Текст книги "Исповедь моего сердца"
Автор книги: Джойс Кэрол Оутс
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 42 страниц)
Доктор Мич настаивает на том, чтобы лично устроить для Абрахама Лихта экскурсию по академии: показать ему почтенный старинный Рутледж-Холл, новую (построенную только в 1896 году) часовню, прогуляться вокруг игровых полей (на которых одноклассники Дэриана играют в буйный, безо всякого судейства футбол), даже посетить краснокирпичную больницу, где Дэриан с его слабой грудью проводит изрядное количество времени и где расположенная к нему школьная медсестра даже отвела ему постоянную, «его» кровать. Абрахам восхищается величественной и в то же время демократичной планировкой школы, которая представляется ему, по его собственным словам, более рациональной, чем планировка Харроу, где он в свое время проучился два года, он высоко оценивает недавно построенный Фрик-Холл – дар богатого выпускника, как оказалось, его гарвардского однокурсника; он проявляет горячий интерес к несколько убогой обстановке дортуаров и намекает, что хотел бы когда-нибудь «сделать дар» Фиш-Холлу, в котором живет его сын; его веселит и забавляет вид комнаты Дэриана и Сэттерли – тускло освещенной, с низким потолком и комичными кроватями, точнее, койками, которые откидываются от стены на пружинах. «Вижу, здесь нет места для подростковой самоозабоченности», – смеется он. Они с Сэттерли обмениваются шутками; они с Сэттерли прекрасно понимают друг друга; они с Сэттерли, можно сказать, естественно составляют команду. Вот такого бы мальчика мне в сыновья! – так, с легкой примесью ревности, истолковывает Дэриан восхищенную улыбку отца.
Позднее Сэттерли скажет Дэриану:
– Черт побери, какой же тысчастливый, Лихт, у тебя такой отец! А вот мой… – Он не заканчивает фразы, на скулах у него нервно ходят желваки. Дэриан бормочет что-то одобрительное . О да! Я знаю.
Будучи чрезвычайно занятым человеком, Абрахам Лихт планировал провести в школе всего полдня, но Вандерпоэл, традиции школы так увлекают его, и все так радушно его здесь принимают, что он решает остаться на сервированный в общей комнате ранний ужин с чаем, во время которого у него завязывается оживленная беседа с пятиклассниками о футболе, боксе и «сложном для Европы историческом моменте», а потом – и на ужин у Мичей в их красивом англо-тюдорианском доме, он даже соглашается переночевать в апартаментах для гостей. А поскольку следующий день – воскресенье, то, может быть, мистер Лихт окажет им честь сказать несколько слов с кафедры проповедника? В Вандерпоэле существует давняя традиция: отцы учеников выступают иногда с проповедью на какую-нибудь духоподъемную тему в назидание детям.
– Свежий , отцовский,взгляд им бывает очень полезен, – говорит мистер Мич. – Потому что, знаете ли, некоторым из них – исключая вашего талантливого сына, разумеется, – недостает необходимого духовного руководства со стороны старших родственников. Вот мы и стараемся использовать любую возможность приобщить их к той мудрости, которая оказывается в нашем распоряжении, чтобы наставить для дальнейшей жизни в этом неустойчивом мире.
Абрахам Лихт колеблется: у него неотложные дела – то ли в Бостоне, то ли на Манхэттене; но потом, улыбнувшись своей теплой неотразимой улыбкой, сдается.
– Только прошу учесть, что с тех пор, как я в качестве друга архиепископа Кокберна в последний раз выступал с гостевой проповедью в храме Святого Иоанна на Манхэттене, прошло уже пятнадцать лет, так что мое ораторское мастерство изрядно заржавело!
Тема проповеди Абрахама Лихта – «Священные ценности в земной жизни».
Суть в том, что каждый мальчик, находящийся в этой часовне нынешним утром , каждый без единого исключения,наследует как мирское («сегодняшнюю Америку»), так и священное («мир Бога и Вечности»), и каждый, сверяясь с образом Иисуса Христа, должен сам разобраться, достаточно ли он мужествен и отважен.
Мастерская проповедь. С первого же момента у собравшихся мальчиков и их наставников от обычной воскресной расслабленности не остается и следа, потому что явление на кафедре Абрахама Лихта разительно отличается от привычных проповедей директора Мича и капеллана; с помощью умелых модуляций его густой богатый баритон звучит то ровно и уверенно, то иронически, то напористо, то дрожит от едва сдерживаемой страсти. Это голос мощного авторитета. Голос доброй мудрости. Голос отеческой заботы. Голос, который заставляет волосы на затылках наследников шевелиться . Ибо что остается человеку, если он лишается чести и самой души? Кому нужна примитивная животная жизнь без чести? Сегодня в Европе, например, повторяется вечная история: после подлого сербского удара, нанесенного 29 июня, честь Австрии оказалась оскорблена; немецкая гордость, судьба Германии тоже требуют возмездия; а существует еще и гордость англичан, и гордость американцев, равно как гордость французов, русских и малых народов. Для тех, кто проливает сегодня свою кровь, происходящее – трагедия, но, возможно, таков промысел самого Бога, Он послал это испытание, чтобы очистить Старый Свет от скверны, излечить его от самодовольства и слепой невосприимчивости к прогрессу, спасти от разложения. Ибо, как сказал Спаситель наш Иисус Христос, «…не мир пришел Я принести, но меч»… а значит, не только мир, но и меч есть судьба человечества.
Эту памятную речь Абрахам Лихт произносит с кафедры часовни Вандерпоэлской академии воскресным утром 11 октября 1914 года. Его вдохновенные слова, смысла которых Дэриан почти не различает, парят под сводами причудливыми звуками, которые слагаются из биения его сердца, крохотных бисеринок пота, выступающих на лбу и под мышками, невидимого судорожного подергивания пальцев на ногах; в этом каскаде звуков – его спасение . Не слушайте! Не верьте! Не дайте искусить себя! – мысленно умоляет Дэриан своих одноклассников и их восхищенных, одобрительно кивающих наставников. Тем не менее позднее практически все ученики, особенно мальчики с третьего этажа «Фиша», поздравляют Дэриана с тем, что его отец произнес замечательную проповедь, и заверяют, что «ему чертовски повезло с отцом», на что Дэриан с мимолетной болезненной улыбкой отвечает: «Да, я знаю».
IV
Оказалось, что жизнь в Вандерпоэле, которая так страшила Дэриана, протекает в некоем подобии сна наяву . Клети, окружающие внутреннюю суть извне. У каждой – своя музыка; удивительная гармония, неподвластная внешней дисгармонии.Мальчишеские голоса, крики, топот ног, даже звук спускаемой в туалете в конце коридора воды – когда-нибудь Дэриан Лихт включит и эти звуки в свои композиции-коллажи, чтобы ошеломить, бросить вызов традиционному вкусу, заинтриговать, восхитить . Это будет моим наследием лет, проведенных по воле отца в изгнании.
Он умный, способный мальчик. Его натянутые нервы можно ошибочно принять за пугливость. Его склонность уходить от реальности в мечты – за серьезные размышления. Он обнаруживает, что ему нравится строго регламентированный распорядок учебного года с рутиной уроков, завтраков, обедов, ужинов, церковных служб, собраний, спортивных занятий, экзаменов и выходных дней, все это течет естественно, как само время, как мерные колебания огромного метронома. Все реально, но лишено духовной значимости.
Потому что всегда впритык к бурлящему внешнему миру, однако, не замутненный им, существует его тайный внутренний мир, истинный мир Дэриана Лихта. В нем он может свободно беседовать со своей матерью Софи; ее он видит отчетливее, чем Сэттерли и других, находящихся рядом; в нем он слышит музыку такой, какой она должна быть, – Моцарта, Шопена, Бетховена, а также собственные сочинения, которым еще предстоит излиться на бумагу. Тоскуя по дому, Дэриан способен, словно ястреб, парить над Мюркирком, глядя с высоты на старую каменную церковь, которая и есть его родной дом, на кладбище позади нее, на топь, на проступающие в туманной дымке дальние горы. Иногда он видит Катрину так отчетливо, что может поклясться: она тоже видит его; что касается Эстер, выросшей и превратившейся в симпатичную простушку подростка, жизнерадостную девочку, чьи волосы Катрина по-прежнему заплетает в тугие косы, то она смотрит на него испытующе… неужели Эстер и впрямь ощущает его присутствие? Неужели действительно слышит, когда он с ней разговаривает?
Как все одержимые музыкой пианисты, Дэриан мысленно воображает себе волшебную клавиатуру, на которой можно играть когда пожелаешь, легко шевеля пальцами (на уроках Филбрика, например, где двадцать шесть мальчиков, испытывая отвращение к латыни, неделями вынуждены переводить отрывки из Цицерона); когда настоящего инструмента нет под рукой, можно играть на этой невидимой клавиатуре и слышать, или почти слышать, звуки, выпархивающие из-под пальцев. Если все складывается благополучно и Дэриана не вызывают к доске, он каждый день часами играет на этом своем пианино.
Поскольку в академии, несмотря на ее высокую репутацию превосходного учебного заведения, официально музыку не преподают, Дэриан получил разрешение упражняться на органе в часовне; менее чем через две недели после прибытия он стал брать частные уроки у профессора Херманна, который живет в миле от школы и которому Дэриана рекомендовала жена капеллана. (Эти уроки Дэриан оплачивает из карманных денег, присылаемых отцом «на удовольствия, а не на то, что необходимо»). Хотя мистер Мич не одобряет подобных внешкольных занятий, для Дэриана делают исключение, потому что он – сын Абрахама Лихта и очень способный парень. «Мистер Мич, благодарю вас от всего сердца. Отец будет так рад». Дэриан старается, чтобы его благодарность прозвучала громко и ясно.
Играя на органе, зачастую в темноте, Дэриан впадает в транс… и рядом с ним тихо появляется его молчаливая покойная мать – прозрачная, но четко очерченная фигура с длинными распущенными волосами; она слушает, восторгаясь каждым извлекаемым из органа звуком; если Дэриан играет без ошибок, подходит все ближе, ближе… чтобы легко прикоснуться своими холодными пальцами к волосам на его затылке… и шепчет. Дэриан, Дэриан, сыночек мой. Я тебя люблю.Но иногда напряжение становится невыносимым, Дэриан непроизвольно вздрагивает, отдергивает руки от клавиш и устремляет горящий взор назад, где… никого нет.
И все же он шепчет: мама?..
V
В середине семестра Дэриана Лихта неожиданно переводят в другую, более просторную комнату с более высоким потолком в том же Фиш-Холле. Хотя отношения с Тигром Сэттерли и остальными обитателями этажа после визита Абрахама Лихта стали у него дружескими, он вдруг оказывается на четвертом этаже, в хорошо обставленном двухкомнатном номере с видом на парк вместе с мальчиком, которого едва знает, – с Родди Сьюэллом, грузным, хмурым, имеющим привычку кусать ногти и нервно пискляво хихикать.
– Но почему? – спрашивает Дэриан директорского помощника, организовывающего переезд, и узнает, что это сделано по просьбе отца, обеспокоенного сквозняками в прежней комнате, которые вредны для дыхательных путей Дэриана.
Родди Сьюэлл. Знакомая, кажется, фамилия? Но занятый своими мыслями, Дэриан тут же оставляет попытки вспомнить, что она значит – и значит ли вообще – если не для него, то для Абрахама Лихта.
Как мне удалось пройти через их мир, оставшись им не затронутым?
Смерть Маленького Моисея
I
Сначала он мерил свое изгнание часами и днями, потом неделями, потом недели в его помутненном сознании стали сливаться и превращаться в месяцы, времена года; солнце в небе свершало свой привычный круговорот, а ему не становилось лучше, прошло много времени с тех пор, как он перестал быть самим собой.
Из него ушел ДУХ, ДУХ покинул его, оставив лишь головокружение в лишенной всяких мыслей голове и время от времени посещавшую его боль в животе. (Ибо плоть остается, продолжая обтягивать темной оболочкой светящиеся кости . Ведь плоть – единственное, что остается.)
«Отец дал мне жизнь, – думает он без гнева, – а теперь он посылает мне смерть . Но я не умру».
Он не сердится. Не являет собой сосуд, переполненный гневом.
Этого ему не позволяет гордость.
А он исполнен гордости даже в своей тесно облегающей ливрее, на службе у хозяина дома, когда, в нужных местах бормоча: «Да, сэр», «Нет, сэр», «Да, сэр», выносит туалетные принадлежности, грязное белье, засаленные полотенца, полные до краев ночные горшки, когда принимает шляпы хозяина (цилиндр, котелок, соломенное канотье, кепочку-дерби), кашемировое на шелковой подкладке пальто хозяина, дамские меха; он передвигается без робости, с достоинством, потому что это знаменитый дом Силвестра Харбертона в Нотога-Фоллз, огромный Харбертон-Холл, стоящий над рекой, и он знает: ему повезло, что его приняли сюда на службу вопреки явному нежеланию дворецкого-«негра» со свинячьим рылом, его нынешнего начальника.
Однако его пребывание в Харбертон-Холле оказывается непродолжительным и заканчивается внезапно.
Хотя почему,он так и не понял.
Ведь он – образец корректного поведения, не так ли? – ну, почти. Он никогда не теряет самообладания. Не дрожит от затаенной ярости. Весь рабочий день носится рысью: «Да, сэр, да, мэм, разумеется, сэр» – гибкое молодое животное, всегда в движении; сон его примитивен и невинен, хотя иногда он просыпается со стонами, едва ли не с рыданиями – след тяжелой отцовской руки пылает на его щеке; иногда же – оттого, что его внутренности превратились в жидкое пламя и грозят изгадить постель.
Бедный Эмиль – так он себя называет.
Бедный Эмиль – после двух недель службы он становится странным: тихо (насмешливо?) бормочет что-то, закатывает глаза, губы его кривятся, словно он хочет что-то произнести, но не произносит – только «Да, сэр, да, мэм»; когда на него смотрят, лицо его невозмутимо, но внутри, тайно, все бурлит. (Потому что в его бездумной голове – ужас: ведь время идет, а у Эмиля нет ни малейшей возможности исполнить хоть какую-нибудь роль здесь, в Харбертон-Холле, или где-нибудь еще; летят дни, а Эмиль как бы и не существует вовсе, ибо никто не направляет его, никто не обожает, не смотрит на него с восхищением, изумленно, с любовью.)
ДУХ вышел из него, оставив лишь ПЛОТЬ.
Впрочем, этого, кажется, никто не замечает, потому что Эмиль слишком осторожен, чтобы раскрыть себя.
А Харбертон-Холл – такое оживленное место! Такое праздничное! Такое безоглядно веселое! Похоже, несмотря на войну в Европе, для определенных кругов настало время тайного торжества.
Они наживаются на войне, продавая оружие. Торгуя Смертью.
И из этих денег платят Эмилю ничтожное жалованье.
Обеды более чем на сто персон. Официальные балы с приглашением до полутысячи гостей. Ранние чаи, ужины, вечерние приемы, музыкальные вечера, званые обеды с охотой на лис, катанием на коньках, на санях с гор, поздние ужины за полночь… Миссис Ри Лудгейт Харбертон, хозяйка дома, ревниво оберегает свою славу выдающейся хозяйки Долины и внимательно изучает страницы светской хроники нью-йоркских газет, чтобы быть в курсе того, что делают ее манхэттенские соперники (Асторы, Морганы, Фиши, Хантингтоны и прочие). Богатство Харбертонов не сравнить с их богатством, но миссис Харбертон изобретательна, как все не желающие ни в чем уступать хозяйки. Если шикарная миссис Фиш дает званый ужин у себя на Пятой авеню в честь гостящего в Америке корсиканского «принца дель Драго» (к удивлению приглашенных, «принц» оказывается паукообразной обезьяной в полном вечернем облачении и при шпаге), миссис Харбертон закатывает расточительный прием на лужайке в честь заезжей эфиопской «принцессы Квали Алибаумба» (на поверку оказывающейся большой черной пуделихой с испуганными глазами и неисправимыми собачьими повадками – как смеялись гости миссис Харбертон!); если миссис Джон Джекоб Астор устраивает карнавал в восточном стиле, миссис Харбертон – такой же, но на египетскую тему, причем лично наряжается царицей Нефертити: украшенный золотыми пластинами головной убор, платье из серебряного шитья, золотой скипетр и двенадцатифутовый шлейф, который несут за ней два «негритенка» в ливреях, так пригибают ее к земле, что она едва передвигается. На Манхэттене младшая миссис Хантингтон шокирует старших представителей светского общества, устраивая «детский ужин», на котором все гости должны быть в детской одежде, лопотать на птичьем детском языке и есть всякую детскую еду; в Нотоге происходит «ужин для прислуги», где гости предстают в образе собственных слуг, причем у большинства лица уморительно вымазаны черной краской.
А Эмиль обязан прислуживать, скользя между ними.
Эмиль обязан улыбаться… обязан?
Новая причуда на Манхэттене – «танцы под джаз». Поэтому в Харбертон-Холле танцы устраиваются каждые выходные: танцы с чаем, танцы с ужином, танцы в полночь, даже танцы с завтраком. Эмиль в своей обезьяньей ливрее широко открытыми, чуть покрасневшими глазами смотрит, как танцуют со своими партнерами белые женщины в дорогих одеяниях – отнюдь не всегда изящно исполняют они новые революционные па: одни по-индюшачьи семенят в быстром танце… другие топчутся, как сцепившиеся кролики… третьи скачут, как техасские простаки… четвертые вихляются, как хромые утки… ни рыба ни мясо… танго под джаз, матчиш под джаз, вальс под джаз. Вероятно, кто-то из гостей Харбертонов заметил, как он глазел на них вместо того, чтобы разносить шампанское, растянув губы в насмешливой улыбке и обнажив стиснутые зубы, смотрел, как развеселые пьяные пары танцевали, вернее, пытались танцевать под синкопированные ритмы популярных композиций: «Слишком много горчицы», «Носатые придурки», «Все так делают, не так ли, не так ли?».
Эмиль? Он с Ямайки.
Эмиль забавляет слух белых своим безошибочно точным английским акцентом с проглатыванием слогов.
– …совсем как белый, правда? Я имею в виду, что он говорит, как белый – если, конечно, на него не смотреть.
– …как один из этих, как их там – шимпанзе, что ли? – на задних лапах.
– …черный, как деготь, негритос. Ха!
– Ш-ш-ш-ш! Стью, ты невыносим.
В конце концов увольняет его не кто-то из самих Харбертонов, а надзирающий за штатом слуг-негров дворецкий, в чьи обязанности входит следить, чтобы они ходили по струнке. Он и прочая челядь наблюдают, как Эмиль одиноко сидит в углу кухни для слуг: его молодое лицо искажено думой, губы беззвучно шевелятся, словно он мысленно спорит с кем-то. Они верят его сказке о том, что он не американский чернокожий, потомок рабов, а карибский, ведущий свое происхождение от подданных Британской империи; верят, но не испытывают к нему симпатии, он им не брат, он чужак с повадкой белого и вечно обиженным видом, будто нынешнее положение недостойно его. Опасный человек.
Его предупредили об увольнении. Выплатили жалованье за две недели.
Гордость не позволяет ему протестовать. Он уходит, высокомерно подняв голову и не сказав ни слова . Как если бы за ним наблюдали, оценивали его, восхищались им,как в былые времена, когда он жил в семье, где его любили и знали, кто он.
II
В Барр-Сити, в Норидже, в Ниагара-Фоллз… в Маунт-Морайя и Уэллсе… в Олине, Бингемптоне, Йонкерсе, Питсбурге. Воспитанный, вкрадчивый чернокожий джентльмен, молодой, во всяком случае, молодо выглядящий, предлагает себя на разные «должности»: похоже, он достаточно квалифицирован, чтобы работать библиотекарем, или учителем, или сборщиком налогов, или страховым агентом, или менеджером в сфере малого бизнеса… но ни одно из собеседований ни к чему не приводит. Зачастую сам его вид, его сдержанность, достоинство, с каким он говорит, вызывают улыбку.
Его совершенно не видят и не слышат.
То ли Эмиль, то ли Элиху, то ли Эзра беседует с заместителем редактора «Питсбург газетт»: да, у него есть образцы написанных им статей и юмористических колонок, которые были напечатаны, они остроумны, как марктвеновские; есть у него и идеи по организации рекламных кампаний и лотереи, которую могла бы провести «Газетт»… как хорошо он говорит, какая правильная, образованная речь, почтительная, но не подобострастная, какой приятный британский акцент, разумеется, это не американский чернокожий – слишком уж он энергичен и инициативен; однако его прерывают на полуслове и довольно грубо сообщают, что в «Газетт» для него нет вакансии, лучше ему попытать счастья в каком-нибудь городском издании для цветных.
Но как же тогда выжить? Если ты и не черный, и не белый? Если замкнут в своей коже, как в ловушке.
Странно, как часто ему снится… человек, который когда-то был его отцом. Так же часто, как Миллисент.
Хотя, разумеется, он давно отверг их обоих. С презрением и отвращением. Эта лихтовская кровь… «Если бы я мог капля за каплей выдавить ее из своих жил!»
И все же ему снится человек, который был его отцом. Его Дьявол-Отец. Вот он склоняется, чтобы выловить его из воды, вот крестит его именем Маленький Моисей . Дитя, я люблю тебя больше всех. Я всегда любил тебя больше всех. Не заставляй меня ударить тебя, Маленький Моисей!
От таких снов он пробуждается в холодном поту, с колотящимся прямо о ребра сердцем. Как он похудел… Милли была бы потрясена. Его лицо мучительно болит от кулаков Абрахама Лихта, а душа корчится от стыда. Но он полон решимости. Он не сдастся. «Вы воображаете, что обрекли меня на смерть, – бросает он в их бледные, восхищенные лица, – но я не собираюсь умирать. Во всяком случае, еще долго».
III
Хотя Смерть зреет в нем, как злокачественная опухоль.
В Питсбурге, Джонстауне, Алтуне… в Уильямспорте и Скрантоне… в Ньюарке… он – Эмиль с Ямайки или Эли из Онтарио, Канада, чьи предки, никогда не бывшие рабами, во время революции сражались на стороне лоялистов; он – Элиху, замкнутый неразговорчивый Элиху, чье происхождение неизвестно… он работает в леднике за пятьдесят центов в сутки… работает в платной конюшне, пока не заболевает от вони и истощения… на элеваторе в Саскэуханне, где хозяин отказывается заплатить ему за последний рабочий день… на пивоварне, где по десять часов в день грузит бочки в вагоны, от чего болят и дрожат руки, плечи и вдоль всего позвоночника воспаляются нервы.
Ему кажется, что от тяжелого труда кожа его сделалась темнее, чем была в Мюркирке.
Черты лица загрубели. Он перестает быть похожим на Лайшу. Теперь у него широкий расплющенный нос с растопыренными ноздрями и толстые губы. Глубоко посаженные, налитые кровью глаза. Эта маска пугает его, когда случайно доводится увидеть себя в зеркале.
«Нет, это не я. Не я. Только не это».
Тем не менее, глядя на маску, в которую превратилось его лицо, другие представляют себе… именно то, что видят. Другие негры ошибочно принимают его за одного из своих, во всяком случае, пока он не начинает говорить.
И он принимается играть на этом: можно ведь обмануть целую расу, заставив ее видеть в нем своего, если только умело подойти к делу.
Но надо признать: Лайша боится негров. Они пугают его. Особенно мужчины. Жестокие, непредсказуемые, опасные, тем более когда они пьяны, а поблизости нет белых; в прошлом году его несколько раз ограбили и избили. Ударили в пах и оставили захлебываться собственной кровью. Их речь так отличается от его собственной: утробная, грубая, большей частью он их даже не понимает, так же, как и они не понимают его. Они говорят не по-английски! – в замешательстве думает он. Не так, как говорят американцы.
Боится он и того, что, если негр прямо посмотрит ему в глаза, он разгадает его секрет: Элайша Лихт, Маленький Моисей, – фальшивка.
После тяжелой зимы 1914-го и весны 1915 года он решает изменить свою судьбу. Он заставляет себя разговаривать с неграми. С трудягами – своими товарищами по работе на вонючей сыромятне на берегу реки Делавэр неподалеку от Истона. Он изо всех сил старается подражать их речи. Хотя они по-прежнему с трудом понимают его. Эти парни – здоровяки-верзилы, гораздо более сильные, чем он, руки у них толщиной с его бедро, ведь они на подобной работе вкалывают с детства. Тем не менее, как сказал бы отец, улыбайся – и любой дурак улыбнется в ответ, улыбайся, «завязывай разговор», горько жалуйся на условия труда, на его низкую оплату, на белых хозяев, вообще на белых, которые заграбастали все. Но его голосу недостает уверенности, ему трудно заставить себя смотреть в глаза товарищам из страха, что они раскусят его, поймут, что он – не настоящий. Или, того хуже, подумают, что он – шпион на службе у компании. Или организатор большевистского союза, и из-за него они могут потерять работу… тогда они будут бить его, пока он не начнет харкать кровью.
– Неа, сэ, спасибвам. Я счас спешу, сэ.
– Нада идти, сэ. Виноват.
Он оскорблен. Раздавлен. Зол. Твари, недочеловеки, длинноногие обезьяны, а смеют унижать его.
Вот он идет вдоль шоссе, ведущего в Патерсон, Нью-Джерси. Где бы ни ступала его нога – повсюду ревущее оцепенение. Он обессилел от голода. Маленький Моисей с подведенным животом. Не больной, но и не здоровый. И что у него с глазами? Какие-то огненные солнечные нимбы плавают перед ними, выжигая мозг.
Он спит на завшивленных матрасах, а то и просто под открытым небом. Он потеет, как загнанная лошадь, пока вся влага не выходит из него, а внутренности высушивает дизентерия. Он пьет из грязных луж, как бродячий пес. Он брызгает в лицо ледяной водой и замечает в ней свое отражение: маска… с его глазами . Да, это я. Хотя у меня нет имени.
Свои многочисленные имена он растерял по обочинам дорог. Они выпотели из него. Есть особый покой в том, чтобы не иметь имени. Только кожу, только глаза.
Вот он вступает на городскую окраину, не вполне уверенный, что это Патерсон и даже что это штат Нью-Джерси. Яркое, слепящее солнце. Красные глаза. Красивая пара в застрявшем в грязи автомобиле. Водитель, белый мужчина лет тридцати – сорока, присев на корточки, неловко дергает заводную ручку, но никак не может завести машину; его пассажирка – белая женщина приблизительно того же возраста, с пухлым бледным лицом и нарумяненными щеками, в персикового цвета шляпе колпаком поверх завитых волос.
На помощь! Он поможет им, а они помогут ему. Они его подвезут. А расстроенная женщина в шляпе разглядит в нем то, что он на самом деле из себя представляет, а не это вот… заляпанное грязью существо с больными глазами, опухшими губами и выпирающими костями.
Автомобиль – четырехместный кремовый «уэлш» с шоколадного цвета кожаной обивкой, безупречно элегантными медными аксессуарами (круглыми фарами, большим рогом-клаксоном, далеко вперед выступающей решеткой радиатора) и величественными колесами с блестящими спицами. В бытность свою Элайшей Лихтом – или Маленьким Моисеем – он ездил на таких же роскошных машинах, принадлежавших человеку, который был его отцом; ему даже доводилось водить такой автомобиль, а рядом, уютно устроившись, сидела светловолосая молодая красавица, смеясь и перешептываясь с ним. Вы не поверите, подозрительные белые люди не поверят, но так оно и было.
– Неприятности, сэр? Могу я вам помочь?
– Ты?..
– Давайте хоть попытаюсь.
В своем тряпье, с небритым, искусанным вшами лицом, похожим на маску, он дергает заводную ручку обеими руками, чтобы усилить действие рычага, наконец опускается на колени прямо в грязь и… «Есть! Есть, сэр!» Чудо: ему удается завести заглохший двигатель «уэлша», вдохнуть в него искру ревущей, вибрирующей жизни. Он украдкой поглядывает на хозяина машины, вытирает руки о штаны, пытается встать, но на него нападает приступ головокружения, его полные надежды слова тонут в реве мотора, а джентльмен-водитель в забрызганном грязью бежевом дорожном костюме, с раскрасневшимся лицом, жирным подбородком и неприязненным взглядом кричит:
– Спасибо, парень! Ты наш спаситель.
Женщина в шляпе тоже кричит:
– О-о-о! Спасибо! Как тебе это удалось?
К тому времени он уже на ногах, улыбается робко, но с надеждой, что пара пригласит его забраться внутрь сверкающего кремового автомобиля, он продолжает улыбаться даже тогда, когда водитель, небрежно бросив ему монету – десятицентовик? четвертак? – которая падает в грязь на обочине дороги, уезжает.
IV
От ее острого пряного запаха у него стучит в висках: он буен, весел, пьян, из шкуры вон лезет просто веселья ради.
У девушки белокурые волосы, невинные широко раскрытые глаза и пылающие губы, горячая кожа; она прижимается к нему, виснет на нем, сдавленно смеется, потому что она тоже пьяна – пьяна от любви, от любви, от любви…
Сердце у него готово выскочить из груди, он не контролирует себя, он обожает ее, может за нее умереть, он и умер за нее, много раз: тем не менее она сердится, она ненасытна, она обвивает его своими скользкими от пота ногами, страстно трется об него. О Элайша, я люблю тебя, люблю тебя, люблю тебя…
О Элайша, я люблю тебя…
О Элайша, я твоя жена…
V
Теперь он видит их повсюду и сам не может спрятаться, чтобы на него не смотрели. Не узнавали. Черные, цветные, ниггеры. На улицах, на обочинах дорог, в кварталах многоквартирных, забитых людьми домов на северной оконечности Парка.
Эти люди идут по жизни, полностью сознавая место в ней белого человека и каждого из себе подобных. В то время как белый человек слеп, ни в чем не отдает себе отчета.
Онже не принадлежит ни к той, ни к другой расе. И поэтому на обе смотрит с олимпийским спокойствием.
Потому что гордость не велит суетиться и гордость не позволяет впадать в отчаяние.
Давно прошли те времена, когда он мог жить в отеле «Парк-Стайвесант» в качестве личного камердинера (как верил администратор отеля) богатого бизнесмена по фамилии Фэйрбрейн; давно прошли и почти забыты воскресные прогулки в экипаже по Парку, маленькая ручка Милли, сквозь красивую, в оборках, юбку тайно прижимающаяся к нему. Он еще не совсем оправился от болезни, но уже достаточно окреп, он снова жизнерадостен, он стал самим собой, или почти стал… длинноногий, с кожей цвета красного дерева антрепренер Эмиль Гастон или Дьюпи Джонс, родом с Барбадоса… родом из Мехико… подверженный приступам кашля, кратким, но жестоким спазмам, от которых лопаются в глазах мелкие сосуды… но, в общем, фигура достойная, сильная фигура, в элегантной черной шляпе, в строгом двубортном пальто из ткани, имитирующей верблюжью шерсть, великоватом в плечах, со звенящими в карманах монетами… вырученными от розничной торговли в Гарлеме выпрямителем волос по пятьдесят центов за флакон, отбеливателем кожи в ярких тюбиках, разноцветными лотерейными билетами, билетами на воскресную прогулку по Гудзону на пароходе – действителен только на один день, возврату не подлежит.Да, он снова стал собой! Или почти стал.
Однако деньги быстро кончаются.
И на улицах у него появились враги.
Тем не менее ходит он с изяществом, с каким-то неустойчивым, шатким изяществом, в полдень выпивает джина, никогда не напивается допьяна, но никогда не бывает и совершенно трезв, ни одно человеческое существо во всем мире не смеет подойти к нему, прикоснуться, заглянуть в глаза: этого не посмели бы даже его враги.