешь. Только не все сразу. Не за один раз. И пожалуйста, будь поосторожней.

Я погладил его по голове, подошел к грузовику и сел рядом с водителем. Тот спросил:

– А сынок ваш что же?

– А-а, – отмахнулся я, но, увидев, что этого недостаточно, объяснил:

– Устал он. Я и сказал, оставайся, посмотри на актеров, пока я съезжу. Мал еще.

Шофер сонно улыбнулся. Я высунулся из окна и посмотрел на сына. Он одиноко стоял около ковра.

Когда грузовик тронулся, я помахал ему рукой, но он, по-моему, не заметил этого. Мы уехали.

По дороге шофер поинтересовался:

– Сколько вашему лет?

– Девять.

– Дай ему бог здоровья.

Я смотрел вперед, на дорогу, бежавшую по равнине, словно ручеек. Никогда прежде мне не доводилось ехать так высоко в кабине.

– Хороший какой мальчуган, – продолжал шофер.

– Болтает много.

– Пока маленький, пусть себе говорит что вздумается.

– Верно, говорить можно что хочешь. Не люблю только, когда попусту болтают.

– Да, ездить с таким малышом – не подарок.

Я слегка улыбнулся.

– Вертится, трещит без умолку, – продолжал шофер.

– Бывает, и спит.

Шофер словно не слышал.

– Балуется, шумит. Развлекается, в общем.

– Иногда.

– Я мальчишкой… отец-то мой шофером был, так мне хотелось, чтобы он меня в поездку взял. И ни разу.

Дорога искрилась на солнце.

– Пока не помер, не разрешал даже, чтоб я шоферил.

– Странно.

– Как бы там ни было, а ребенок – отрада в жизни.

– Ну, это зависит…

– Точно я говорю. Большая разница, когда у тебя дети есть.

– Разница только в том, что они есть, – усмехнулся я.

– И как это у вас духу хватило своего одного оставить.

Я понимал, что поступил по-идиотски.

– Вы уж извините, но если б это мой был, я бы одного его там не оставил.

Теперь уже было поздно, но все-таки не должен был я давать волю своему раздражению.

– Он просто никогда не видел бродячего цирка, вот и прилип – не оттащить.

Водитель замолчал. Проехали вершину холма. На обочине торчала моя накренившаяся на бок машина.

– Спасибо большое. Вон она.

– Вы уж не обижайтесь. Я ничего такого не хотел…

Мы взялись за дело. Я помогал. Молча приладили домкрат и сняли колесо. Заклеили. Напарник водителя накачал камеру. Потом привели в порядок другое колесо. Я хотел заплатить шоферу, но он наотрез отказался. Марку держал. Даже для напарника ничего не взял. Собираясь уезжать, повторил:

– Не хотел обидеть, правда. Вы уж простите.

– Это я вам кругом обязан. Столько хлопот – мне даже неловко.

– Ну что вы. Извините, если что…

И включил зажигание.

Я тоже сел за руль и поехал. Подъезжая к деревне, я увидел, как мой сынишка вскочил и опрометью бросился от ручья к дороге, размахивая руками, чтобы я его заметил. У меня отлегло от сердца: «Ну вот, все обошлось». Представление явно кончилось, колонна грузовиков бесследно исчезла. Кругом было пусто. Я затормозил у чайханы и открыл дверцу. Сын, забравшись внутрь, спросил:

– Что, поехали?

– Весело было? – поинтересовался я.

Мы медленно тронулись. Ковер уже свернули. Силач сидел, набросив куртку на голые плечи, наливал в блюдце чай, обжигался и дул на него. За деревней потянулась голая равнина, и я прибавил скорость.

– Ну вот, – сказал я, – зря ты с нами не поехал.

Сын молчал.

– Не прокатился на грузовике. У него кабина очень высоко. Кажется, что на самолете над шоссе летишь.

– Надо было жевательную резинку купить.

– Между прочим, стыдно друга на полпути бросать.

– Ты о чем?

– Как о чем? Ты ведь со мной не поехал.

– Мне не хотелось уезжать.

– Не хотелось. А колесо чинить?

– Хоть бы жвачки купили.

– Эх ты, жвачки! – Я включил транзистор. Передавали новости из Тегерана.

– Видишь, сколько мы с тобой времени впустую потратили. Каждый прокол – минимум два часа.

Потом я спросил:

– Ну и какие номера этот парень показывал?

– Какой?

– Да этот, силач.

– Бегал.

– Бегал?

– Очень долго бегал.

– Ну и?

– А потом он устал и сел.

– Сел?

– Ты же видел, он сидел.

– А номера-то он какие показывал?

По радио передавали последние известия.

– Ну?

– Какие еще номера. Я же сказал, бегал он.

– Я тебе объяснял, бегают только для того, чтобы разогреться. Еще что было? Кроме бега и барабанного боя?

– Еще этот дядька с трубой.

– Ну?

– Ну и все. А что еще?

– А габоргах?

– Какой габоргах?

– Тот железный прут, выгнутый, как лук.

– Да, и что?

– Взял он его?

– У кого?

– Тебе что, ответить трудно?

– Опять ругаешься.

По радио продолжались последние известия.

– Ладно, не буду. Рассказывай.

– Так я рассказал уже. Все, что было, рассказал.

– Значит, он не крутил сальто, не бросал шесты, не поднимал гири, не упражнялся со штангой, не сгибал железный прут, не катался голышом по битому стеклу, не разрывал цепи на груди, не рвал на куски листовое железо?

Уголком глаза я видел, что сын повернул голову и не отрываясь смотрит на меня с растущим удивлением. Я замолчал. Последние известия еще не кончились.

– Ну?

– Нет, ничего такого не было.

– Так что же он делал?

– Я же сказал – бегал. Когда набегался, сел.

– А люди ничего не сказали?

– Какие люди?

– Зрители. Те, что вокруг стояли.

– А никого не было.

Новости все продолжались.

– Я пить хочу, – сказал сын, – и жвачку.

– Так чего не купил?

– Денег не было.

– Я же тебе дал.

– Я все на ковер бросил.

– Говорил ведь тебе. Раз они ничего не делали, не за что было и платить.

– Так он все время бегал, а те двое все дудели и в барабан били. Я думал, это оно и есть.

– Почему же народ не собрался?

– А откуда ему взяться?

– Из деревни, из чайханы – мало ли откуда.

– Сначала те, кто был на улице, собрались. А когда трубач сказал: «Давайте деньги», все отошли. Я сперва большую монету бросил, в самую середину. Никто словно и не заметил. Тогда я всю мелочь высыпал, которая была. Монетки так и покатились. А эти, которые отошли, издали глазели. Потом главный их сел. И трубач тоже устал. «Ох, умаялся, – говорит, – хватит» – и выругался. Только барабанщик все барабанил. Потом грузовики уехали. Тогда трубач встал и подобрал деньги. Сходил в чайхану, принес чай для силача и барабанщика и сам сел есть. А я все стоял, смотрел. Тогда трубач на меня посмотрел вредно так и как заорет: «Чего надо, малый? Проходи!» Видно, разозлился. Я и отошел к обочине, сидел там и ждал тебя.

Из приемника донеслось: «Мы передавали сводку новостей. А теперь…»

В голове у меня вертелось – не дай бог, опять прокол. Я затормозил и выключил мотор, вылез из машины, обошел вокруг нее, ткнул в каждое колесо ногой, прислушался. Все вроде было в порядке. Впереди лежала бескрайняя пустая равнина, залитая солнцем. Посвистывал запутавшийся в колючках ветер.

Я сел в машину, включил зажигание. Передавали продолжение новостей. Ничего важного. Война во Вьетнаме, война в Йемене, война на севере Ирака, вероятность нападения Израиля или на Израиль, будет ли война между Индией и Пакистаном – все как обычно.

– Очень пить хочу, – сказал сын.

– Мы уже подъезжаем.

Перевод Н. Чалисовой.

Ахмад Махмуд

НАШ ГОРОДОК

Они нагрянули на рассвете жаркого летнего дня и обрушили топоры на величавые пальмы.

Когда солнце встало, мы высыпали из домов и уселись в тени глиняных стен. Сначала, каждый раз как высокий древесный ствол, ощетинившийся пыльными ветвями с остроконечными листьями, отделялся от корня и, рассекая воздух, с громким треском припечатывался к земле, мы вскрикивали «у-у-ух!», бросались к нему и, пока оседала пыль, взметенная листвой, норовили оборвать зеленые, еще недоспевшие финики или схватить дрожащих, не успевших опериться птенчиков, рухнувших вниз вместе с гнездом. Но это удавалось нам недолго – потерявший терпение десятник сорвал с головы свою соломенную шляпу и погнался за нами, швыряясь сучьями, так что после того мы сидели, присмирев, возле взрослых в тени глинобитных стен, сжимали в кулаках трепещущих птенцов и с сожалением смотрели, как редеет и тает пальмовая роща за нашим домом, как громоздятся кучи срубленных пальм; а когда наступил вечер, от наших стен и до темного, влажного песка на речном берегу уже простирался обширный пустырь, словно поле для скачек и джигитовки, и мне страсть как захотелось пойти отвязать лошадь управляющего, которая со вчерашнего вечера стояла у коновязи, вскочить на нее и галопом промчаться до самой реки.

Сто, ну, может, сто пятьдесят человек явились к нам спозаранку с тяжелыми топорами – а к вечеру пальмовой рощи за нашим домом как не бывало!

Хадж-Тоуфиг приготовил все для курения и теперь ждал. Едва солнце зашло, он, как всегда, полил водою двор, вынес соломенную циновку, поверх нее постелил полосатый арабский палас, уселся около мангала и начал раздувать тлеющие угли, а Бану, худая девушка с рябым лицом, пристрастившаяся к терьяку, села рядом с отцом.

У коновязи дремала лошадь управляющего, которую он оставил там еще вчера.

Только моя мать засветила фонарь, как появилась Афаг. Она сбросила на палас возле мангала абу и чадру, и ее темные, как агат, волосы рассыпались по плечам. Потом ушла в комнату, а там, задрав подол, вытащила из-под платья два отреза розового шелка. Жена майора передавала, что ей нужны два розовых шелковых отреза, и вот Афаг с восходом солнца пустилась в путь, сходила куда нужно и только теперь вернулась домой с шелком, а Хадж-Тоуфиг поджидал ее.

Афаг вышла из полутемной комнаты, вынесла с собой лампу, зажгла ее, поставила на край паласа, облегченно вздохнула было, но тут же пробормотала: «Порази их господь!», села, концом своего невероятно грязного кисейного рукава отерла пот со лба и спросила:

– Ребята еще не приходили?

Хадж-Тоуфиг тоже дожидался ребят. Но когда они пришли, у Йадоллы все пальцы были в цементе, а у Фатхоллы руки по локоть в белесой штукатурке, я же сидел возле матери и ел рангинак[72], и, конечно, Хадж-Тоуфиг позвал меня и велел сходить в Управление, купить ему терьяку.

Я выскочил на улицу – оттуда было видно реку, прокладывавшую себе дорогу через черную толпу пальм, и лунные лучи, ломавшиеся о поверхность воды, и пустырь за нашими домами с темневшими кое-где грудами пальмовых стволов. А на следующий день пришли тягачи, чернорабочие погрузили на них срубленные пальмы и потом целую неделю пустырь засыпали песком и гравием и поливали нефтью. Свежая нефть под палящим солнцем сверкала и дымилась.

Все вокруг пропахло нефтью. Жена майора прислала ординарца, и он забрал отрезы розового шелка. Афаг по утрам уходила из дому и возвращалась за полдень, а иногда и вовсе не возвращалась, вечерами Хадж-Тоуфиг дожидался прихода с работы Йадоллы и Фатхоллы, а потом посылал меня в Управление.

Теперь песок уже впитал в себя нефть, земля высохла и, едва начинался ветер, над пустырем поднималась рыжая пыль и оседала повсюду, собираясь бурыми кучками у глинобитных стен домов и у оград, а когда наступало время прилива и в роще вода достигала нижних веток пальм, поверхность ее отливала, как радуга – то лиловым, то желтым, то красным…

Я на корточках сидел на голубятне, когда в неказистую калитку нашего дома протиснулся управляющий: по мере того, как он приближался, желтый свет лампы как бы омывал темную кожу его лица и становились видны нос, лоб и щеки. Лошадь раздувала ноздри, била копытом оземь и крутила хвостом. Хадж-Тоуфиг как раз заправил трубку последней порцией терьяка и был уже на взводе – рассказывал про «пять чашечек от вафура с росписью времен Насреддин-шаха, которые привезли из Басры…», Афаг, обхватив руками колени, слушала мужа, мой отец уткнул нос в свою книгу, и голос управляющего алмазом разрезал темноту ночи:

– Я знал, что в конце концов получится именно так.

Да так и получилось: и терпкий аромат пальмовой рощи не смешивался больше с горячим влажным воздухом, и тень высокой стальной вышки, торчавшей на голубом фоне неба, спотыкалась о глинобитные стены нашего дома и падала на неприглядный двор, подкатывала к самому краю ямы, где мы брали глину; сейчас эта яма была затянута поблекшим бархатом сорной травы, а на пустыре за нашими домами стоял шум и грохот, синели комбинезоны, ярко белели большие дощатые ящики, рассыпа́вшиеся под нажимом ломов и клещей; если же посмотреть вверх, взгляд сразу упирался в серебряные нити проводов и запутывался в них, так что на глаза набегали слезы. Как будто глазного яблока касалась холодная палочка с сурьмой.

А бывало, когда наступал вечер, отец читал «Анвар» или время от времени «Эсраре Гасеми»[73], а Хадж-Тоуфиг разговаривал. Иногда рассказывал всякие истории про Абдольхамида и Хузайля[74], про их слуг и черных невольников, ходивших с бамбуковыми палками в руках… А мы вечерами играли в переулке в «кнутик» или бегали в пальмовую рощу, затевали там возню, брызгая друг в друга водой с узких пальмовых листьев, гонялись в «салочки» до самой реки или прятались там под берегом, затаившись, напряженно прислушиваясь к плеску воды и к шагам ребят, которые искали нас, перекликаясь; вот и в тот вечер я сидел в своей «норке» под обрывом, приложив ухо к земле, когда вдруг услышал шум шагов и говор. Шаги были непохожи на детский топот, и голоса тоже были не детские. Негромкие спокойные слова возникали где-то во влажной темноте и долетали до меня, и среди голосов я узнал голос Афаг.

Стояла ночь, темная ночь, река с плеском катила мимо свои волны, а налетевший ветер шумел густой листвою финиковых пальм. Я вылез из своего укрытия, вскарабкался наверх, растянулся на влажном песке и, приподнявшись на локтях, уперся подбородком в ладони.

Взгляд мой проникал сквозь ночную тьму. Вдоль широкой, отделившейся от реки протоки двигались неясные тени. Было время прилива, вода поднималась, и можно было проскользнуть из реки в протоку на лодке и провести ее в глубь рощи. Я поднялся и тяжело побежал, увязая в песке, который заглушал звук моих шагов.

Я прижался грудью к шершавой пальмовой коре, одну за другой оглядывая пальмы, стоявшие впереди. Теперь я мог слышать лучше и видел Афаг: на ней было облегающее черное кисейное платье, и бедра ее подрагивали на ходу, а волосы она распустила по плечам. Голос управляющего перечислял: «…сто двадцать два отреза…» – и у меня остановилось дыхание и пересохло во рту. Я оставался там, пока Афаг не ушла. Управляющий тоже ушел, а другой мужчина, ростом с добрую пальму, прыгнул в ялик и направил его к реке. В ту ночь я понял, почему Афаг иногда задерживается так поздно по вечерам, понял я и чего ради инспектор Нур-Мохаммед, со своими глазами-пуговицами и длинным носом, похожим на клюв, вечно крутится возле нашего дома, вынюхивает что-то, словно голодная кошка. А назавтра к нам нахлынули толпой инспектора и начали тыкать всюду острыми железными спицами, но ничего не нашли – ведь Афаг еще с вечера очистила весь дам и распихала по разным местам товары. И тогда Афаг забрали, и она вернулась домой только в полдень, с сухими потрескавшимися губами, вся в поту, ворча, ругаясь и плача…

И вот теперь они обрушились с топорами на пальмовую рощу, и прямо от задней стены нашего дома до влажного речного песка на отмели получился пустырь, который так и приглашал погарцевать там на коне.

Водяные протоки, которые, будто длинные пальцы реки, пробегали сквозь кудри рощи, были теперь засыпаны, и после полудня тень стальной вышки натыкалась на глинобитную стену нашего дома, падала во двор и подкатывала к краю глиняной ямы, где в тог день инспектора истоптали всю траву…

Хадж-Тоуфиг налепил на край трубки последний шарик терьяка и уже витал где-то вместе с «пятью чашечками из Басры», Афаг, погруженная в себя, едва слушала его, не отрывая взгляда от бархатистых огненных цветов в мангале, Бану дремала, а Йадолла старался раздавить в руке луковицу, и тут Афаг сказала:

– Накажи их господь!.. Нет нам теперь защитника…

Ведь пальмы срубили и протоки засыпали… Ночь становилась все темнее, бархатные цветы огня покрывала пелена пепла.

Теперь нас будили по утрам треск подъемных кранов и грохот тягачей, и, едва взойдет солнце, мы уже выбегали из домов, усаживались в тени стен и смотрели, как копошатся на лесах рабочие в синих комбинезонах и в белых металлических касках, которые от солнца сверкали еще ярче. Солнечный свет разливался все шире, поглощая остатки утренней прохлады. От реки нас теперь отрезала кремовая кирпичная стена, а желтая язва нефтяного участка за нашими домами открылась и стала расползаться по переулкам; с дальней густой опушки рощи, словно пара змей, протянулись две кишки просмоленных труб, а на главной улице нашего городка то тут, то там вырастали деревянные, пропитанные нефтью опоры – будто перекладины виселицы – и качались на проводах трясогузки; а когда начинал дуть ветер-дулах, он скатывал желтую пыль в трубку, поднимал ее в воздух и потом швырял вниз, на головы прохожих. И не успели еще залить бетоном фундамент для пятой цистерны, как ранним осенним утром всех соседей оповестили, чтобы мы к вечеру того же дня собрались в чайхане «Лябе Шатт»; а когда отец вернулся оттуда, то совсем сник и на вопрос Хадж-Тоуфига: «Ну, что там?» ответил только:

– Они дома хотят порушить… Говорят, Управлению еще земля нужна.

И я представил себе, что пустырь за домом проголодался, он открывает свою нефтяную пасть, чтобы мало-помалу поглотить весь город. Этой ночью отец не читал ни «Анвар», ни «Эсраре Гасеми», а мать вытащила из погреба мою шерстяную куртку и штопала, сидя перед лампой: ведь наступала осень, свирепствовали злые ветры, доносившие до нас ропот далеких пальм и густой гул реки, волны которой отяжелели от глины после осеннего паводка, но кремовая кирпичная стена, и серые баки нефтехранилищ, и вышки, и колючая проволока, и будки охраны отрезали их от нас.

Они пришли и забрали в полицию Ноуруза: Ноуруз схватил ручку от крупорушки и бросился на них – мол, зачем вы сюда ходите, зачем дома наши меряете?.. Когда Ноуруза увели, всех прямо оторопь взяла. А Муса Сармейдани вытащил из-за пояса нож и швырнул его в чулан…

Сколько раз, приходя с отцом в чайхану «Лябе Шатт», я слыхал, как Муса повторял: «Всякому, кто начнет коситься на наши дома, придется с этим ножом разговаривать!» – и глаза его при этом метали молнии, он сжимал рукоятку ножа, подкручивая усы, опираясь о спинку тахта[75], и потягивал лимонад из бутылки; а нынче он забросил свой нож в чулан, ходил опустив голову и совсем не заглядывал в чайхану.

Все улицы в нашем городке потемнели от нефти. Куда ни взглянешь, всюду исковырянную, вязкую от нефти землю испещряли рубчатые следы резиновых покрышек. По утрам нас будил душераздирающий вой сирены, а когда сирена сотрясала воздух во второй раз, рабочие в синих комбинезонах и белых касках, прихватив судки с едой, спешили по нашей улице, направляясь в контору. Под немногими уцелевшими пальмами перед чайханой вырос настоящий маленький базар, весь пропитавшийся тяжелым смрадом снулой рыбы, пряным, острым запахом рыбного кебаба, теплым ароматом домашних лепешек; оттуда несло перекисшим молоком, подгоревшей похлебкой и требухой, душно отдавало несвежей зеленью.

Через город бежали в разные стороны нити проводов, во все дома провели электричество, но Хадж-Тоуфиг по-прежнему усаживался на корточки возле керосиновой лампы, дожидаясь, когда придут с деньгами Йадолла и Фатхолла и меня можно будет послать в Управление.

Участь наших домов все еще не прояснилась. К нам приходили, измеряли землю тут и там и говорили: «Пришла зима, вам пора съезжать». И отец мой все больше мрачнел, а Хадж-Тоуфиг, накурившись терьяку, уже не странствовал больше среди далеких воспоминаний, а погружался в сонное оцепенение; Афаг, лишившись своего прибежища – пальмовой рощи, постоянно сидела дома, до того вечера, когда всерьез пахнуло зимой: ветхие филенки нашей входной двери, ее старые запоры застонали, заскрипели под напором холодного ветра, створки распахнулись, и управляющий въехал к нам прямо на коне…

…И тогда Афаг, обвязав чадру вокруг пояса и стянув свои мягкие, черные, как агат, волосы косынкой, ушла из дому вместе с управляющим.

А потом явился Йадолла Румози и позвал с собой отца и Хадж-Тоуфига. Я взял лодочный фонарь, и мы двинулись в путь – я впереди, они за мной, – так и шли до самых дверей чайханы «Лябе Шатт». Перед чайханой повесили такую яркую лампу, что свет ее доходил даже до обитой рифленой жестью ограды конторского склада: Йадолла Румози на ходу провел своим длинным пальцем по изгибам жести, и странный звук, словно глухой звон цепей, разорвал ночную тишину и смешался со смутным гулом реки.

Чайхана осталась позади, и на нас надвинулась темнота; лаяли собаки, свет фонаря лизал стволы одиноких пальм, и они бросали на землю неясные тени, а когда мы проходили мимо, тени кружились, плясали вокруг стволов, и легкий ветер перебирал верхушки деревьев, и горьковатый аромат пальм сливался с запахом нефти… Затем мы перескочили через арык и оказались возле дома Насера Девани: все уже собрались там, и присмиревший Сармейдани тоже пришел. Я сел у входа, где стояли сброшенные мужчинами гивэ[76] и гандаре[77], сквозь щелястую дверь в комнату то и дело врывался ветер, он приносил с собой зимнюю стужу – суровый холод бескрайних пустынь, от которого трескаются камни.

Отец мой сел в другом конце комнаты, где были почетные места, и облокотился о свернутые на день постели. Хадж-Тоуфиг тоже сидел там. Подали чай с молоком, он был такой горячий, что приятно пощипывал горло, а на губах оставался сладкий вкус молока.

Отец курил самокрутку, Сармейдани – иракскую трубку-носогрейку, в комнате стояла тишина, слышно было только бульканье кальяна Бабахана, да тянуло табаком «хансар». Разговор начал Сармейдани:

– Знаю я, о чем толкуют за моей спиной, а вот хотелось бы другое знать – когда Ноуруза в полицию забирали, кто за него вступился?..

Когда арестовали Ноуруза, все словно остолбенели, рта никто не раскрыл – ну, Муса и решил отыграться на этом.

– Если бы вступились за него, если бы хоть шум подняли, чтобы меня подбодрить, уж я бы не оробел с вашей-то поддержкой, вы бы тогда увидели, что это не пустое хвастовство, увидели бы, как я этого верзилу-иностранца на мелкие кусочки – раз! раз!

Низкий голос отца пробился сквозь плотно набитую комнату:

– Муса прав… Муса…

– Мы тогда не думали, что дело так обернется, – прервал его Йадолла Румози.

В разговор вступил Насер Девани:

– Беда как болезнь – потихоньку подкрадывается… Но ведь не зря говорят: «Хитреца и холера не возьмет!»

Потом заговорили все разом, я едва успевал переводить взгляд с одного на другого и не уловил, с чего это Муса Сармейдани вдруг вскочил с места, вытащив из кармана жилетки маленький Коран, и натужно завопил, так что его голос взвился к потолку, словно раненая змея:

– Коли вы мужчины, поклянитесь на этой скрижали Мохаммада!.. – И он ударил рукой по книжке. – Да я впереди всех пойду… С этим самым ножом! – Он распахнул тужурку и выхватил из-за пояса нож. – Первым делом, иностранцу этому глотку перережу – от уха до уха! Где мне теперь жить?.. Всю жизнь из последних сил уродовался, чтобы эту лачугу построить… Мать вашу… Поклянитесь, что дерьмо будем есть, если… отступимся, если…

Тут раздался пронзительный голос Абди Назок-Кара – и в бурлившее, словно котел, собрание как будто ледяной водой плеснули:

– Нечего теперь клясться.

А Абди Шир-Беренджи сказал:

– Это он вину искупает.

От этих слов Муса сразу обмяк – поджав ноги, он сел на пятки, точно кошка, подобравшая когти. Он даже охрип от обиды, и слова будто перекатывались где-то в глубине его глотки, а потом выскакивали наружу тяжелыми свинцовыми шариками:

– Вы видели, что Муса не подлец… Не подлец я! Поняли теперь?..

Он отодвинулся назад, откинулся на подушку, бормоча что-то. По его лицу разлилась бледность, толстые губы под темными усами дрожали. И непонятно было, то ли он ругает сам себя, то ли твердит молитвы, а может, борется с судорогой, сводящей челюсти. В комнате стояло тягостное молчание, на улице завывал ветер, от двери тянуло ночным воздухом. Отец свернул новую папироску, прикусил зубами щеку, сплюнул, прочищая горло, и сказал:

– Чуть ли не сорок здоровых, взрослых мужиков собралось тут – а для чего? Зачем посылали за нами?.. Чтобы…

– Муса прав!

Это подал голос Хадж-Тоуфиг. А Йадолла Румози заявил:

– Надо, чтобы все говорили одно.

– Клятву надо дать, – предложил Насер Девани. И тогда опять заговорил Муса Сармейдани:

– Чего же вы, когда я Коран вытащил, скривились, точно перекисшего молока хлебнули?..

И тут же мой отец:

– Я-то готов, всей душой готов.

– Клянемся!

– Клянемся!

Постепенно все, в том числе и я, втянулись в эту затею с клятвой. Что, если они разрушат наши дома, разрушат мою голубятню?.. Нет! Уже два дня, как «белохвостки» начали откладывать яйца, а пара «эфиопской» породы таскала солому и прутики для гнезда, а самец «хани» уже высиживал яйца – и тут я весь погрузился в мысли о голубях, голубятне, и только в ушах у меня отдавалось: «Если они посмеют прийти и разрушить наши дома, никто из нас не выйдет на работу… все до́ма останемся…» И еще: «С топорами на них пойдем!» «Да я любому, кто против нас выйдет, вот этим ножом глаза выколю!»

И опять голоса сливались, во рту у меня все еще стоял приятный вкус молока, запах ночи смешивался с запахом жженой руты[78], жгучий холод заползал в дом через дверные щели, но тут вдруг оглушительно хлопнул выстрел, за ним другой, третий… Мы всей толпой высыпали во двор, подбежали к калитке. Буйволица Насера Девани, привязанная под навесом, шарахнулась в сторону и заревела…

Луна поднялась уже высоко-высоко и застыла в вышине, слышался крик петуха, который, видно, перепутал, что к чему: полночь давно прошла и теперь уже близился рассвет.

«А когда наступило утро и взошло солнце, когда рассветный холодок притупил свои коготки, прилетел петушок и склевал зернышко по зернышку всю пшеницу…» [79]

Не знаю, кто из благородных мужей пошел и заложил всех – только отца моего забрали, забрали и Хадж-Тоуфига, а мать побежала к Йадолле Румози. Афаг, как ушла вечером, так до сих пор и не возвращалась.

Йадоллу Румози увели в полицию, как и Хадж-Тоуфига и моего отца, как Насера Девани и Бабахана… И еще до полудня к нам заявился Нур-Мохаммед – рожа тощая, глаза будто неживые, – и, когда мать услышала, что он говорит, слезы так и покатились у нее по щекам.

– Сестра, скажите Хадж-Тоуфигу, а если его нет – детям ихним, чтобы пошли забрали тело Афаг.

– Тело Афаг?..

– Да, сестра, вчера ночью ее подстрелили за рощей.

Тут закричала дремавшая до того Бану, заголосила моя мать, а Нур-Мохаммеда словно ветром сдуло.

А что Хадж-Тоуфиг?.. Он же в полиции; к тому же утром, когда его забирали, он, конечно, не успел курнуть, мается там теперь…

Я пошел к голубям. Запах голубиного помета смешивался с запахом плесени, в голубятне было тепло, и самочка-«эфиопка» спала. Наверняка снесла яйцо! Обломком шеста я шлепнул ее по крылу, чтобы посторонилась и дала мне разглядеть, лежит там яйцо или нет. Голубка взъерошила перышки, вытянула шею, раздула зоб, стараясь в то же время достать своим коротким клювом палку. Она пыталась нападать!

Послышался стук деревянных башмаков жены Насера Девани. Сквозь низкую дверцу голубятни мне были видны только ее посиневшие худые ноги – чадру она, наверно, обмотала вокруг пояса. Она обходила большую яму посреди двора, деревянные башмаки скрипели, жилы на дряблых голенях то вздувались, то опадали, а сквозь низкую рамку лаза голубятни казалось, что она стрижет ногами, словно ножницами. До меня донесся ее голос:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю