Текст книги "Исповедь моего сердца"
Автор книги: Джойс Кэрол Оутс
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 26 (всего у книги 42 страниц)
Ну а как же бородавки, которые покрывали его руки! – вспомнил Роланд, содрогнувшись от отвращения. Они-то уж наверняка были уродливыми?
При этом Анну Эмери передернуло, потому что ее собственные руки были сплошь усеяны бородавками – этим проклятием семьи Сьюэллов, раздражающим, но безобидным.
– Дорогой, они были у тебя всю жизнь, но тебя это никогда не огорчало, – обиженно сказала она. – Помню, ты говорил о них лишь как о досадной неприятности, какие бывают у всех.
Роланд устыдился своей грубости и попытался исправить положение. Он обнял дрожавшую мать, поцеловал в щеку и серьезно произнес:
– Да, ты права, мама, мне кажется, я действительно припоминаю: досадная неприятность, какие бывают у всех.
Теперь, нередко в присутствии посторонних, у Роланда Шриксдейла случались приступы озарения – под воздействием случайного слова, жеста или того и другого вместе он вдруг вспоминал целые эпизоды своей прежней жизни. О, какое это было счастье – наблюдать, как сквозь мучительный транс у бедолаги пробиваются благословенные проблески памяти!..
Например, в январе 1915 года во время небольшого званого ужина у приятельницы Анны Эмери, на котором присутствовал и Стаффорд Шриксдейл, Роланд потряс всех, внезапно схватившись за голову, когда хозяйка заговорила об адмирале Блэкберне. Он начал гримасничать, словно испытывал невыносимую боль, раскачиваться на стуле и, наконец, произнес хриплым, прерывающимся, однако восторженным голосом фамилию Блэкберн, которая пробудила в нем такие воспоминания – если, конечно, это были воспоминания, а не детские фантазии – о добродушном шетландском пони, черном с серыми полосками, с длинной густой гривой и таким же густым хвостом, с блестящими влажными глазами, – его любимом пони Блэкберне!
В сильном волнении все слушали, как Роланд, закрыв глаза, медленно, словно в полусне, вспоминал не только своего шетландского пони, но и зеленую тележку, в которой эта лошадка катала его по лужайке, когда Роланду было шесть лет… «большую ферму» где-то в сельской местности (это было в графстве Бакс)… маленького черного мальчика с конюшни по имени Квинси, которому доверяли присматривать за Роландом во время игр… и величественного пожилого джентльмена с острым взглядом черных глаз и белыми-белыми волосами, который, должно быть, был… должен был быть… самим дедушкой Шриксдейлом, умершим в 1889 году.
Бедная Анна Эмери, не в силах больше сдерживаться, начала беспомощно всхлипывать, и именно Стаффорду Шриксдейлу, который и сам дрожал от выдающейся декламации Роланда, пришлось успокаивать ее.
Другой, не менее драматичный эпизод произошел во время приема в доме миссис Эвы Клемент-Стоддард, когда Роланд внезапно впал в состояние гипнотического транса при упоминании фамилии Маклин: она вызвала у него воспоминание о носившей ту же фамилию шотландке, которая была няней маленького Роланда в Кастлвуде; а это, в свою очередь, навело его на воспоминание – поразительное по визуальной достоверности и почти физической осязаемости – о детской комнате, в которой Роланд провел первые восемь лет жизни. Набивные игрушки, с которыми он играл и спал… цветочный узор одеяла… вид из окна на старый розарий с фонтаном… бедная мисс Маклин, которая большую часть времени проводила в слезах и вздохах по причинам, так и оставшимся для маленького Роланда загадкой… и, наконец, самое яркое и самое острое воспоминание: мама с распущенными по плечам волосами, которая качает его, напевая вполголоса, целует и читает его любимые сказки приятным мелодичным голосом…
Когда, замолчав, Роланд вскочил на ноги и застыл, откинув назад голову, с закрытыми глазами и поблескивающей на губах слюной, не только Анна Эмери, но и многие другие дамы разразились слезами, даже джентльмены были тронуты до глубины души. Удивительное озарение памяти для любого человека, не говоря уж о страдающем амнезией бедняге! Казалось, подсознание Роланда так бурно реагировало на случайные ассоциации, что воспоминания невольно прорывались в его сознание, приобретая незаурядную мощь. Судя по всему, сам Роланд не мог их ни вызывать, ни останавливать по своему желанию, и после таких приступов чувствовал себя опустошенным, выжатым, а его кожа, и без того желтоватая, приобретала болезненный серый оттенок.
Филадельфийцы, которым случалось присутствовать при подобных душераздирающих припадках, не сомневались в том, что Роланд – это Роланд, и если время от времени из неких – разумеется, сомнительных – источников доносились сплетни о том, что наследник Шриксдейлов не совсем такой, каким он должен быть, они с раздражением и безоговорочно отметали их как домыслы «желтой прессы».
– Удивительный случай, не так ли? – с гордостью вопрошал личный врач Шриксдейлов доктор Турман. – Когда к Роланду полностью вернется память, я прославлю свое имя – и имя Роланда, разумеется, тоже, – описав историю его болезни. В медицинском мире в это с трудом поверят.
VI
Весной 1915 года, когда газеты были заполнены сообщениями о варварском затоплении британского лайнера «Лузитания» немецкой подводной лодкой и бескомпромиссной реакции президента Вильсона, мистер Абрахам Лихт получил у себя в Мюркирке поистине странную телеграмму:
МИСТЕР СЕНТ-ГОУР, ЭСКВАЙР, НАСТОЯЩИМ ПРИГЛАШАЕТСЯ НА БЛАГОТВОРИТЕЛЬНЫЙ ПРАЗДНИК, КОТОРЫЙ ЕГО, НЕСОМНЕННО, ПОЗАБАВИТ. ПРАЗДНИК СОСТОИТСЯ В ВОСКРЕСЕНЬЕ, 15 МАЯ, В ДВА ЧАСА ДНЯ В КАСТЛВУД-ХОЛЛЕ, ФИЛАДЕЛЬФИЯ. ДВА БИЛЕТА ЗАРЕЗЕРВИРОВАНЫ НА ЕГО ИМЯ НА СЛУЧАЙ, ЕСЛИ ОН ЗАХОЧЕТ ПРИБЫТЬ СО СПУТНИЦЕЙ («СОУЧАСТНИЦЕЙ»).
Изумленный, Абрахам Лихт быстро перечитал телеграмму несколько раз кряду и показал ее старой Катрине, которая ничего в ней не поняла; а позднее – хотя отец и дочь находились в тот момент не в самых добрых отношениях – даже Милли, которая тоже перечитала телеграмму несколько раз и посмотрела на отца с испугом:
– Но кто может знать, что «Сент-Гоур» здесь, в Мюркирке? – прошептала она. – Кто-то что-то замышляет.
Однако Абрахам вдруг улыбнулся, хотя улыбка предназначалась отнюдь не Милли, и сказал, словно бы размышляя вслух:
– О да, кто-то что-то действительно замышляет, но мы должны выяснить, кому это на руку.
Итак, Абрахам Лихт вместе с Милли отправился в Филадельфию на своем новеньком «паккарде» (сливового цвета, с роскошной кремовой обивкой и блестящими хромированными ручками) и в то восхитительно солнечное воскресенье присоединился к длинной процессии экипажей и новомодных автомобилей, медленно втягивавшейся в ворота Кастлвуд-Холла и далее следовавшей к дому по длинной, в четверть мили, подъездной аллее. Под именем Алберта Сент-Гоура, пожаловавшего с дочерью Матильдой, он приобрел при въезде два билета стоимостью в триста долларов каждый – выручка от дневного благотворительного праздника предназначалась Объединенной ассоциации больниц милосердия Филадельфии.
Две шеренги ровных деревьев, окаймляющие подъездную аллею… пологая лужайка, а точнее, луг площадью в несколько акров… великолепие цветущих азалий, рододендронов и лилий… сам Кастлвуд-Холл: дом в эклектическом американском стиле (в котором доминировала готика XVIII века) из светло-серого камня, с огромным закругленным портиком и не поддающимся исчислению количеством окон. Зажав в зубах сигару, Абрахам Лихт воскликнул:
– «Это Рай, и мы не хотим быть из него изгнанными!»
Он произнес это с такой искренностью, что было невозможно понять, серьезен он или шутит. Сидя рядом и сцепив на коленях руки в перчатках, Милли обозревала дом, лужайку, прохаживающихся по ней красиво одетых дам и джентльменов и ничего не говорила. Она вообще молчала большую часть пути, ибо считала, что им не следовало сюда ехать.
– Мне в голову приходит только один человек, который мог послать такую телеграмму, папа, – сказала она после долгих раздумий, – и этот человек добра нам не желает.
– Разумеется, есть только один человек, который мог прислать эту телеграмму, – раздраженно согласился Абрахам Лихт, – но, конечно же, он желает нам добра.
У главного входа Сент-Гоур передал ключи ливрейному лакею, отгонявшему машины на стоянку, и отец с дочерью вдруг почувствовали себя одновременно предоставленными самим себе и выставленными на всеобщее обозрение. Тем не менее, пока они пробирались сквозь толпу, мало кто обращал на них внимание; они здесь никого не знали, и, похоже, никто не знал их.
– Сколько мы должны здесь пробыть, папа? – спросила Милли, подозрительно озираясь. – Думаю, это какой-то розыгрыш.
К своему разочарованию, Абрахам Лихт, или, если быть точным, Алберт Сент-Гоур (прежде живший в Англии, в Лондоне, «удалившийся от дел бизнесмен»), вскоре обнаружил, что никаких напитков крепче лимонада, чая со льдом и клюквенного сока гостям не предлагается, а он, как дурак, оставил свою серебряную фляжку в машине.
– Мы пробудем здесь столько, Матильда, – злобно ответил он, – сколько нужно, чтобы сцена была сыграна до конца и стал ясен ее смысл.
Присматриваясь, они прошли сквозь толпу болтающих незнакомцев до выложенной плитками террасы, потом, все так же, под руку, – к парку с фигурно подстриженными кустами, статуями из белого с прожилками мрамора и тихо плещущими фонтанами, постояли в кругу дам и джентльменов, собравшихся возле одного из столов с прохладительными напитками под необозримым красно-белым в полоску тентом, обмениваясь приветствиями – небрежными, но радушными, радушными, но небрежными – с проходящими мимо гостями. Сент-Гоур был одет по последней моде: в легкий шерстяной костюм сизо-серого цвета с белой гвоздикой в петлице, в вышитую шелковую жилетку и белую рубашку из струящегося шелка; на голове у него была соломенная шляпа, такая же, как на большинстве присутствовавших мужчин, на ногах – серые гетры. В целом он выглядел весьма привлекательным и уверенным в себе господином. Его красавица дочь Матильда (учившаяся, пока не разразилась война, в Швейцарии и Франции) была в весеннем платье из тончайшего хлопка с юбкой в широкую поперечную полосу – голубую, как глаз малиновки, и бледно-вишневую, – и с вишневым лифом, искусно демонстрирующим прелесть ее маленькой груди. Длина юбки, к удивлению присутствовавших, была такова, что смело открывала большую часть щиколоток, обтянутых прозрачными блестящими шелковыми чулками. Тщательно завитые белокурые волосы, вероятно, из скромности, были аккуратно убраны под шляпу с широкими зубчатыми полями и кисейной вуалью в горошек.
Однако холодно-высокомерный вид молодой женщины обескураживал джентльменов, не рисковавших приблизиться к ней; к тому же на празднике присутствовало на редкость много хорошеньких молодых дам, несомненно, прекрасно известных в обществе.
– Странно, что хозяин не являет себя нам, – сказал Алберт Сент-Гоур, наблюдая за толпой с милой, но рассеянной улыбкой, – потому что у меня такое чувство, будто он за нами наблюдает и, быть может, забавляется.
– Ничего он не забавляется, – холодно возразила Матильда, высвобождая руку. – Ты забыл – он существо, лишенное чувства юмора.
С этими словами Матильда отошла от отца, а Сент-Гоур, медленно следуя за ней, через несколько минут уже вел любопытную беседу с маленьким лысым раздраженным человечком приблизительно одного с ним возраста (хотя он, Сент-Гоур, выглядел на добрый десяток лет моложе); тему беседы уловить было непросто: собеседник Сент-Гоура перескакивал с политической ситуации на вероломство американцев немецкого происхождения, потом на цену, в которую этому джентльмену обошелся гороскоп жены. («Вы ведь не станете спорить, сэр, что двадцать пять тысяч – это слишком уж крутая сумма. Как вы считаете, сэр?») Инстинкт подсказывал Сент-Гоуру, что этот похожий на мышонка человек, столь очевидно непоследовательный, должен быть очень богат и знакомство могло оказаться весьма полезным. Но хотя Сент-Гоур оживленно поддерживал разговор о шарлатанстве астрологов и о том, что страна наводнена немецкими шпионами, ни одна из этих тем не затрагивала его по существу, все его внимание было приковано к дочери, которая беззаботно прогуливалась в толпе незнакомцев, вертя вскинутым на плечо зонтиком. Ее полупрозрачная верхняя юбка слегка развевалась на ветру, походка была грациозной, и, на сторонний взгляд, девушка казалась неотразимо женственной – в старинном понимании этого слова. Но какая железная у нее при этом воля, и как это начинает пугать отца!..
В этот момент Сент-Гоур заметил коренастого молодого мужчину в панаме, который вез кого-то в инвалидной коляске и случайно оказался рядом с Матильдой. Сент-Гоур увидел, как Матильда тревожно оглянулась и застыла, уставившись на мужчину как невоспитанный ребенок. Направляясь к ней, Сент-Гоур отметил, что она покачивалась, будто готова была упасть в обморок, и держалась за горло, но отшатнулась от молодого человека, когда тот галантно, но несколько неуклюже протянул ей руку, чтобы поддержать.
«Очень странно, очень, очень странно, – сердито подумал Сент-Гоур. – Это совсем не похоже на мою дочь – так эксцентрично вести себя в обществе!»
Поспешно приблизившись к ней, он, однако, увидел сквозь закружившиеся перед глазами блики причину ее странного поведения: неловкий молодой человек в панаме, который в этот момент, улыбаясь и краснея, нервно представлялся как Роланд Шриксдейл, а женщину в инвалидном кресле представил как свою мать Анну Эмери Шриксдейл («хозяйка этого праздника, знаете ли»), был не кем иным, как… Харвудом.
…и одновременно, если только Абрахам Лихт вдруг не сошел с ума, сыном искоса глядящей старой женщины в инвалидной коляске, которая должна была быть вдовой Элиаса Шриксдейла и владелицей Кастлвуд-Холла.
Как точно происходило знакомство и представился ли Сент-Гоур сам, как положено, Абрахам Лихт впоследствии вспомнить не мог, потому что рассудок у него в тот момент помутился.
Харвуд! ЕгоХарвуд!
После стольких лет разлуки!
Хотя теперь он уже не Харвуд: быстрым взглядом тот дал понять Сент-Гоуру и его дочери, что не следует так потрясенно глазеть на него.
Относительно же того, кем он был…
Рыхлый, нервный, с землистой кожей, с безобразным шрамом вдоль левой щеки, с прилизанными густыми волосами, разделенными строгим пробором… Рот меньше, губы краснее и влажнее, чем были когда-то. Недостаточно мужествен, пожалуй; робок, ребячлив, мил; в определенных ситуациях склонен к заиканию, но при этом умен, хорошо говорит. И безукоризненно галантен по отношению к матери – вот сейчас как раз, перегнувшись через спинку инвалидного кресла, сжимает ее трясущуюся руку в кружевной перчатке, чтобы унять дрожь. (С первого взгляда видно, что это мать и сын: они совершенно одинаково косо улыбаются.)
В течение нескольких минут легкой светской беседы Роланд – а говорил преимущественно он – объясняет своим гостям традицию издавна проводящегося Майского праздника (который каждый год устраивается в Филадельфии, при этом каждый шестой год или около того, в зависимости от маминого состояния здоровья, – в Кастлвуде), а миссис Шриксдейл он рассказывает, что познакомился с мистером Сент-Гоуром и Матильдой несколько лет назад в Лондоне, когда Матильда была еще школьницей, а Алберт Сент-Гоур торговал старинными книгами… они общались тогда с удовольствием, но с тех пор, к сожалению, потеряли друг друга из виду и не встречались несколько лет.
– Это было дурно с твоей стороны, Роланд, не познакомить нас тогда, – сказала миссис Шриксдейл слабым, задыхающимся, но кокетливым голосом, не сводя водянистых глаз с Сент-Гоура. А Роланд, чуть покраснев, смущенно пробормотал ей в ухо:
– Но видишь ли, мама, боюсь, я знакомилвас, однажды чудовищно дождливым днем я привел их в наши апартаменты в «Кларидже». Мы все пили чай, и они тебе очень понравились. Просто ты, дорогая, судя по всему, совершенно об этом забыла!
Хотя с тех пор прошло уже несколько лет, Сент-Гоур и его дочь припомнили тот визит с явным удовольствием, что повергло бедную миссис Шриксдейл в крайнее смущение. Она просила простить ее, называла себя глупой старой дурой с куриными мозгами и, протянув дрожащую руку им обоим, настойчиво приглашала поскорее – как можно скорее – навестить ее и поужинать с ней и с Роландом в Кастлвуде.
– О, мы будем счастливы, миссис Шриксдейл, мы будем в восторге, – поблагодарил Сент-Гоур тихо, но прочувствованно.
VII
Вскоре после этой счастливой встречи всем, естественно, стало известно, что Сент-Гоур с дочерью часто бывают в Кастлвуде, что они представлены радушными миссис Шриксдейл и ее сыном многим чрезвычайно важным филадельфийцам и даже решили в середине лета переехать из своего дома в штате Нью-Йорк в фешенебельную квартиру на Риттенхаус-сквер, которую им помог найти Роланд. Миссис Шриксдейл была совершенно очарована Сент-Гоуром, который знал, казалось, все о музыке, истории, поэзии, а о живописи – почти столько же, сколько сам Джозеф Дювин. («Он такой образованный джентльмен! Когда слушаешь его, становится очевидно, что он – просто гений! Ну разве они не идеальная пара – он и Эва Стоддард?» – однажды вечером с девичьим волнением спросила миссис Шриксдейл. И Роланд с готовностью ответил: «Дорогая, мне это пришло в голову уже несколько недель назад».)
Что же касается Матильды Сент-Гоур… Почему, интересно, молодая женщина, отмеченная такой красотой, пребывает в глубокой меланхолии, а если не в меланхолии, то либо в раздражении, либо в возбужденно-игривом состоянии, так что даже смех ее напоминает звон разбитого стекла?
Роланд признался в ответ, что не знает, поскольку никогда не был в близких отношениях ни с Сент-Гоуром, ни с Матильдой, ходят слухи, будто у бедной Матильды разбито сердце, но сама она из гордости об этом не говорит никогда.
Что же до самого Роланда Шриксдейла, то, несмотря на усилия многих заинтересованных лиц, он редко выказывал интерес к противоположному полу, когда сопровождал мать на всевозможные светские мероприятия. И память его так до конца жизни и не восстановилась полностью. А вот здоровье постепенно возвращалось к нему. Более того, по свидетельству изумленного доктора Турмана, оно более чем возвращалось! После тягот, перенесенных в пустыне, новый Роланд становился гораздо более здоровым человеком, чем был когда-либо прежде.
Кроме того, к приятному удивлению людей, знавших его с детства и помнивших, какие надежды возлагал поначалу на него отец, Роланд начал проявлять робкий интерес к лошадям – и к их разведению, и к скачкам, – к чему Элиас испытывал страсть всю своюжизнь. По-своему, неуверенно, начал он выказывать неравнодушие и к заграничным путешествиям, даже поговаривал о том, чтобы вернуться еще раз на Запад, при этом поспешно заверяя мать, что он никогда, ни за что не поедет туда теперь без нее.
– Когда ты почувствуешь себя лучше, дорогая, мы непременно поедем на поезде к Скалистым горам, – весело говорил он. – Потому что они – одно из величайших Божьих чудес, которое нельзя не увидеть.
В разговоре с Бейготом Роланд, тоже впервые в жизни, выказал какое-то детское любопытство по части состояния Шриксдейлов и сожаление о том, что в предстоящие нескольких лет, как неосмотрительно намекнул ему некий родственник, будет вынужден в судебном порядке добиваться опеки над состоянием матери.
– Мама действительно день ото дня слабеет, это правда, – сказал он дрожащим голосом со слезами на глазах, – но я не верю, что придет час, когда она перестанет быть самой собой, я в это не могу поверить. И знаете, я имею весьма смутное представление о том, что значит «опека над состоянием», мистер Бейгот, – вы мне не объясните?
Эти перемены, наряду с внезапным приездом в Филадельфию таинственного господина Алберта Сент-Гоура, не остались не замеченными Стаффордом Шриксдейлом и его сыновьями. Хотя эти четверо ожесточенно спорили по поводу того, какие именно шаги следует предпринять в отношении фальшивого наследника и может ли он даже по прошествии стольких месяцев все же оказаться не Роландом. Лайли упрямо настаивал на том, что он – Роланд, но только изменившийся.
(«В конце концов, установить личность не так уж сложно, – говорил Бертрам. – Человек либо тот, кем он рожден, – либо нет».«Но что, если мы ошибаемся? – повторял Лайли. – И если эта ошибка окажется роковой?»)
Присутствовавший при одном из приступов Роландова «озарения» Стаффорд Шриксдейл презрительно утверждал, что все это было представлением, несомненно, прекрасно сыгранным, почти по-актерски профессионально, но тем не менее представлением. Однако Уиллард тоже однажды оказался свидетелем такого «озарения» – когда, впав в состояние транса, со струящимися по лицу струйками пота, с закатившимися глазами, Роланд продекламировал большую часть Книги Притчей – и признался, что был искренне тронут… на несколько часов даже почти поверил, что Роланд – это действительно Роланд. Но Бертрам, в свою очередь, приводил вполне убедительные аргументы в пользу того, что это самозванец, а Анну Эмери и впрямь ничего не стоило обвести вокруг пальца, так что иногда даже Лайли начинал сомневаться и серьезно рассуждать о тяжести преступления, совершенного Роландом, если это не Роланд.
– Ведь в таком случае это, наверное, означает, что настоящий Роланд, наш кузен, убит? – вопрошал он.
Они не сомневались, что ключом к разгадке тайны является Сент-Гоур, поскольку о нем никто ничего не знал, кроме Роланда. Итак, они наняли частного детектива, мистера Гастона Баллока Минза из Национального агентства Уильяма Дж. Бернса (которое нередко выполняло в Вашингтоне труднейшие задания министерства юстиции). Но после десяти изнурительных месяцев расследования Минз объявил, что не смог раздобыть вообще никакой информации о Сент-Гоуре – даже записи о его рождении или послужного списка.
– Если когда-либо существовал несуществующий человек, – воскликнул в сердцах Минз, – так это и есть Алберт Сент-Гоур.
Шриксдейлы замечали, что на людях Роланд тщательно следит за тем, чтобы оставаться Роландом, но в иных ситуациях становится все более небрежен.
Например, время от времени его видели выпившим.
Например, время от времени его видели курившим – как сигареты, так и сигары.
Например, он или некто, неотличимо похожий на него, по слухам, посещал несколько раз бордель в южной части Филадельфии и там представлялся хозяйке как Кристофер.
Например, в августе в Ньюпорте, катаясь на семейной яхте «Альбатрос», он случайно упал за борт на глубине не менее пятнадцати футов и, ко всеобщему удивлению, легко и уверенно выплыл сам, не дожидаясь помощи, хотя Роланд никогда в жизни не проплыл и дюйма и с детства панически боялся воды! («Где это ты научился так хорошо плавать?» – спросили его родственники, и Роланд несколько уклончиво ответил: «Наверное, там, на Западе, – я действительно не помню».)
В том же месяце, там же, в Ньюпорте, кузены соблазнили ничего не подозревавшего Роланда на прогулку вдоль берега и во время прогулки напомнили ему, как когда-то, когда они были мальчишками, он любил бороться с ними на песке… особенно с Бертрамом. Неужели он не помнит?
– Боюсь, ничего подобного я не помню, – осторожно сказал Роланд, на всякий случай, бочком, отходя подальше.
– Но ты должен помнить, братец, – настаивал Бертрам, наступая на него, – именно ты всегда предлагал поиграть в эту игру!
Под дружный смех Лайли и Уилларда Бертрам притворился, будто готов напасть на Роланда. День был солнечный и ветреный, настроение у всех – ребячливо-задорное и легкомысленное; роскошный обед, длившийся два часа, закончился, а вечером предстоял еще более роскошный четырехчасовой ужин.
– Ну вот, теперь ты это знаешь, – сказал Бертрам высоким мальчишеским голосом, делая ложный выпад в сторону Роланда, – знаешь, что именно ты всегда был зачинщиком! Ты всегда наскакивал на нас сзади, хватал, валил с ног, и мы боролись, топчась и катаясь в грязи, в песке, в зарослях вереска. Да, малыш Роланд был в детстве сущим наказанием.
– Мне трудно в это поверить, – нервно сказал Роланд, лихорадочно размышляя, что делать. Его бросило в жар, и он снял на минуту панаму, чтобы вытереть вспотевший лоб.
– Ему трудно в это поверить! – издевательски повторил Бертрам, оскалив зубы в зловещей улыбке. – Неужели мы стали такими трусливыми старыми козлами, что боимся испачкать рубашки?!
Пока Уиллард и Лайли с интересом наблюдали за происходящим, покуривая сигары, Бертрам прыгнул на Роланда и грубо обхватил его голову и плечи, применив прием, который в борьбе называют «хамерлок». Однако в считанные секунды – никто даже не успел ничего сообразить – Бертрам сам оказался поверженным на землю, причем с такой неистовостью, что у него перехватило дыхание, несколько минут он лежал неподвижно, как мертвый.
Лайли и Уиллард, подскочив к брату, пытались поднять его, а Роланд, склонившись над ним и заламывая руки, не переставал извиняться и утверждать, что ему и в голову не приходило, что такое может случиться. В сущности, он даже не понял, что произошло – у него и в мыслях не было причинить кому-нибудь боль. Бертрам попытался сесть, обхватив руками голову. Его аккуратные темные усы были в песке, кожа стала пепельно-серой. Пока братья утешали его, его вывернуло наизнанку, потом он стал давиться и задыхаться, на него напал приступ безудержного спазматического кашля, потом его снова вырвало чем-то белым и жидким, словно каша. В течение всего этого времени бедный Роланд суетился вокруг, извиняясь и твердя, что он не понимает, что же все-таки произошло. Лайли и Уиллард с мрачно-непроницаемыми лицами смотрели на него, не произнося ни слова, и видели, как, несмотря на все свое волнение, Роланд сохранял оборонительную стойку, чуть наклонив вперед корпус и согнув в коленях жилистые ноги, видели, какими мускулистыми вдруг стали его плечи, как напряглись жилы на его бычьей шее, как через расстегнутую рубаху стальным блеском посверкивали темные курчавые волосы. Панама в ходе потасовки слетела у него с головы, и без нее лоб казался сейчас на удивление широким и квадратным. А пуще всего поражали глаза: холодно-стальные, очень трезвые, мечущие быстрые взгляды.
– Наверное, это там, на Западе, я научился защищаться, – серьезно произнес Роланд, – но во время болезни забыл об этом. Братец Бертрам, прости меня!
Но Бертрам и не собирался прощать, еще меньше – забывать.
Когда после Дня труда Шриксдейлы собрались уезжать из Ньюпорта, Бертрам, как бы случайно проходя мимо Роланда (хлопотавшего об удобствах для матери на время путешествия), тихим, но бешеным голосом произнес:
– Ты ведешь зачарованную жизнь, кузен, но это только до тех пор, пока жива Анна Эмери.
На какую-то долю секунды могло показаться, что Роланд вот-вот сорвется, посмотрит обидчику прямо в лицо и скажет что-то резкое, но вместо этого он с безукоризненной сдержанностью – которая всегда так восхищала Сент-Гоура, – просто, голосом Роланда ответил:
– Моя мама, знаешь ли, еще молода, ей только-только перевалило за семьдесят. Если Бог справедлив, она переживет всех нас!