Текст книги "Исповедь моего сердца"
Автор книги: Джойс Кэрол Оутс
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 38 (всего у книги 42 страниц)
Элиху, или Элайша, сам организовал ту историческую встречу, сам заранее продумал в деталях порядок действий, и собственная реакция его напугала. Ибо разве не он, еще во времена далекой молодости, когда властвовал над ним Дьявол-Отец, умело подчинял своей воле мужчин и женщин, которых втайне презирал… людей, которых воспринимал всего лишь как объект Игры?
Ты что, все еще сомневаешься? Ведь ты уже проиграл Игру.
(«Ни в чем я не сомневаюсь! – подумал Элайша. – Потому что я – не я, а носитель священной миссии».)
Предметом встречи принца Элиху с группой богатых и влиятельных джентльменов было ни больше, ни меньше как частичное финансирование разработанного Всемирным союзом борьбы за освобождение и улучшение жизни негров проекта основания американской, а затем и африканской колонии, куда надлежало переселиться в ближайшее десятилетие всем североамериканским неграм. Ибо в последнее время возникли некоторые трудности финансового характера, связанные, в частности, с продажей акций морской линии «Черный Юпитер» и даже с платежами по кредитам, взятым на покупку первого судна; к своему изумлению и огорчению, Элиху обнаружил, что большие суммы денег (членские взносы, пожертвования, доходы от рекламы на страницах «Нигро юнион таймс») бесследно исчезли… вместе с двумя или тремя из числа его наиболее доверенных сотрудников; из окружной прокуратуры поступила очередная повестка, восьмая за тот год; а печальнее всего было, что конгрессмен от Гарлема, с которым он тесно сотрудничал на ниве продвижения исторического законопроекта о земле и возмещении, буквально на днях известил его, будто дело это скорее всего безнадежное… ибо, если белые американцы проголосуют за возвращение пятимиллиардного долга черным американцам, это будет означать признание перед всем миром, что долг таки существует,на что они, разумеется, никогда не пойдут!
Тогда хитроумному принцу пришло в голову, что, коль скоро все белые, в том числе имеющие репутацию либералов, добрых христиан и гуманистов, в душе презирают негров («подобно тому, как всякий нормальный негр презирает их»), богачи, если только не трубить о сделке на весь свет, пусть и без особого восторга, но согласятся поспособствовать массовой реэмиграции негров в Африку.
– Господа, между нами должно быть полное взаимопонимание, поскольку мы являемся зеркальным отражением друг друга, расовая ненависть – наше общее бремя. А посему позвольте мне говорить прямо.
Некоторые якобы удивленно переглянулись, но остальные, к облегчению Элиху, отбросили привычную маску лицемерия и снисходительности и приветствовали его откровенность.
И в течение всего первого часа встречи он действительно говорил откровенно, с присущей ему определенностью, но вопреки обыкновению не особенно подыскивая слова. Видно было, что на белых собеседников принца произвели сильное впечатление его познания в области как белой, так и черной (то есть рабовладельческой) истории Северной Америки. Четко, без малейшего намека на эмоции, он обрисовал, словно это было для них новостью, убийственное положение африканцев, которых в кандалах привезли в Америку, когда Нью-Йорк занимал всего лишь полоску земли, заселенную голландцами; он говорил о ранних, наивных надеждах на «африканское возрождение», которые питали освобожденные рабы с Род-Айленда и из Филадельфии в XVIII веке; о поддержке, оказанной филантропическим Обществом американской колонизации, финансировавшим либерийский эксперимент 1847 года. («А каково ваше мнение о Либерии, мистер Элиху?» – живо поинтересовался епископ Рудвик. Не давая себя отвлечь, Элиху спокойно ответил: «Я не из тех, кто бездумно высказывает „мнения“».) Если нужна статистика, принц Элиху готов ее предоставить; если нужны факты, свидетельствующие о том, что белые постоянно нарушали обещания, данные черным (последний случай – посулы Вудро Вильсона черным ветеранам Большой войны), то он располагает и ими. Наконец, если белым господам, являющимся хорошими бизнесменами, нужен прецедент вмешательства в то, что может быть сочтено внутренним делом негров, он может сослаться на деятельность Института Таскиги, которому Эндрю Карнеги пожертвовал малую толику (то есть миллионы долларов) своего состояния: положим, организация эта проводит откровенную политику расистского патернализма, однако же в любом случае речь идет о благотворительности.
Со своей стороны, и белые знали, о чем спросить («Какие у нас гарантии того, что, если мы дадим деньги, вы используете их по назначению? Каков будет источник самого дешевого неквалифицированного труда, если негры эмигрируют? Если вы провозгласите суверенное африканское государство, будут ли нам гарантированы особые торговые привилегии?» и т. д.). Вскоре стало очевидно, что при всем показном радушии белых собеседников принц Элиху верно истолковал их чувства.
– Вряд ли можно отрицать, что, на ваш наследственный нюх, мы, черные, смердим, – с легкой улыбкой сказал он. – А что может быть естественнее желания избавиться от вони?
Это попутное замечание заставило белых джентльменов поморщиться, затем все пришли в сильное замешательство, и только смущенный епископ неубедительно, запинаясь, попытался заверить принца Элиху, что это не так.
Обсуждение возобновилось; через некоторое время подали легкую закуску (сыр «Стилтон» со множеством прожилок, несколько сортов фруктов и орехов, белое сухое вино, минеральную воду), на которую большинство набросилось с явным аппетитом. Элиху рассеянно подцепил нечто сочное, темноватого оттенка, сладкое на вкус (кусочек не то яблока, не то сливы, в котором, хоть он и напоминал по вкусу и то и другое, внутри оказалось множество мягких вязких зернышек), умело снял кожуру и отправил в рот… и тут же (но явно вне всякой связи) почувствовал слабость, легкую тошноту, головокружение. Глядя на людей, рассевшихся за идеально отполированным столом красного дерева, и впервые по-настоящему увидев их, пожиравших его взглядами невыразимых уродов, имевших действительно отталкивающий, «больной» вид, он почувствовал, как его охватывает ледяной животный страх. Самое ужасное впечатление производил надменный Пирпонт Морган с глазками-бусинками, огромным носом картошкой и потрескавшимися губами: он буравил принца Элиху взглядом с самого начала так, будто перед ним сидела экзотическая ручная обезьяна.
Впрочем, ужасны, гротескны были все; отталкивающие морды – чего стоит одна эта кожа мертвенных оттенков: от пепельно-белого (у девяностолетнего живого трупа Рокфеллера) до мясисто-красного, в трупных пятнах (у толстопузого епископа). И как невообразимо, как отвратительно испещрена их кожа родинками, бородавками, набухшими венами, пигментными пятнами, обесцвеченными какой-то гнилью участками.
Теперь я понимаю, что презираю их не только в теории, но и во плоти.
И теперь я знаю, что с восторгом буду истреблять их собственными жадными руками.
И тут… случилось самое удивительное.
Принц Элиху комически уронил свою красиво вылепленную голову… глаза с густыми ресницами выпучились так, что показалось: еще секунда – и они выскочат из орбит… И Элиху, потомок африканских царей, оскалив белоснежные зубы, с лицом, искаженным ухмылкой дурачка, начал негромко декламировать:
Прыг да скок,
Дело плево,
Громче – в рог,
Я – Джим Кроу!
Этот всплеск был столь неожидан, столь неуместен в сложившейся обстановке, что на мгновение показалось, будто то, о чем раньше умалчивали, наконец произнесено вслух и от этого уж никуда не денешься. Но еще более загадочным было то, что никто из собравшихся в епископской библиотеке , включая самого принца Элиху,не мог бы сказать, сознательно или случайно прозвучал этот бесхитростный куплетик.
Ах как же изящно выпевал принц Элиху слова песенки, как заразительно, с каким шутовским весельем раскачивался на стуле, как болталась из стороны в сторону его голова, как комически таращил он глаза, как деловито сновал взад-вперед его язык: и кто бы мог подумать, что именно он, из всего негритянского сообщества, окажется способен на такое бесшабашное дурачество?
Я на скрипочке играю,
По Виргинии шагаю,
Мне ребята говорят:
Паганини тебе брат.
Словно не в силах сдержаться больше ни минуты, принц Элиху откинул полу «кафтана», вскочил на ноги, подпрыгнул, стал размахивать руками и закатывать глаза, продолжая:
И на пирог из оленины
Большие мастера виргины,
Готов румяный пирожок,
В рот прямо с плитки – прыг да скок.
Совершенно сбитые с толку белые не могли понять, всерьез ли это или Элиху, ранее казавшийся таким рассудительным, таким последовательным в своих суждениях, морочит им голову. Или «развлекает»? Или издевается, да так нагло, что и слов нет (ибо нечасто, скажем прямо, услышишь популярную песенку в исполнении не белого, изображающего черного, а настоящего черного… как он есть)?
Еще какое-то время принц продолжал приплясывать – приседать, извиваться, выделывать фортели, громко хлопать в ладоши, демонстрируя розовые подушечки пальцев:
Прыг да скок,
Дело плево,
Громче – в рог,
Я – Джим Кроу! —
пока наконец не изнемог и не остановился как вкопанный.
Раздались недолгие, но бурные аплодисменты; кое-кто нервно захихикал; епископ Рудвик медленно встал и елейно улыбнулся, словно благословляя присутствующих. На том историческая тайная встреча и закончилась.
Так завершилась провалом попытка принца Элиху заставить белого врага раскошелиться на великий проект, возникший в недрах союза; не желая пачкать роскошную обивку салона «роллс-ройса», он велел шоферу остановиться. Серебристый лимузин, столь хорошо известный в Гарлеме, притормозил на Сто двадцатой улице, и знаменитого негритянского революционного лидера, спрятавшегося за задней дверцей, начало выворачивать в канаву, в то время как двое богатырей-охранников, места себе не находя от смущения, решительно отвернулись в противоположную сторону.
Зачарованная принцесса
Точь-в-точь как в одной из сказок Катрин, все сбывается: самые тайные, самые заветные ее желания: молитвы, которым отдано столько бестолковых часов. И точь-в-точь как в одной из ее страшных сказок, урок состоит в том, что желание человека – это в конечном итоге вовсе не его желание.
Аарон Дирфилд говорит: Но ведь я всегда считал… что мы поженимся.
Эстер Лихт говорит: Но у меня теперь другая жизнь, и я сама теперь другая.
Аарон Дирфилд говорит: Значит, мы не можем пожениться? Мы не поженимся? Он все повторяет с озадаченной улыбкой, не отрывая взгляда от напряженного лица Эстер: Видишь ли, просто за все эти годы я привык думать, что мы понимаем друг друга…
Эстер говорит: Но ведь ты никогда не говорил со мной об этом.
…все эти годы, пока мы не были готовы.
Пока ты не был готов. Пока ты не решился.
Да нет же, конечно… Допускаю, что именно так это и выглядело в твоих глазах… временами; но ты должна была знать.
Эстер говорит: Я надеялась, но не знала.
Аарон говорит: Но если ты надеялась, то почему?..
Эстер говорит, тщательно подбирая слова: Потому что теперь я другая. Моя жизнь изменилась.
Той ночью Эстер пишет письмо Дэриану в Скенектади, стараясь, чтобы это не выглядело хвастовством и уж тем более оправданием (ибо, по правде говоря, она все еще любит Аарона и, сложись обстоятельства иначе, вышла бы за него). Она пишет, что в свои двадцать шесть лет чувствует себя подобно принцессе, очнувшейся после долгого волшебного сна… а может, вся ее жизнь – колдовство, превратившее ее в лягушку, или жабу, или в невзрачную серенькую птичку?..
Может, я и пожалею о своем решении, но по крайней мере это мое решение.
Вероятно, это звучит слишком самодовольно, слишком самоуверенно? Даже хвастливо?
Этого Эстер хотелось бы меньше всего!
Постскриптум, дописанный на следующее утро: Это одна из старинных страшных сказок Катрин: когда желание исполняется, оказывается, что оно перестало быть желанием… и это больше не правда.
«Первый ежегодный всеобщий объединенный негритянский слет»
I
– Почему?.. Да потому, что это его «игра», Мейнард, – шепчет Миллисент в странном возбуждении, в то время как девятилетний сынишка, вздрагивая от страха, теребит ее руку в перчатке. – Не бойся, он не упадет, как упал бы ты на его месте.
– Но почему, мама? – не унимается ребенок.
– Потому что этоон; потому что это его дело.
– Но…
– Успокойся, малыш, ты задаешь слишком много ненужных вопросов.
На головокружительной высоте в сорок футов над театром Риальто в Ричмонде сидит на обтянутом каучуком сиденье, укрепленном на флагштоке, который водрузили специально для этого представления, сам великий Келли – Обломок Кораблекрушения, чемпион Северной Америки по сидению на флагштоках, человек-загадка, человек с заморочками (так, например, играет он на своей гармонике только «Занозу в сердце» и, по слухам, отказался от голливудского контракта, заявив, что в противном случае его экранное «я» вытеснит в сердцах почитателей его подлинное «я»). Обломок Кораблекрушения называет себя «счастливейшим из дураков», и многим кажется, что так оно и есть: его домогаются отели и кинотеатры по всей стране и платят кругленькие суммы только за то, чтобы он взобрался на флагшток и посидел.
Сейчас он гастролирует в Ричмонде, Виргиния, и вот уже пятнадцатый день сидит на крыше безвкусно-шикарного театра Риальто на Мейн-стрит – одинокий триумфатор на фоне меняющегося неба, стоик-весельчак, предмет восхищения и горячих споров (кто он – безумец или трезвый практик?), привлекающий внимание местной публики, как белых, так и негров. Люди самых разных возрастов и социального положения присылают Обломку Кораблекрушения скромные дары; несколько юных дам предложили себя ему в жены (он красив, и ему всего тридцать один год); целый ряд ричмондских предприятий вступили в сделку с Риальто, назначив премиальные за дополнительное, свыше объявленных двух недель, сидение. Даже лотерею затеяли – не вполне легальную, но очень популярную, – 500 долларов тому, кто точнее всего угадает день, час и минуту спуска (добровольного или вынужденного) Обломка Кораблекрушения с его одинокого насеста.
Как ему это удается? Этот вопрос задают гораздо чаще, чем хотят узнать, зачем ему это понадобилось, и ответы звучат вполне определенно. Обломок Кораблекрушения не делает тайны из того, что пользуется мягким сиденьем, прочно прикрепленным к флагштоку (предварительно оно проходит тщательную проверку, фотографии публикуются в газетах); он приучил себя, поясняет Обломок Кораблекрушения, спать, засунув пальцы в щели, проделанные в сиденье, и крепко обхватив ногами шест. Во время воздушной вахты он питается только жидкой пищей (бульон, молоко, фруктовый сок и «черный кофе галлонами, чтобы поменьше хотелось спать»), которую поднимают ему наверх на веревке; таким же образом спускают и естественные отходы в скромном алюминиевом ведре (при всем своем тщеславии и клоунских замашках, Обломок Кораблекрушения облегчается исключительно ночью или тогда, когда уверен, что никто за ним не наблюдает).
Ну а если идет дождь, разыгрывается буря, сверкают молнии? Что ж, приходится бедному Обломку Кораблекрушения терпеть и это – такова цена профессии и общенациональной славы. В погожие дни (вроде сегодняшнего) он сидит без головного убора, небрежно скрестив ноги, и негромко наигрывает на гармонике (любимую «Занозу в сердце»? – Ветер относит мелодию, понять трудно). В бинокль (Миллисент принесла два, для себя и для сына) видно, что он сильно загорел и пребывает в прекрасном настроении. Играя на гармонике, он изгибает брови и лениво, словно в истоме, прикрывает веки, что, конечно, выглядит комически, когда человек сидит на насесте. Прилаживая поудобнее линзы бинокля, Миллисент ловит себя на том, что, кажется, ждет невозможного: чтобы «самый счастливый дурак в мире» вдруг заметил ее лично.
Миллисент готова заплатить 50 центов, чтобы подняться вместе с Мейнардом и десятками любопытствующих, образовавших длинную очередь, на крышу Риальто и взглянуть на Обломка Кораблекрушения Келли с близкого расстояния; но, к ее удивлению и досаде, мальчик отказывается.
– А вдруг этот дядя свалится, – говорит он капризным тоном, который особенно не любит Миллисент, – вдруг он свалится и разобьется? Я не хочу этого видеть.
– Не говори глупостей, – сердится Миллисент, – никуда он не свалится.
– Не хочу этого видеть, – продолжает канючить мальчик.
– Да даже если и свалится, – убеждает Миллисент, все больше раздражаясь, – он не убьется, как убились бы мы с тобой. Или папа.
Но маленькому Мейнарду страшно, ему сейчас явно хочется только одного – чтобы его отвели домой, хотя он давно упрашивал Миллисент взять его в город: все приятели уже видели человека, который сидит на шесте, он один остался. У Уоррена, естественно, не было никакого желания тащиться в центр по таким пустякам (да и вообще ему надо беречь силы); а у шестилетней Бетси нервы такие, что матери и в голову не пришло бы показывать ей такое («она совсем как я, – озабоченно думает Миллисент, – как я в этом опасном возрасте»).
Так короткая вылазка, состоявшаяся тем майским полднем, внезапно подходит к концу. Миллисент и самой зрелище изрядно наскучило. На тротуаре ее со всех сторон окружают зеваки: вытягивая шеи, прикрывая глаза от солнца, яростно размахивая руками с флажками и знаменами, мужчины и женщины бойко переговариваются с кумиром:
– Эй, Обломок Кораблекрушения, как делишки?
– А как погода там, наверху?
– Надеюсь, ты не свалишься, парень!
При этом они то и дело заливаются дурацким и в общем-то неуместным смехом, ведь, что ни говори, а Обломок Кораблекрушения действительно может в любой момент свалиться прямо им под ноги, достаточно, чтобы ветер подул посильнее.
Миллисент, не оглядываясь, уводит прочь дрожащего мальчика. Сидение на флагштоке, в конце концов, – занятие малоинтеллектуальное, мягко говоря; и не зря предупреждал Уоррен, что они с ребенком скорее всего столкнутся здесь со всяким сбродом.
И все же – какой риск! Глупая бравада!
Какой безумный способ самоутверждения!
Какая отчаянная Игра – под самыми небесами!
Приду ли я к нему, унижусь ли? Нет, не посмею, я мать и жена… белая женщина.
В ту ночь она спит неспокойно; то засыпает, то просыпается, и каждый раз настойчиво, без смущения, ей является во сне утраченный возлюбленный; она просыпается в решимости ехать в Нью-Йорк не откладывая; наконец, по прошествии стольких лет, она увидится с Лайшей, которого все еще любит («ибо существует только одна любовь – первая. Как, говорят, и одна лишь смерть – первая»).
Приняв решение, Миллисент испытывает необыкновенное облегчение. Вот так же, по свидетельству знающих людей, решение умереть высвобождает долго не находившую выхода радость.
II
Красавица Миллисент Стерлинг разбивает сердца, но разве в том ее вина? Ведь она не заставляет никого – ни мужчин, ни женщин, ни даже какого-нибудь зеленого студента – любить себя, да и вообще воспринимать всерьез. В отсутствие Игры должно быть много игр, более или менее увлекательных, ибо гольфа, тенниса, маджонга, бриджа, танцев, любительского театра и домашней оперы ей мало, они не могут поглотить ее целиком, точно так же, как мало ей роли жены, заботливо ухаживающей за больным мужем, матери двух очаровательных ребятишек и хозяйки великолепного дома с видом на площадку для гольфа при Ричмондском клубе.
Постепенно Миллисент Стерлинг обзавелась и недоброжелателями из круга «молодящихся старейшин» загородного клуба, к которому принадлежат и они с Уорреном, – по преимуществу это отвергнутые воздыхатели, а также те (исключительно женщины), кто ревнует к ее победам; впрочем, недоброжелатели, подобно друзьям, не устают повторять, как она их удивляет… даже поражает… откуда у нее берется время, не говоря уж о силах, заниматься всеми теми делами, которыми она занимается, и делать их так хорошо? Драматический театр, пение, даже танцы в таких постановках «Театра ричмондских актеров», как «Поездка в Чайнатаун», «Солнечная девушка», «Осторожно!», «Микадо»; председательство в Комитетах женской поддержки епископальной церкви, Друзей ричмондского городского оркестра, местного отделения Виргинского исторического общества; она – одна из самых гостеприимных хозяек в городе; одна из лучших, при всем своем азарте и неровности, игроков в бридж и маджонг. В хорошем настроении Миллисент Стерлинг даже на площадке для гольфа не пасует, особенно если учесть, что заниматься им она стала совсем недавно.
А какое впечатление она производит на клубных кортах в своем стильном теннисном костюме с короткой плиссированной юбкой, с волосами, прихваченными ярко-красной лентой, – хотя страсть, которую она вкладывает в игру, манера лупить по мячу с такой силой, что тот летит далеко за пределы корта, или в сетку, или прямо в ошарашенного партнера, стоила ей многих друзей.
– Право, дорогая, это всего лишь игра, – увещевает ее Уоррен, озабоченный тем, что она слишком легко срывается. – К чему так расстраиваться? – И Миллисент невозмутимо отвечает с самой лучезарной из своих улыбок:
– Как раз потому, что это просто игра, которая не стоит таких усилий.
Тридцать два года… тридцать пять… наконец – трудно даже представить себе! – тридцать восемь . И все это я, папина дочка из сказки. Какому же принцу я предназначена?Пожимая плечами, Милли вынуждена признать, что она уже не самая юная, не самая очаровательная, не самая модная дама в любой компании; она мать двух подрастающих детей; жена добропорядочного, солидного господина явно средних лет (продолжающего стареть), которого она любит… или, во всяком случае, уважает. «Я не заслуживаю такого хорошего мужа, – думает она с некоторой горечью. – От такого не отказываются. И все же…»
Ни разу в жизни не уступила Милли романтическому соблазну, никому из своих страстных почитателей не позволила убедить себя, что любовь должна иметь естественное разрешение, а уж о разрыве с мужем и речи быть не могло. Даже в тот год головокружительной эпохи джаза, когда все, словно сговорившись, внезапно принялись разводиться (от «Персиков» и Дэдди Браунинг – постоянных персонажей «желтых газетенок» – до миллионеров Рокфеллеров и Маккормиков), Миллисент Стерлинг и помыслить боялась о разводе… хотя в том социальном кругу, к которому принадлежат Стерлинги, ни для кого не секрет, что муж ей надоел. (Вот уже шесть лет, с самого рождения Бетси, Стерлинги спят в разных спальнях, и Миллисент вполне удовлетворяет ее независимое положение супруги-девственницы. Разумеется, миссис Стерлинг не одна такая в Ричмонде.) Все, что ей нужно, – чтобы Уоррен верил, что она его любит не меньше, чем он ее… обожает не меньше, чем он ее… а что брак постепенно выродился в чистую условность, значения не имеет . Ловить порою его взгляд влюбленного мальчишки, принимающего меня за другую… может быть, за юную девушку, незнакомку.И Милли завидует мужу, потому что любить куда интереснее, чем быть любимой.
А порой она думает отстраненно: «Впрочем, какое это имеет значение? Ведь в любом случае любовь – это просто разновидность Игры».
(Интересно, был ли женат Элайша? Вряд ли, думает Милли. Она подписывается на нью-йоркские газеты, жадно читает все, что относится к принцу Элиху, и ни разу его имя не поминалось в связи с женщиной.)
III
Тридцать восемь. Но в глубине души не больше семнадцати.
Именно тогда он впервые прикоснулся к ней не как брат, но как возлюбленный.
Не к этой, разумеется, озабоченной женщине с прозрачной, сухой, лишенной красок жизни кожей; с морщинами возле уголков рта; с кругами под глазами; не к женщине, которой приходится работать над своим лицом – когда-то ей бы и в голову такое прийти не могло – и которой в последний год не у всякого зеркала в доме хочется задержаться.
Интересно, узнает он меня? Будет ли любить, как прежде… такой?
Конечно. Он ведь обещал!
Сказал, что умрет за меня.
Игра! Какая в ней радость, если даже самую крохотную победу не с кем разделить?
Миллисент Стерлинг достигла совершенства в искусстве лгать и в то же время не совсем лгать. Можно назвать это «выдумками», «сочинительством». С широко открытыми невинными глазами она плетет небылицы, порождая недоразумения среди друзей и поклонников, родственников по линии мужа, прихожан епископальной церкви (старостой которой является всеми уважаемый Уоррен) и даже домашней челяди… преданных слуг-негров. Она осмотрительно не бранит Табиту за проступки Розлин; выражает сожаление, что Родвел не выполнил порученное дело, как, кажется, обещал, или это Джеб обещал? Или все они надавали обещаний своей доброй хозяйке и все подвели ее? Ее ледяное сердце тает, когда она слышит рыдания негритянки, ибо уж рыдать-то негритянки умеют, как никто; или когда ругается мужчина-негр, думая, что рядом нет никого из белых, ибо уж ругаться-то мужчины-негры умеют, как никто. Из чистого каприза она «отсылает» одну из девушек-служанок; из чистого каприза в следующий же понедельник снова берет ее на службу. Своим острым глазом она подмечает, кто из женщин прибавил в весе, у кого наливаются бедра и грудь… кто из мужчин начинает важничать, у кого появляется жадный блеск в глазах и тело напрягается так, что как раз впору изобразить обморок и ненароком опереться на него… это ведь совсем нетрудно! И непоправимо.
Но Милли знает, что для черных слуг она всего лишь белая хозяйка. Жена мистера Стерлинга.
Даже если она прогонит кого-нибудь и тем разобьет ему сердце, рана скоро заживет, потому что его наймет какая-нибудь другая белая хозяйка. Иногда ей представляется, что она единственная в Ричмонде, кто знает секрет: по сути своей большинство негров не «негры», но… кто?
Отец говорит, что наша кожа ни бела, ни черна.
Деление на «белое» и «черное» – лишь невежественный предрассудок.
Отец говорит, что мы стоим в стороне от «белой» расы… и «черной» тоже. Ибо все люди – наши враги.
Но ведь именно темную кожу Элайши она любит, не может не любить, потому что Элайшина кожа – это и есть Элайша; точно так же, как его карие глаза, худощавая подвижная фигура, длинные тонкие пальцы на руках и ногах. Она целовала его ладони: такие бледные! Как ее собственная кожа. При этом оба смеялись. Ибо когда любят молодые, они все время смеются.
В этих горячечных воспоминаниях, посещающих ее на тридцать девятом году жизни, Милли остается самой собою, но все же не до конца. Вот она, обнаженная, ложится навзничь на чужую кровать. В этом эротическом помрачении к ней приходит любовник с горячей шоколадной кожей, еще более настойчивый и требовательный, чем когда-то в Мюркирке. Тот был застенчивый, дрожащий, неловкий; этот нетерпелив . Лайша,шепчет она , Лайша,повторяет она умоляюще, но чувствует, как твердые жадные губы впиваются в ее рот, мешая дышать. Все происходит поспешно, отчужденно. Ее руки отчаянно смыкаются у него на спине, лицо утыкается в шею, на сей раз она не имеет права терять его, отказываться от него; она просыпается, ее бьет дрожь, по телу волнами пробегает желание, она рыдает в испуге. Потом долго лежит в изнеможении и никак не может понять, где она – что это за комната, уютная, пахнущая свежими цветами и ее собственными любимыми духами?
«Почему ты делаешь мне больно, Лайша? Ведь ты же знаешь, что я всегда любила и люблю тебя. И если ты „черный“, а я „белая“, какое это к нам имеет отношение? И что намдо отцовского проклятия?»
IV
С тех филадельфийских дней, когда она блистала в качестве прекрасной загадочной дочери Сент-Гоура, Милли следила за принцем Элиху, негром-радикалом, которому уже тогда пророчили не больше года жизни. Отец отказывался говорить с ней о принце Элиху так же, как и о бедняге Терстоне, но Милли и не нуждалась ни в чьих подтверждениях, чтобы знать то, что и так было ясно из фотографий в газетах и журналах, которые она не пропускала. «Так – точь-в-точь – быть похожим на Лайшу нельзя. Так не бывает».
А что там с этим его учением, будто вся белая раса проклята и только цветные будут спасены?
Милли считает, что это остроумный вариант великого проекта отца – Общества по восстановлению наследия Э. Огюста Наполеона Бонапарта и рекламациям. У Лайши это Всемирный союз борьбы за освобождение и улучшение жизни негров, который объединяет более ста тысяч членов и планирует к 1935 году переселить негров в Африку. Не может быть, что это всерьез, наверняка все существует только на бумаге. Отличная Игра, хотя и опасная.
Тем не менее многие, и белые, и черные, судя по всему, воспринимают принца всерьез, одни как спасителя, другие как безумца или предателя родины. Когда-то Миллисент с изумлением прочитала, что принц Элиху добровольно вернулся из Центральной Америки и сдался федеральным властям в Сан-Франциско, готовый ответить на абсурдное обвинение в «подстрекательстве к бунту в военное время»; приговор был суров – двенадцать лет без права досрочного освобождения, на этом настоял Генеральный прокурор Палмер (правда, в конце концов президент Гардинг помиловал Элиху – к ужасу свекра и свекрови Милли Стерлинг, этих застенчивых христиан-расистов, какими были, в сущности, все белые ричмондцы).
Но как это могло случиться? – спрашивает себя Милли. Неужели Лайша не послушался отца и позволил себе уступить соблазну Игры?
Милли уже давно беспокоилась, как бы с Лайшей не случилось чего-либо дурного – чтобы он не получил удара по голове или не заболел какой-нибудь тяжелой болезнью… (Как расстроили ее газетные сообщения о том, что во время трехмесячной поездки по Африке он слег с опасным заболеванием.) Потому что у нее в голове не укладывается, как это Лайша, которого она знала так близко, ближе всех остальных братьев, мог поверить в подобную дикость: будто белые – это падший, больной и обреченный народ; всего лишь засохшая ветвь изначального древа человеческого – негров. Не говоря уж о том, что эта теория сомнительна с научной точки зрения, во всяком случае, ее отвергают авторы таких журналов, как «Атлантик мансли», Милли-то – белая, это факт, а ведь ее Лайша клялся любить вечно. «Как он может считать, что белые ниже черных? В любви мы были равны, ему это хорошо известно».
Дуракаваляние – это словечко сделалось чем-то вроде пароля той красочной эпохи, его то и дело встречаешь в популярных песенках, комиксах, анекдотах. Милли смеется, полагая, что дуракаваляние – всего лишь мода, а Лайша бежит впереди моды. Чем невероятнее ложь, тем легче в нее верят.
«И все равно, – убеждает она себя, – я для него всегда буду желаннее любой негритянки, будь я хоть сто раз белой».
Однако: может ли Милли оставить детей? Да, может, если Лайша будет настаивать. Или: нельзя ли взять их с собой? «Если мы, например, сбежим в Европу? Говорят, он богат, да и у меня есть кое-какие деньги. Дети смогут приезжать к нам… если пожелают. На время». Она расхаживает по верхнему этажу старого уютного дома, разрабатывая планы, репетируя. Что она скажет Уоррену? Что скажет Лайше? Детям?