Текст книги "Исповедь моего сердца"
Автор книги: Джойс Кэрол Оутс
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 42 страниц)
«Пусть найдут меня, если смогут, – подумал Элайша. – В конце концов я ведь – Маленький Моисей!»
Неудивительно, что непоседливый ребенок уже через полчаса заблудился и не имел ни малейшего понятия о том, где находился: то ли по-прежнему двигался вперед, то ли ходил кругами. Лицо и руки у него покраснели от укусов насекомых, ноги промокли выше колен, от него несло болотной грязью, он дышал прерывисто и шумно.
Как непривычно и как страшно вот так вдруг оказаться в одиночестве.
Словно папа никогда и не вылавливал его из потока, не спасал и не приносил домой…
Он больше не слышал голоса Терстона, но был слишком упрям – или пристыжен, – чтобы звать на помощь. Со всех сторон опускался бледный, таинственно светящийся молочный туман, пахнущий холодной застоявшейся водой и разложившимися трупами животных; все здесь было незнакомо; он почти бежал, спотыкаясь и падая на колени, бежал, меняя направление, каждый раз убеждая себя, что вот эта дорога ведет назад, к дому, и скоро он увидит церковную башню.
Хотя с утра было жарко и тихо, теперь казалось, что верхушки деревьев впереди свирепо раскачивают резкие порывы ветра, возникающие из ниоткуда и так же внезапно затихающие. Что это плюхнулось в воду где-то рядом?.. Или, наоборот, расправив крылья, резко взлетело с поверхности воды, мгновенно просквозив через жесткие заросли лиан?.. Сердце у Элайши чуть не выпрыгнуло из груди, когда он увидел неясную женскую фигуру, маячившую впереди (но то был просто туман, сгущающийся и рассеивающийся), и услышал слабые отзвуки смеха. Рядом с ним летела гигантская бабочка – или это невероятных размеров лилия, усеянная, как казалось, ярко светящимися глазами, глазами, похожими на его собственные, сердито уставившимися на него.
Он закричал и побежал, спотыкаясь и падая.
Он звал Терстона – «Терстон!», – пока не охрип.
Теперь его мучили еще и голод и такая жажда, что все болело во рту. Он удалялся от пасторского дома – от своего дома – уже несколько часов, дней, он никогда не сможет благополучно вернуться туда; отцу сообщат, что он заблудился на болоте, что он убежал, и отец скажет: Тогда он больше мне не сын…Облако москитов, как бы энергично он от них ни отбивался, облепило Элайшу, высасывая кровь из его лица и шеи, из неприкрытых рук. Чтобы избавиться от них, нужно было бежать, бежать, не останавливаясь, но он так обессилел, что не мог бежать, и был так голоден, что непроизвольно начал в отчаянии срывать и есть ягоды… Маленькие белые ягоды, сморщенные и горькие на вкус… А потом случайно, к своей великой радости, он увидел странный, похожий на сливу фрукт, свисавший с сучковатого дерева, напоминавшего глицинию. Он жадно впился в него зубами – это был самый вкусный плод из всех, какие ему доводилось пробовать, хотя… очень странный: величиной с яблоко, но тяжелый и мягкий, необычайно сочный, цвета синего дымчатого винограда, такой темный, что казался почти черным.
Бедный Элайша! Горячий сок тек по его подбородку. Не в силах остановиться, он поглощал сочную мякоть с ненасытной жадностью, пока в горле не запылал огонь и оно не сомкнулось намертво. Мальчик задыхался, пытаясь ловить воздух, давился, его тошнило, он кидался из стороны в сторону, пока…
– Лайша! Вот ты где.
Кто-то встряхивал его, чтобы привести в чувство. Потом осторожно поднял. Это его высокий светловолосый брат Терстон. Он нашел его. Спас. Притом без единого слова упрека, без брани, без гнева. Насквозь промокший, задыхающийся, Терстон поднял его своими сильными руками и перенес на твердую землю, в безопасное место.
А Элайша крепко обхватил брата за шею, благодарно, исступленно рыдая от запоздалого страха. Терстон был его старшим братом, который любил его и будет любить всегда. (Если это несчастное, жалкое существо, воняющее болотной жижей, с провалившимися, опухшими от укусов мошкары, почти не видящими глазами и содранной кровоточащей кожей действительно Элайша, а не ребенок, подкинутый эльфами взамен его.) Утратив всякую гордость, Элайша прижался к брату, как младенец, лишенный сил, воли и способности защитить себя . О, Терстон! Когда-нибудь я отплачу тебе тем же.
V
А еще есть Миллисент. Красавица Милли, его сестра.
О которой в эти тревожные дни Элайша не позволял себе думать или оставаться с ней надолго в одной комнате, особенно если им случалось оказаться там наедине.
«Весело иду я по жизни»
I
Миллисент Лихт разбивает сердца, однако это не еевина, раз вокруг столько сердец, готовых разбиваться.
И столько удивительно глупых людей!
Одноклассницы – и в школе Хьюзби в Олбани, и в школе мисс Меткалф в Хартфорде, и в Христианской академии для благородных девиц в Лейк-Шамплейн – всегда обожали ее, обхаживали робко, но настойчиво, оспаривали друг у друга право на ее капризное внимание, тайно подкидывая маленькие подарочки, потому что Миллисент Лихт была самой хорошенькой из всех и гораздо более умной, чем остальные (как вынуждены были признавать даже классные дамы). А те, кому посчастливилось познакомиться с мистером Лихтом и перекинуться с нимпарой слов, – о, под каким сильным впечатлением от этого знакомства они пребывали! (Ибо, если оставить в стороне их собственных отцов, разве не был отец Миллисент образцом всего истинно мужского? И как внимателен бывал он к ним.)Некоторым избранным девочкам Миллисент также показывала фотографию своего старшего брата Терстона, многозначительно улыбаясь… В этой едва заметной улыбке заключался неясный намек, неопределенное обещание того, что когда-нибудь, возможно, они смогут и с ним познакомиться. (Одна пятиклассница, особенно привязавшаяся к Миллисент, переводя взгляд с фотографии Терстона на саму Милли и обратно, даже заявила: «Послушай, он не уступает тебе по красоте! Вы похожи на греческих богов!» – на что Миллисент, рассеянно улыбаясь и ничем не выдав удовольствия, которое, несомненно, испытала, скромно ответила: «О, прошу тебя! Мы всего лишь простые смертные».)
Иногда шушукались, что Миллисент Лихт разбивает сердца, потому что она жестокая, распущенная, самовлюбленная, любит манипулировать окружающими и получает удовольствие, причиняя боль другим (вспомнить хотя бы о том, как она смеялась, узнав, что малышка Эдди Сэксон как-то дождливым мартовским вечером пыталась утопиться из-за того, что днем Милли говорила с ней пренебрежительно; или о том, как недавно, в прошлом году, в академии Лейк-Шамплейн, обе ее соседки по комнате солгали, чтобы спасти ее от исключения, когда возникло подозрение в том, что она жульничала на экзамене по французскому языку, и были сами с позором изгнаны за это из школы?); но в действительности дело было в том, что Милли просто забывала: расставшись с подружками, она уже через час забывала об их существовании и искренне удивлялась тому, что на свете вообще существуют такие глупые и инфантильные существа.
«Они так серьезно относятся к себе, – размышляла она в недоумении, – как будто их ничтожные горести, их ревность, их разочарования имеют космическое значение. Словно это я виновата, что они чувствуют себя обиженными из-за того, что я не в состоянии отвечать на их любовь».
И точно: как можно было возлагать на хорошенькую головку Миллисент Лихт вину за то, что, навязывая ей непрошеные дары, иные из ее одноклассниц чувствовали себя уязвленными в самое сердце, когда Милли, вежливо принимая подарки, отклоняла предложения дружбы; за то, что несколько неопределенных слов, которые она обычно бормотала в ответ, они принимали за клятву верности, – будто у Миллисент Лихт не было дел поважнее, чем помнить о подобных детских глупостях.
Поэтому она часто ловила себя на том, что, широко открыв глаза и изобразив на своем фарфорово-кукольном личике жалость, как бродвейская инженю в заигранной пьесе, произносит одни и те же слова: «Не понимаю, что ты имеешь в виду? Что, собственно, случилось? Пожалуйста, перестань плакать!» – между тем как на самом деле едва сдерживает злой смех, глядя, как какая-нибудь глупая девчонка позволяет себе лить слезы якобы из-за нее.Самый неприятный случай произошел на второй год обучения Милли в школе мисс Меткалф: тринадцатилетняя девочка, учившаяся классом ниже, внучка Эндрю Карнеги, пыталась перерезать себе вены тупым ножом для точки карандашей, когда Милли, безо всякого злого умысла, презрительно одернула ее в часовне. Поднялся страшный скандал, истеричную наследницу семейства Карнеги увезли домой, а Абрахама Лихта вызвали в школу, чтобы он забрал Милли.
– Как будто это я виновата.А я ни в чем не виновата, папа! Не виновата.
– Разумеется, ты ни в чем не виновата, дорогая, – отвечал Абрахам, целуя свою раздраженную дочь в лоб, – но, понимаешь, иногда приличия требуют выразить сожаление.
– Сожаление? О чем?
– О том, что эта глупышка вообразила, будто должна умереть из-за тебя, и, вопреки здравому смыслу, чуть не наложила на себя руки. О том, что пораниласебя и внесла такую сумятицу в собственную жизнь и жизнь своей семьи.
– Но при чем тут я, папа? Какое я ко всему этому имею отношение? Почему все так несправедливы ко мне! – выкрикивала Милли, вытирая слезы. – Они смотрят на меня так, словно я сама вложила нож в руки Эдди. Нож! Одно название, этим тупым ножом и масло не разрежешь. Если бы я…
– Тише, дорогая, – быстро перебил Абрахам, сжав ее плечо достаточно крепко, чтобы завладеть ее вниманием. – Не произноси слов, которые могут быть неверно истолкованы и неправильно воспроизведены.
Но делать было нечего. Почтенная директриса мисс Меткалф лично заявила, что не может быть и речи о том, чтобы оставить Милли в школе. Да и сам Абрахам считал, что в сложившихся обстоятельствах ей не стоит там оставаться, хотя училась Милли весьма прилично и отношения с учителями у нее складывались превосходно.
– По крайней мере они должны вернуть тебе плату за оставшееся до конца учебного года время, папа, – смягчилась Милли.
– До конца учебного года? – подмигнув, ответил Абрахам. – Девочка моя, мисс Меткалф согласилась вернуть мне деньги за весь год начиная с сентября, а кроме того, попечители согласились выплатить мне щедрую сумму «компенсации» – чтобы возместить моральный ущерб, нанесенный тебе и твоей семье.
Это развеселило Милли, и она захихикала так, словно ее кто-то пощекотал.
Встав на цыпочки, она поцеловала своего красивого, в данный момент безусого, отца в щеку и, раскрасневшись от возбуждения, стала нетерпеливо дергать его за руку.
Эта история будет неоднократно повторена потом в Мюркирке. Особенно любила Милли рассказывать ее Лайше.
Не по годам развитая девочка! Так же, как в детстве она, к удивлению окружающих, обладала некоторыми качествами взрослого человека, так, повзрослев – теперь ей было уже хорошо за шестнадцать, – она сохранила иные очаровательные детские черты. Этому обучали всех хорошо воспитанных девушек того времени, но очень немногим удалось усвоить урок.
Своим милым, приятно резонирующим дрожащим сопрано Милли – на радость отцу – поет нежную арию из «Богемы», одну из его любимых:
– Мне снилось, что живу я в мраморных хоромах
Среди вассалов верных и рабов… —
а также рваной скороговоркой – написанную сложным размером арию из великолепной «Лукреции Борджиа» («Лучше смеяться, чем вздыхать»); знаменитую «Весело иду я по жизни» из «Травиаты» и – с кокетством опытной оперной дивы – бессмертное «Сердце красавиц склонно к измене» из «Риголетто». Когда Милли было семь лет, вскоре после того, как она лишилась своей неверной матери, Абрахам заметил, что ей очень нравятся бродвейские мюзиклы и вообще сценические действа, в том числе «Золушка» Россини в театре Бута. В течение многих месяцев и даже лет после посещения этого спектакля она исполняла арии Золушки и представляла себя примадонной. В мечтах она видела свой дебют на сцене театра Бута, а папу, Лайшу и остальных – в зале, гордо взирающими на ее успех.
А потом во всех газетах – восторженные рецензии и на полполосы ее улыбающееся лицо.
В течение шести напряженных месяцев она берет уроки вокала у пожилой неаполитанки, некогда дебютировавшей в «Трубадуре», пробует учиться играть на фортепьяно, на арфе, обучается даже классическому танцу, обнаруживая огромный энтузиазм, но весьма скромные способности, пока не теряет терпение: потому что это требует такого труда! Такого утомительного, черт возьми, труда!А Милли уверена, что сценическая деятельность отнюдь не предполагает больших усилий, разве что для запоминания текста; но по какой-то причине, не понятной ни ей, ни ее отцу, учитывая ее великолепные данные, Миллисент Лихт так ни разу и не пригласили ни в один спектакль. Когда по соображениям, имеющим отношение к проекту Абрахама Лихта «Плантации сахарного тростника. Сантьяго-де-Куба», они с папой и Лайшей в течение некоторого времени живут в Новом Орлеане, Милли берет уроки сценической речи у мадам Латур, парижанки с улицы Бурбонов. В другой раз, когда семейство живет в Филадельфии, – уроки акварельной живописи и рисунка, уроки хороших манер и, пока в ее распоряжении находится резвая племенная кобыла, принадлежащая подруге отца, – уроки верховой езды у красивого молодого тренера-бразильца. Ей четырнадцать лет, и она почти забыла свою мать; ей пятнадцать лет, шестнадцать… к этому времени отец уже не раз пользовался ее услугами в качестве «дочери» то мистера Энсона, то мистера Берри, то мистера Фрелихта, то мистера Сент-Гоура – в зависимости от своих намерений и места действия. Несмотря на юный возраст, Милли, если это нужно отцу, может исполнять даже роль хозяйки дома. Она одевается в восхитительные шелка, бархат и шерсть, какие только можно приобрести за деньги, когда, как саркастически замечает отец, есть деньги, чтобы их покупать; она делает изысканные прически с лентами, локонами-трубочками или косой, по-королевски уложенной короной вокруг головы, а то и просто распускает свои великолепные блестящие гладкие волосы по плечам. От матери у нее не осталось ничего, потому что однажды, в детском порыве раздражения, она изрезала ножницами большинство вещей, принадлежавших матери (одежду, белье, письма, книги); зато у нее есть прелестная горностаевая муфта и такая же шляпка, а также красное пальто из ангорской шерсти с норковым воротником; а еще у нее есть любимая персидская кошка (по имени Золушка), которая, однако, вскоре внезапно умрет; братья, несмотря на очевидность того факта, что отец любит ее больше всех, не ревнуют его к ней… кроме, пожалуй, Харвуда, который ревнует всех ко всем. (Хотя она никогда никому в этом не признавалась, Харвуд иногда пугает Милли, потому что бывает откровенно враждебен. В его маленьких, близко поставленных немигающих глазах ее фарфоровая красота ничего не стоит, а ее уловки, манерничание, ее манера говорить и жестикулировать в лучшем случае вызывают у него угрюмую улыбку. Когда они были маленькими, он часто щипал ее, пинал, дергал за косы, шепотом говорил ей на ухо всякие гадости… но это не важно, не важно, потому что он не в счет: ведь весь остальной мир обожает Миллисент Лихт и готов отдать за нее свою душу.)
Короче говоря, Миллисент ни в чем не знает недостатка и ничего, чего у нее нет, не желает – разве что (но это просто детская фантазия, о которой не стоит говорить папе): чтобы Время остановилось… и Миллисент навсегда осталась его любимой дочуркой, как сейчас. И папа продолжал бы любить ее так же, как любит теперь, на веки вечные. Аминь.
II
И вот теперь, безо всякого предупреждения, вдруг, когда Милли всего восемнадцать лет и она только что с триумфом исполнила роль Мины Раумлихт, а впереди, казалось, столько потрясающих новых планов, именно теперь детское блаженство, похоже, заканчивается.
Потому что Терстон попал в руки их врагов и приговорен к смертной казни. А Элайша, ее Лайша, стал вести себя как-то странно.
И папа теперь не обращает на нее никакого внимания. Большую часть января и февраля он отсутствует, ездит по делам (Баллок подал апелляцию по делу Терстона в Верховный суд Нью-Джерси, нужно больше денег , больше денег нужно всегда,чтобы все прошло благополучно); а когда папа дома, в Мюркирке, он бывает таким усталым, печальным и рассеянным, что едва замечает свою старшую дочь.
«То ли мне кажется, – с раздражением думает Милли, – то ли папа заранее оплакивает Терстона. Но этого же не может быть!»
Разумеется, Милли это не кажется: в изменившейся атмосфере их дома мисс Мина Раумлихт, равно как и ее «сестры» Дельфина Сент-Гоур, Арлина Фрелихт и так далее, больше не властны заставить Абрахама Лихта улыбаться или хохотать от восторга; не властны высечь из него искру той таинственной энергии, которая, тлея и мерцая, возгорается в конце концов новыми идеями, планами, замыслами, новой стратегией Игры. Папин лоб теперь постоянно нахмурен, взгляд задумчив, несчастный размышляет – почти видно, как ворочаются мысли у него в голове, – однако размышления эти приносят ему, судя по всему, мало радости. Если прежде, наблюдая, как отец вот так же задумывается, дети ожидали, что он вот-вот хлопнет в ладоши и радостно воскликнет: «Эврика! Придумал!» – то теперь им приходится привыкать к его бесплодным размышлениям, не имеющим конца.
Он смутно представляет себе, какими могут быть дальнейшие попытки освобождения Терстона в случае отказа от пересмотра дела, и неубедительно утешает Милли тем, что, «когда все это кончится», они воссоединятся с Терстоном в Канаде, или в Мехико, или на Кубе… быть может, Абрахам Лихт перенесет свой штаб в одно из этих заграничных мест, где наверняка сможет, сохраняя инкогнито, заново начать карьеру.
– Есть нечто бесконечно привлекательное, нечто сугубо американское в том, чтобы начинать все сначала, не так ли? – говорит отец странным, каким-то по-детски наивным голосом. – То, что для Терстона будет вынужденной необходимостью, для нас может оказаться удачным шансом.
Милли делает над собой усилие и начинает утешать отца, она гневно обрушивается на врагов, которые посмели обвинить ее брата, ее невиновного брата, в преступлении, до которого ни один из Лихтов никогда не унизился бы . Если бы только был найден настоящий убийца! – ярится Милли . Если бы только полиция исполнила свой долг и арестовала его!Хотя даже в этом случае они не смогли бы простить оскорбления, которое нанесено семье, задыхаясь, говорит Милли, имея в виду то, что Терстона объявили виновным , словно он на самом деле был виновен.
Абрахам слушает слова дочери, глядя, как влажно мерцают в отблесках очага ее прекрасные глаза, и не отвечает, когда она упоминает о настоящем убийце.
Ведь Милли не знает о причастности Харвуда. Как и прочие домочадцы, кроме отца, она ничего не подозревает.
– Но ты ведь спасешь Терстона, папа, правда? Он будетспасен? – умоляюще вопрошает Милли, понизив голос так, чтобы младшие дети не могли ее услышать и не испугались; и Абрахам Лихт встает со своего кресла у камина и мягко говорит:
– Да, Милли, конечно . Терстонбудет спасен. – Он произносит это с легким, едва уловимым ударением на имени сына, словно полуосознанно они говорят и еще о ком-то, неназванном.
III
Как давно это было, почти десять лет назад. Милли тогда была совсем еще маленькой девочкой, младшим ребенком в семье, и дом при церкви на краю болота не был так густо населен, как теперь. Вот она тихо крадется по коридору с широко открытыми в испуге глазами, потому что ей показалось, будто она слышала сердитые голоса взрослых: отец, которого она обожает, с удивлением, но раздраженно объясняет, что Морна не должна, ни в коем случае не должна ничего брать в голову, потому что все дела – это его дела, а не ее; а мама, которую Милли тоже обожает, звенящим, словно разлетающееся стекло, голосом возражает: но я должна знать, Абрахам! Я требую, чтобы ты мне рассказал, это ведь и моя жизнь, не только твоя… моя и моей дочери.
Отец резко отвечает: я не обсуждаю свои дела с женщинами.
На что мама, вдруг рассмеявшись, говорит: С женщинами!Значит, я – женщина!А я-то тешилась иллюзией, что я твоя жена!
Потом накатывает тишина, тишина, тишина…
Удушливые волны тишины…
Потому что папа ничего не отвечает. Папа не снисходит до ответа.
И маленькая дрожащая девочка, скорчившаяся в холле, в страхе заткнувшая рот кулачком, не слышит больше ничего, кроме душераздирающих женских рыданий.
(Моя и моей дочери: какие необычные слова!)
(Неужели эта боль – дочь,эта мука – дочь, этот парализующий, удушающий страх – дочь?)
Мама требует, чтобы Катрина и мальчики называли ее «мисс Хиршфилд» («Потому что я никакая не „миссис“, похоже, Бог не ниспослал мне этой благодати»), а малышка Милли чтобы вообще никак ее не называла.
Потому что дочь– это ее позор, ее ошибка, ее грех.
Потому что дочерине существует.
Слишком много было огорчений, говорит мисс Хиршфилд, горько смеясь, слишком часто их вышвыривали из дома, слишком часто приходилось бежать под покровом ночи, спасаться от кредиторов, полицейских, разгневанных «инвесторов»; и сердце мисс Хиршфилд обратилось в камень: в сущности, оно обратилось к Богу. «Потому что Он не предаст меня, Катрина, это точно, правда? Ведь Он – чистый дух, а то, что Он – „он“, просто случайность!..»
Бог Отец.
Бог ееотца, преподобного Тадеуша Л. Хиршфидда из Рэкхема, штат Пенсильвания, которого она предала (и предает до сих пор, если он еще жив), сбежав с Абрахамом Лихтом и поклявшись любить его до конца жизни и следовать за ним, куда он ни пожелает, и быть истинно христианской матерью его детям.
Матьнаставляет дочь.
Матьпоучает дочь,преклонившую вместе с ней колена в молитве.
– …«И придет день, когда люди будут искать смерти и не найдут ее; и будут они хотеть умереть, но смерть будет бежать их». Ты понимаешь эти слова, Миллисент? – со смехом спрашивает женщина, тряся Милли за худенькие плечики. – Ты понимаешь? Или ты еще слишком мала?
Случаются, однако, и моменты примирения, неожиданные часы счастья, даже покоя. Потому что Абрахаму Лихту невозможно противиться, когда он не желает, чтобы ему противились. Когда он решает снова ухаживать за своей Морной, снова обожать ее (свою узколицую золотисто-белокурую Сиенскую мадонну), не обращая внимания на то, что волосы у нее редеют, не обращая внимания на ее поджатые губы. Он все еще способен заставить ее плакать в его объятиях, как и сам плачет – в ее объятиях, ибо он действительно ее муж, а она действительно его жена… когда он того желает.
А между ними, над ними – их хорошенькая маленькая Миллисент.
Которая рано постигает, как удобно быть хорошенькойи маленькой.
Которая рано постигает, как важно уметь хранить тайны.
Миллисент, дитя мое, где мы?
Это ад?
Царство на дне мировой бездны, куда никто не может войти по своей воле.
Но вот колокольня – благословленная Богом!
И погост, смердящий и гниющий от лоснящихся мертвецов.
В чадящей кухне Катрина разжигает дровяную печь, кашляя при этом так, что из глаз начинают литься слезы. Неужели возможно, чтобы гордая, сдержанная Катрина, самая гордая из всех женщин, вдруг оказалась униженной? Чем? Чтобы она начала утрачивать свою гордость, свое деревенское упрямство? Чтобы она стала пугать детей сказками про болото, про сына мельника, влюбившегося в дьяволицу и погубившего свою душу, и про мисс Мину Харвуд, губернаторскую дочку, которая тоже погубила свою душу и сгинула в болотах. А тем более про юную Сару Уилкокс – или ее звали Сара Худ? – которая не была уроженкой Лондона, похоже, не была даже англичанкой, судя по ее выговору. Про принцессу, которая умерла (но все еще живет) в старом Мюркирке.
В болотах. Глубоко-глубоко в пучине болот.
Куда вы ни за что не станете ходить, ведь правда?
Потому что сейчас лето, и воздух такой влажный, такой душный, как выдох разгоряченного человека, туман собирается в клубы, скользящие по лицу, словно тучи мошкары. Мать шепчет дочери, Морна – Миллисент, что она не может дышать, что боится задохнуться. О, дитя мое, моя дорогая девочка, взять ли мне тебя с собой, Милли, или ты слишком егодочь?
Если бы у мамы была лодка с непрогнившим дном, она увезла бы дочурку в безопасное место, переплыв через широкий, поросший водорослями пруд, пруд, огромный, как озеро, мимо клонящихся к воде пампасной травы и шелестящих ив, мимо полузатопленных упавших деревьев, мимо мерцающей пелены стрекоз – в потаенное сердце топи . Дочь и не-дочь,ты пойдешь со мной? В тот мир, куда ни один человек из другого мира не смеет проникнуть?
Что там, ад? Или наше спасение?
Куда никто не смеет проникнуть.
А утром внезапно задул сильный ветер. Резкий, очищающий северо-восточный ветер. Небеса разверзлись, и из них хлынул шквальный ливень. И все переменилось.
Бизнес процветает! В экономике наступил шумно провозглашенный бум!
В один прекрасный суматошный день папа снова перевозит их в город – но в какой город? Это был не Вандерпоэл, не элегантная Стьювесант-сквер, где у него, кажется, остались некоторые неоплаченные долги… Но у них есть экипаж, они наняли кучера, Терстон и Харвуд записаны в частную школу для мальчиков «из хороших семей», с Элайшей занимается молодой семинарист-ирландец, а у Милли, жизнерадостной Милли, дочери и не-дочери, есть гувернантка-француженка и очаровательный зонтик из шелка и органди; и вся семья Лихтов посещает церковные службы в массивной белостенной епископальной церкви, где ангельский хор поет с такой страстью, что Милли съеживается и зажимает ладошками свои нежные ушки – Что это, рай? Их рай? Я ненавижу его! – хотя при этом она продолжает улыбаться так же, как ее теперь веселая, со светящимся взором мама в компании новых друзей, папиных новых друзей и деловых партнеров, когда Милли и девятилетний сын мэра катаются в изумрудно-зеленой повозке, запряженной двумя улыбчивыми немецкими пастушками, по пологой лужайке перед домом мэра и, купаясь в обожании старших, понимают, что они любимы и благословенны. Однако уже на следующее утро папа поднимает их на рассвете, на улице перед домом наготове стоит экипаж, им нужно спешить, они должны скрыться, никаких вопросов и никаких слез, пожалуйста! Потому что они возвращаются в Мюркирк, в старую каменную церковь, к Катрине, которая встречает их без каких бы то ни было видимых эмоций, только иронически спрашивает, как долго на сей раз они здесь задержатся?
И куда подевалась папина шумная жизнерадостность? И почему у мамы по щекам текут горькие слезы? Если она будет все время плакать, она заболеет и умрет раньше срока, предупреждает ее Катрина.
На что мама спокойно отвечает: Как можно умереть раньше срока? Бог располагает; всему свой срок.
А теперь начинается набожный период, потому что Абрахам Лихт снова в отъезде. Тот безумный отрезок жизни Милли будет с ужасом вспоминать до конца своих дней.
Потому что ее, дочь Морны, то есть дочь мисс Хиршфилд, начинают обучать дисциплине, ее, а не ее буйных, своенравных братьев, потому что они мисс Хиршфилд – не сыновья. Кудрявые волосы Милли заплетают в такую тугую косу (мама делает это сама, не доверяя Катрине), что у нее даже поднимаются уголки глаз и Лайша дразнит ее китаянкой; ее нежную кожу трут и скребут, чтобы очистить от всяческой грязи; особенно чистыми должны быть интимные места, их моют грубым щелочным мылом – обязательная процедура, учрежденная мисс Хиршфилд, – потому что именно они есть пристанище греха.
И Милли, единственная из детей, должна преклонять колени в молитве, потому что она – дочь. Такая хорошенькая, такая милая и такая лукавая – истинная дочь дьявола.
Вот Милли, которую с прошлого утра кормили лишь сваренной на воде овсяной кашей, заставляют стоять на коленях в душной старой церкви, не позволяя ни шевелиться, ни плакать; под неусыпным наблюдением возбужденной мисс Хиршфилд она должна читать Евангелие от Матфея по промокшей Библии, которую та держит в дрожащих руках прямо перед ее остекленевшими глазами:
Иисус же сказал им: видите ли все это? Истинно говорю вам: не останется здесь камня на камне; все будет разрушено. Когда же сидел Он на горе Елеонской, то приступили к Нему ученики наедине и спросили: скажи нам, когда это будет? И какой признак Твоего пришествия и кончины века? Иисус сказал им в ответ: берегитесь, чтобы кто не прельстил вас, ибо многие придут под именем Моим, и будут говорить: «Я Христос», – и многих прельстят. Также услышите о войнах и о военных слухах. Смотрите, не ужасайтесь, ибо надлежит всему тому быть, но это еще не конец. Ибо восстанет народ на народ, и царство на царство; и будут глады, моры и землетрясения по местам. Все же это – начало болезней [9]9
Евангелие от Матфея, 24: 2–8.
[Закрыть].
Ее голые колени немели от боли, упираясь в твердый деревянный пол, в голове звенело от голода, усталости и удивления. Вот пекановый крест, кажется, поплыл перед ней. А эта изломанная фигурка – неужели это ее Спаситель Иисус Христос? Но что такое «спаситель» и кто такой Иисус Христос? Она не решается спросить, потому что рядом с ней мама, мисс Хиршфилд, она всегда рядом, всегда упорно шепотом возносит молитву Богу, прося Его спасти их обеих.
Ибо вот Мать, а вот Дочь – и она есть плод греха.
Ибо вот следствие того, что она отвернулась от Бога, чтобы предаться земной плотской любви.
Папа сердится. Папа приходит в ярость, узнав от Лайши о религиозном «обращении» Милли – насильственном ее «приобщении к догматам», – о том, что эта женщина, Морна, сделала назло ему, понимая, как он боится и ненавидит всех фанатиков Священного Писания. Силой оторвав ребенка от убитой горем матери, подняв девочку на руки, папа уносит ее к себе в кабинет, целует и угощает вкусными «негритянскими конфетками» – земляными орехами, сваренными в черной патоке, сажает на колени и заверяет, что никакого Бога нет, нет никакого Спасителя, нет ни ада, ни рая, нет и греха; но она, безусловно, должна радоваться тому, что мама заставила ее учить библейские стихи. Это ей пригодится. «Потому что невозможно переоценить значение Священного Писания, строчки из которого небрежно и естественно срываются с твоего языка, словно идут из самой глубины души», – с улыбкой поучает ее отец, и спустя годы Милли получит возможность убедиться, что он прав: учась в школе или помогая отцу в его рискованных предприятиях, она замечала, как полезно бывает порой процитировать Библию или порассуждать с почтительным знанием предмета о Спасителе нашем Иисусе Христе.
«Значит, моя бедная повредившаяся рассудком мать в конце концов готовила меня к жизни, – размышляет Милли, – думая, что она служит Богу и не понимая, кому служит на самом деле».
IV
…однажды в начале осени 1898 года… когда дочерибыло шесть лет… а отец снова куда-то уехал… и жаркое марево стояло над Мюркирком много дней, не исчезая… и мама жаловалась Катрине, что не может дышать…прижимая к груди костлявую руку и моргая маленькими, сощуренными слезящимися настороженными глазами, тонувшими в огромных провалившихся глазницах… взгляд ее всегда был прикован к дочери…сухие губы растрескались, голос был почти неслышим – не могу дышать, не могу дышать…когда папа был в отъезде, отсутствовал неделями (снова влюбившись? готовясь, словно юный жених, к новой свадьбе? хотя никто пока в Мюркирке не знал о существовании мисс Софи Хьюм)… Катрина говорила, что бесполезно звать доктора Дирфилда, потому что мюркиркцы ненавидят Абрахама Лихта и всех его домочадцев и желают им всяческих хворей… а Катрина знала,что говорит… день проходил за днем, но жаркое марево не исчезало… и как-то утром дочерисказали: «Твоя мама нас покинула. Ушла и не вернулась».