Текст книги "Исповедь моего сердца"
Автор книги: Джойс Кэрол Оутс
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 42 страниц)
Они ссорились из-за денег, из-за того, куда переезжать дальше, из-за того, что Абрахам не желал смирить гордыню и попросить помощи у богатых родственников: ведь теперь, когда она ждет ребенка, со слезами говорила Арабелла, они могут сыграть на этом – разумеется, отец Абрахама, будучи джентльменом, сжалится над ними. Несомненно, и он, и мать Абрахама, милосердная, благовоспитанная дама, не будут настолько жестоки, чтобы отвергнуть своего еще не родившегося внука.
– Арабелла, прошу тебя, на эту тему – больше ни слова, – стиснув зубы, тихо говорил Абрахам. – Ты ничего не знаешь о моих родственниках, о трагической истории нашей семьи.
На что Арабелла с неожиданным цинизмом отвечала:
– А чья «история» не трагична, если поглядеть поближе!
И все же самые жестокие ссоры случались у них из-за того, что Абрахам называл неверностью Арабеллы: когда из каприза или просто от нечего делать она улыбалась другим мужчинам – а Арабеллу всегда окружали другие мужчины, – и достаточно было одного ее мимолетного взгляда, единственного тихо произнесенного слова или обворожительного движения брови, чтобы Абрахам тут же зачислил объект ее внимания в ее любовники.
Как многие влюбленные в подобных обстоятельствах, Абрахам корил себя за слабость: «Если бы только я так не любил эту женщину! Разумеется, вина здесь прежде всего моя,а не ее».
Ибо Абрахам Лихт от рождения обладал особой проницательностью, позволявшей ему понимать, что наше недовольство другими, вероятно, есть не что иное, как невысказанное недовольство самими собой.
Мужчина в силу своих сексуальных особенностей должен знать, что чары женской плоти не только способны провоцировать мужское начало, но и истощают его со временем . Сила Венеры Афродиты. Языческой богини, которая через земных женщин искушает мужчин и опустошает их.Эта богиня, как сверкающий солнечный луч, оживляет безжизненный, бесцветный пейзаж, она смотрит на вас глазами избранных женщин и пробуждает в мужчинах страсть, которую невозможно удовлетворить до конца. И так же, как солнечный луч, она непреклонно скользит мимо, бестелесная, бесплотная и… неверная.
«Но есть ли соучастники у этого преступления?» – лишь остается гадать уязвленному любовнику.
В начале лета 1885 года Абрахам решил, что им с Арабеллой нужно уехать с Манхэттена и пожить в долине Чатокуа, чтобы их ребенок родился в более подходящих условиях, а сам он мог бы заново попробовать силы в бизнесе.
– В конце концов, – сказал он Арабелле, немного смущенный тем, что прежние его обещания привели к столь ничтожным результатам, – мне нет еще и двадцати пяти.
Арабелла, как обычно, с легким укором, в котором (если только Абрахаму это не мерещилось), словно свернувшаяся клубочком змейка, таился любовный зов, ответила:
– Двадцать пять! Многие к двадцати пяти годам были уже мертвы, похоронены, и косточки их превратились в прах.
Итак, неугомонная пара переселилась в неотесанную деревню под названием Уайт-Салфер-Спрингс, где в самом начале суровой зимы 1885 года у них родился сын, Терстон. Оттуда они переехали в Контракэуер, потом в Маллигар, где родился их второй сын, Харвуд. Потом, поскольку неудачи продолжали преследовать их, – в маленький городок Поухатасси-Фоллз, где Абрахам потерпел постыдное поражение в деловой карьере.
(Хотя, несмотря на то что он был арестован и вынужден провести двое мучительных суток в местной тюрьме, виновным его не признали . Как свидетельствуют архивы.)
В общей сложности они с Арабеллой прожили вместе пять бурных лет. Официально они так и не были женаты, хотя Арабелла родила двух здоровых мальчиков и большинство соседей считали их мужем и женой. Вначале Арабелла страстно желала, чтобы они поженились, но по мере того, как шли годы и они ссорились все больше, надежда ее меркла, и в конце концов она перестала даже думать об этом. А может быть, она никогда этого, в сущности, и не хотела. Потому что, будь она женой Абрахама Лихта по закону, который всегда определенно на стороне мужчин, ей, пожелай она того, никогда не удалось бы так легко уйти от него.
Ибо хоть Арабелла и любила неистового Абрахама Лихта, красавца, на которого женщины заглядывались на улице, она верила, что ради спасения души, а также ради физического здоровья (еще одной беременности она не перенесла бы – во всяком случае, в таких нищенских условиях) она должна его покинуть.
Их совместная жизнь была непостоянна и непредсказуема, и Арабелла никогда не чувствовала себя счастливой в течение сколько-нибудь длительного времени. Да и материнство ее не влекло: голодные дети постоянно «требовали» ее, так же, как и муж.
«Какие они ненасытные, – думала Арабелла с трепещущим в панике сердцем, – смогу ли я их удовлетворить? И какой ценой?»
Если порой они были нищи, неприкаянны и служили объектом общественных подозрений, то временами то или иное предприятие Абрахама или какой-нибудь его выигрыш приносили им кучу денег, и они опять-таки становились объектом подозрений. Либо они ужинали с экстравагантным шиком, как считала Арабелла, либо не ужинали вовсе. Они покупали дорогую одежду, которая в считанные недели превращалась в их единственное сохранившееся имущество. Они либо путешествовали первым классом, либо не путешествовали совсем – разве что переезжали, обычно тайно, под покровом ночи, с одного места на другое. Абрахам то боготворил ее, то, безо всякого предупреждения, начинал обливать презрением как соблазнительницу, которая позволяет другим мужчинам «ухаживать за ней, ласкать ее взглядами и мысленно предаваться с ней любви» и которая в какой-то мере обманывала его даже с сыновьями. Ибо разве не любила она Терстона и Харвуда больше, чем его?Когда он тайком наблюдал за своей семьей, разве не казалось почти очевидным, что без него они более счастливы, более непринужденны, чаще смеются? «Рожденные из ее плоти, гораздо теснее связанные с ней, чем любой муж, дети узурпируют мое место, – терзался Абрахам. – Если бы я мог из собственных чресел дать жизнь детям, только тогда я был бы уверен, что они преданны мне».
Арабелла отвергала подобные фантазии, как она их называла. Если же, выпив лишнего, Абрахам настаивал, она выходила из себя и говорила то, что неизменно приводило ее молодого мужа в бешенство:
– Знаешь, что с тобой происходит? Ты сходишь с ума.
Для него это было глубочайшим оскорблением. И как реагировать на такое обвинение? Он вспыхивал от досады и в ответ разражался язвительными филиппиками.
(К тому же Арабелла была неискренна, как однажды обнаружил Абрахам. Она из месяца в месяц, из года в год, сколько могла, прятала деньги, добытые из неизвестных источников; побуждала Абрахама покупать ей дорогие украшения, когда у них были средства, и всячески разжигала в нем «жажду тратить». Словно планировала стать истинной женщиной, когда представится возможность.)
Пять лет бурных страстей; приливы и отливы, и снова приливы следовали в соответствии с некой недоступной Абрахаму логикой.
И с горечью отверг я то, чего не мог постичь.
Что жизнь – это загадка, которую я не в состоянии разгадать.
Ибо загадывать загадки – предназначение, между тем как разгадывать их – судьба.
Его бесило то, что Арабелла была красивой женщиной, принадлежавшей ему, матерью его детей, и в то же время – исключительно независимой в мыслях и чувствах.
– Чего ты хочешь от меня и от мира, Абрахам? – часто спрашивала она его с претензией на женскую наивность. – Что тебе нужно, почему ты не займешься чем-то одним, не осядешь на месте, не заживешь спокойно? Почему, Господи помилуй, тебе непременно нужно желать столь многого? Ты как ребенок-великан, присосавшийся к материнской груди и слишком изголодавшийся, чтобы насытиться.
Это так ранило Абрахама и приводило его в такую ярость, что он вмиг представлял себя в изысканных одеждах на бродвейской сцене, в лучах прожекторов, в поединке с великолепной молодой женщиной, обворожительной, соблазнительной, но (как хорошо известно зрителям) двуличной. С непринужденностью любимца публики, уверенного в ее безграничном, слепом обожании, которое он полностью разделял, Абрахам обычно весело смеялся в ответ и говорил:
– Тогда выходи за меня замуж, дорогая. Завтра утром. Согласна?
– Ты шутишь или всерьез?
Абрахам снова смеялся. В его ушах звучал приглушенный гул одобрения зрителей, которых он не видел, но чье присутствие ощущал почти физически.
– Неужели ты не знаешь, что мужчина может шутить, оставаясь серьезным? И быть серьезным, шутя? Если бы ты хоть чуточку лучше понимала меня, Арабелла, ты бы это знала.
Арабелла заглядывала ему в глаза, пытаясь понять, как делали и будут делать многие другие . Сколь тщетны подобные попытки. Ибо душой моей не завладеть так легко.
– Да, – говорила она наконец со странной грустной улыбкой, – я знаю.
На следующий день после одной из таких сцен, ноябрьским вечером 1888 года, когда Абрахам уехал по делам, Арабелла сбежала из пансиона, где они жили в Вандерпоэле, оставив на соседскую девочку, с которой дружила, четырехлетнего Терстона и годовалого Харвуда и написав короткую жестокую записку:
Прощай. Не ищи меня. Твоя «любовь» слишком ненасытна. А я не хочу быть съеденной!
А.
Арабелла взяла с собой только лучшие свои вещи, драгоценности и около трехсот долларов наличными из тех, о которых Абрахам знал; ходили слухи, что она сбежала не одна, но гордость и гнев не позволили Абрахаму доискиваться правды. А равно и преследовать Арабеллу.
– Ваша мать нас покинула. Вы не должны спрашивать о ней. Она поступила дурно, но она – не плохая женщина. «Преступление? Значит – и соучастие». Мы были глупцами, когда верили ей, а посему – сами виноваты . Но о ней – ни слова, никогда! Вы поняли?
Маленький Терстон с широко открытыми удивленными глазами молча кивнул, годовалый Харвуд моргнул и широко зевнул, по-детски неохотно соглашаясь. В конце концов, разве они не сыновья своего отца?
Из тех пяти лет молодости, когда стали очевидны первые проблески его гения, Абрахам Лихт любит вспоминать лишь дивный час рождения старшего сына. Пансион в Уайт-Салфер-Спрингс, кровать, противно пахнущая сыростью, плесенью, а сейчас и потом, пролитым Арабеллой в родах, и ее кровью. После одиннадцати часов жутких мучений повивальная бабка наконец крикнула ему, чтобы он зашел в комнату. И когда Абрахам Лихт, потрясенный, испуганный, слыша учащенный стук собственного сердца, вошел и увидел младенца с красным личиком, ловившего ртом воздух, такого горячего, так безупречно сложенного, такого волшебно живого, верещавшего и завывавшего от избытка жизненных сил, слезы заструились по щекам молодого отца. «Мойсын? Мой?»
Арабелла, без кровинки в лице, изможденная, похожая на смерть, попыталась улыбнуться ему, а он, изумленный, – ей. Однако в тот момент они были словно чужие, поскольку все его внимание приковывал к себе визжащий младенец, словно тот был источником светового луча, выхватывающего его из темноты. «Терстон. Терстон Лихт. Мой сын». Абрахам неловко принял ребенка на руки. Его била дрожь. Повивальная бабка широко улыбалась, удивленная его молодостью и красотой, ее забавлял вид новоиспеченного отца: смесь гордости и испуга . Корчащаяся лысенькая обезьянка, прелестное существо, которому всего несколько минут от роду, чертами лица и бьющей через край энергией совершенно очевидно напоминало отца!
И действительно, разве не был этот младенец в некотором роде индуистской реинкарнацией самого Абрахама Лихта, снова вступающего в мир, чтобы опять завоевать его? Победить опять и опять?
Судьба «Кристофера Шенлихта»
I
Едва ли стоит осуждать букмекеров из Атлантик-Сити и их азартных клиентов за то, что сотни ставок были сделаны на исход суда над Кристофером Шенлихтом, обвинявшимся в убийстве первой степени в декабре 1909 года в суде Атлантик-Сити: пари заключали не на то, будет ли обвиняемый оправдан (такая возможность даже не рассматривалась), а на то, приговорят ли его к повешению, на чем энергично настаивал окружной прокурор, или казнь будет заменена пожизненным заключением, чего еще более энергично добивался адвокат Баллок. Потому что ни обвинение, ни защита не сомневались, что Шенлихт, и только он, виновен в убийстве своей «невесты» миссис Элоизы Пек; да Шенлихт и сам не отрицал обвинения.
Таким образом, интерес к процессу был обусловлен его вероятными последствиями, а также тайной, или тайнами, этого дела: каково прошлое обвиняемого (если, конечно, у него есть прошлое, потому что никому ничего так и не удалось выяснить); каковы мотивы, побудившие его совершить столь жестокое убийство, при том что он не мог не осознавать неизбежности ареста; куда делись деньги и драгоценности, исчезнувшие из апартаментов жертвы; почему обвиняемый упрямо отказывается говорить с полицией и даже с представителями защиты, если на карту поставлена его жизнь, и так далее. Хотя дело было чрезвычайно простым, в ходе разбирательства не случилось никаких сюрпризов или непредвиденных поворотов и суд завершился быстро, всего за четыре дня, газеты в Атлантик-Сити и Нью-Йорке пытались оживить процесс, публикуя интервью с людьми, претендовавшими на знакомство с «полоумной наследницей» (как называли бедную Элоизу), или со свидетелями событий – служащими отеля «Сен-Леон», знавшими «Кристофера Шенлихта». Ежедневно печатались фотографии убитой, а также снимки молодого человека, обвинявшегося в убийстве, хотя теперь Шенлихт выглядел таким усталым и изможденным и двигался с такой летаргической заторможенностью, что едва ли кто-то решился бы назвать его молодым человеком.
В зале суда, под прицелом множества глаз, не имея возможности спрятать лицо, Шенлихт являл собой само воплощение горя, хотя и какого-то отрешенного, бесстрастного: кожа у него сделалась пористой и дряблой, под глазами образовались мешки, а сами глаза остекленели, как у сомнамбулы. Неужели вот этои есть пылкий любовник Элоизы Пек, которого она так любила себе на погибель? – удивлялись присутствовавшие в зале.
Стратегия хитрого Баллока перед лицом вереницы изобличающих свидетелей обвинения (кто же в фешенебельном Атлантик-Сити не видел миссис Пек, повисшую на руке мистера Шенлихта?) состояла в том, чтобы представить своего подзащитного душевно неуравновешенным, психически несостоятельным, не отвечающим за свои поступки и не обладающим «свободой воли»; в настоящий момент (как могут убедиться господа присяжные) он пребывает в таком глубоком ступоре, что едва ли отчетливо слышит и видитпроисходящее; даже собственная судьба его не волнует. «Приговорить столь беспомощное и столь безопасноетеперь для общества существо к смертной казни было бы актом гораздо большей жестокости, чем непреднамеренное преступление, за которое его судят». Баллок говорил с таким жаром и так искусно и точно рисовал драму своего подзащитного, что сам Абрахам Лихт (который, как обычно, весьма щедро оплачивал услуги адвоката) невольно восхитился.
Бостонский психиатр «с неподкупной репутацией», которому предоставили следующее слово, свидетельствовал в пользу защиты и утверждал, что Шенлихт вообще предрасположен к кататонии; можно с уверенностью сказать, что симптомы острого душевного недуга проявлялись у него давно, однако окружающие принимали их просто за черты характера.Он, врач, тщательно обследовал обвиняемого и пришел к выводу, что этот человек явно ненормален и обладает темпераментом, который может давать внезапные вспышки безумия под воздействием эмоционального напряжения; в таком состоянии человек, не владея собой, способен совершить преступление, не отдавая себе отчета в том, что творит, и не помня впоследствии о содеянном.
Обвинение, в свою очередь, выставило психиатра, который утверждал, что любой преступник «психически невменяем», поскольку совершает преступления.И, учитывая непредсказуемость поведения большинства опасных преступников, а также их неспособность отвечать за свои действия, не счастье ли, что в этой стране существует закон о смертной казни?
Ситуация еще больше осложнилась, когда прокурор привлек внимание присяжных к тому, что задолго до «внезапного помешательства» Шенлихта, повлекшего за собой его «чудовищное преступление», они с покойной миссис Пек на глазах у всех вели себя аморально: открыто, безо всякого стыда сожительствовали (со всеми теми подробностями, которые являются оскорблением христианской нравственности, норм приличий и тому подобного). А если, как говорят, Шенлихт некогда учился на священника, то, публично предаваясь греху, он совершал еще более непростительное преступление, ибо знал, что делает, и не мог не догадываться, какую цену придется за это заплатить.
В общей сложности обвинение вызвало тридцать пять свидетелей. Баллок подверг перекрестному допросу лишь нескольких из них, чтобы не подвергать своего подзащитного риску еще большего разоблачения. И из всех этих свидетелей только одна – горничная миссис Пек – выказала смутное сомнение по поводу своих первоначальных показаний, данных полиции. Она подтвердила, что слышала в комнате, рядом с которой находилась, голоса миссис Пек и мистера Шенлихта, однако за несколько минут до того она, кажется, слышала там голоса двух мужчин… хотя не могла бы в этом поклясться.
– И кто же был этот второй мужчина? – скептически поинтересовался прокурор.
Но оробевшая юная филиппинка, которая плохо говорила по-английски, не смогла ответить на этот вопрос, и ко «второму мужчине» суд больше не возвращался. На следующий день, когда Баллок попытался во время перекрестного допроса снова завести о нем разговор, молодая женщина отрицала, что слышала еще какой-то голос, – только голоса мистера Шенлихта и миссис Пек, которые хорошо знала.
Трагичнее утраты одного сына, осужденного за убийство и насильственно отнятого у меня, может быть лишь утрата двух сыновей.
На подобную игру этот бывалый игрок решиться не посмел.
(За пределами суда события развивались так же плачевно. Деньги Абрахама Лихта неумолимо таяли, идя на оплату отчаянных уловок, которые придумывал хитрый Баллок и проводили в жизнь его тайные безымянные помощники, а именно: на попытки подкупа ключевых свидетелей обвинения, тех присяжных, которые казались наиболее податливыми, психиатра, обследовавшего обвиняемого, окружного коронера и так далее. Администратор «Сен-Леона» принял щедрую взятку под предлогом «возмещения ущерба», нанесенного апартаментам, где погибла миссис Пек, однако, давая свидетельские показания в суде, высказывался об обвиняемом с неприязнью как о «хладнокровном и расчетливом молодом человеке», который притворялся добродушным и обаятельным, в то время как, несомненно, уже в течение нескольких недель планировал будущее преступление. Один из присяжных поначалу заинтересовался было предложением в обмен на весьма крупное «пожертвование», которое он мог бы направить на благотворительность, воздержаться при голосовании и тем самым помешать присяжным прийти к единому мнению, однако, когда один из коллег заподозрил его в подобной сделке, поспешно дал задний ход, заявив, что будет голосовать «как велит Бог, а не дьявол». Нашел Баллок и нескольких подставных «свидетелей», которые должны были выступить на стороне защиты, но, несмотря на то что их долго и упорно натаскивали, они оказались такими никудышными актерами, что сам Баллок признал ошибкой то, что привел их в суд и позволил подвергнуть перекрестному допросу. Возможность в том или ином качестве привлечь к делу Элайшу обсуждалась, однако была отвергнута, поскольку даже в гриме он мог навести полицию или газетных репортеров на мысль о Черном Призраке из Чатокуа-Фоллз, что стало бы катастрофой.
Суд быстро шел к завершению. Приближался день вынесения вердикта. У Абрахама Лихта сердце сжималось от жалости при виде старшего сына, которого в наручниках приводили и уводили из зала суда стражники в мундирах: его красивое лицо искажала гримаса безнадежного страдания, и он со стыдом и отчаянием отводил от отца неподвижный взгляд . Ибо ни один Лихт не имеет права предать другого, даже ради спасения собственной шкуры. Ибо что можно было сделать в подобных обстоятельствах?Абрахам Лихт побуждал Баллока применить иной, более идеалистически-философский метод защиты в стиле знаменитого Кларенса Дэрроу, подвергнуть сомнению правомочность самой смертной казни – в те годы многие либерально настроенные граждане выступали против смертной казни, ссылаясь на то, что она является нарушением Конституции Соединенных Штатов. Но Баллок сухо возразил, что уже много раз пытался использовать этот тактический ход и убедился: если некоторых судей и можно поколебать подобными гуманистическими соображениями, то присяжных – никогда. Жюри присяжных – это общество в миниатюре, а общество жаждет казней.
– Даже если подсудимый невиновен? – спросил Абрахам так простодушно и искренне, что Баллок уставился на него в изумлении и не нашел что ответить . Потому что он искренне верил в виновность своего клиента.)
Итак, сенсационный, широко освещавшийся в прессе процесс «Народ штата Нью-Джерси против Кристофера Шенлихта» завершился в четыре дня; ко всеобщему разочарованию – особенно были недовольны газетные репортеры, заполнившие первые ряды скамей в зале суда, – угрюмый молодой обвиняемый отказался занять свидетельское место и сказать хоть слово в свое оправдание. Судья, с нескрываемой гримасой презрения относившийся и к обвиняемому, и к его защите, словно от них исходил дурной запах, коротко проинструктировал присяжных, не потрудившись напомнить им о принципе «разумного сомнения» – могли ли быть сомнения разумными в столь ясном деле? Двенадцать суровых присяжных удалились в совещательную комнату для принятия решения и отсутствовали, как на следующий день взволнованно оповестили шапки первых газетных полос, всего восемь минут – рекордно короткое время, потребовавшееся жюри для вынесения вердикта по делу об убийстве, когда-либо рассматривавшемуся в судах Соединенных Штатов.
II
До и во время суда Кристофера Шенлихта посещал в его одиночной тюремной камере некий джентльмен, советник мистера Баллока Мюррей М. Керк с Манхэттена – оптимистично настроенный мужчина средних лет, имевший привычку то и дело водружать пенсне на переносицу и говоривший громко и разборчиво (чтобы не вызывать подозрений у охранника). У этого господина было красивое, хотя и усталое лицо с темными кругами под глазами и густая шевелюра светло-каштановых, всегда безупречно причесанных волос; обычно на нем были серый шерстяной костюм-тройка, белая рубашка с туго накрахмаленным воротничком, галстук-бабочка, кончики которого он аккуратно заправлял под воротник, элегантная черная фетровая шляпа и черные перчатки. Мистер Керк носил с собой эбеновую трость, а из нагрудного кармана всегда выглядывал уголок белоснежного льняного носового платка. Воплощение ходячих представлений об авторитетном юристе. Но как странно, что он с такой острой тоской смотрел на молодого Шенлихта, который ерзал под его взглядом на своем жестком стуле и опускал голову, не желая встречаться глазами с пожилым господином.
Сын? Ты что же, не узнаешь меня? Посмотри на меня, дорогой мой мальчик, посмотри мне в глаза!
Хотя Шенлихт и Керк сидели друг против друга за узким, не более трех футов шириной, сосновым столом, молодой человек упорно избегал взгляда старшего, часто вздыхал и прикрывал глаза ладонью, словно страшно волновался. Это было совсем не похоже на то, как он вел себя с другими. Хотя его обвиняли в самом серьезном преступлении – в Соединенных Штатах страшнее могло быть только обвинение в предательстве, – молодой человек обычно хранил каменный вид, уставившись в одну точку, не слушая того, что говорил ему адвокат, совершенно безразличный к тому, что происходит вокруг, и к собственной неминуемой судьбе. Вынужденный все же иногда ответить на вопрос (например, когда Баллок в отчаянии восклицал: «Сынок, ты хочешь жить?»),он мог лишь молча пожать плечами, после чего снова впадал в транс. Абрахам Лихт сказал Баллоку, что в присутствии отца Кристофер «немного оживится», но на самом деле ничего подобного не произошло. Во всяком случае, не настолько, насколько хотелось бы Абрахаму.
Во время одного из таких визитов мистер Керк достал из кармана белоснежный льняной платок, промокнул вспотевшее лицо и сказал тоном доброго дядюшки, выведенного, однако, из себя:
– Молодой человек, я приказываю вам сидеть смирно. Я – помощник вашего официального адвоката, и вы обязаны отвечать на мои вопросы . Иначе вы пропали.
При этих словах Кристофер замер в чрезвычайно неудобной позе: одно плечо выдвинуто вперед, голова склонена вправо, словно его тянуло вниз силой земного притяжения. Слышал ли он? Понимал ли? Что-то затеплилось было в его взгляде, но тут же пропало. Его лицо было напряжено так, словно упрямый лихтовский дух, засевший глубоко внутри, сдерживал его.
Абрахам почувствовал прилив острой нежности, вспомнив, как однажды, в тот единственный год, который его старший сын провел в колледже Боудена [7]7
Частный колледж высшей ступени; старейшее высшее учебное заведение штата Мэн. – Примеч. ред.
[Закрыть], он совершил путешествие на север, в Мэн, чтобы навестить его, и нашел парня в таверне неподалеку от кампуса в компании друзей. Остановившись поблизости, Абрахам прислушался к непринужденному, часто прерывавшемуся взрывами хохота разговору приятелей и был поражен неожиданной мыслью: Как мой сын похож на других! Если бы я не знал, что он мой сын, я бы никогда не разглядел в нем Лихта.Позже они поспорили на эту тему, отец был недоволен тем, что Терстон в таких приятельских отношениях с чужими людьми, что он принимает их приглашения и бывает у них дома, о чем Абрахам не догадывался, что, открываясь перед чужаками, он рискует как минимум серьезно умалить свои возможности. Ибо как он сможет впредь воспринимать их как чужаков, если позволяет себе так дружески с ними общаться? Все люди – наши враги, всегда и везде– вот принцип, по которому жил Абрахам Лихт и который он внушал своим детям. И как пришло в голову Терстону, послушному Терстону , егоТерстону, отвергнуть непреложный принцип?
Это расхождение во мнениях, как и другие, случавшиеся между Абрахамом Лихтом и его детьми, было не столько разрешено, сколько просто отброшено. Абрахам позаботился о том, чтобы Терстона «исключили» из колледжа: скромные взятки инспектору общежития, декану – и студента выпускного курса однажды вечером засекли возвращающимся в кампус «в состоянии алкогольного опьянения». Его одного из дюжины бражников засекли, задержали и осудили. Терстон был настолько простодушен – и Абрахам это отлично знал, – что так и не догадался, что – или кто – стояло за его исключением. Он безропотно смирился. «Все равно я не так уж хорошо учился, папа», – покорно сказал он. И с какой готовностью, на радость отцу, он согласился, что пора начинать профессиональную карьеру под руководством Абрахама и навсегда порвать со своими нестоящими друзьями.
– Вы слышите меня, Кристофер? – спросил Абрахам Лихт на удивление ровным голосом. – Не окажете ли мне честь посмотреть на меня? Я вам приказываю.
Медленно, неохотно, стыдливо узник повернул лицо к посетителю. Его влажные губы дрожали. Взгляд блуждал . Да, я твой сын. Да, я люблю тебя. Но, отец…Атмосфера в душном помещении так сгустилась, что охранник в форме, бездельничавший в углу, вдруг заинтересовался происходящим. Абрахаму пришлось снизить тон и тщательно следить за своим поведением, так как сейчас, когда его несчастный сын сидел к нему лицом, смотрел на него и в глазах его блестели слезы, малейшая оговорка или какой-нибудь невольный жест могли привести к тому, что он внезапно разрыдается и, как ребенок, бросится на грудь отцу.
Поэтому Абрахам продолжал говорить рассудительно и спокойно. Он спросил, почему «Кристофер» отказывается помогать своему адвокату? Почему его так мало заботит собственная судьба? И кто на самом деле убил Элоизу Пек?
– Если ты знаешь, сынок, ты должен сказать. Мне ты должен сказать.
Терстон долго смотрел на него. Его молодое лицо выглядело изможденным и на удивление морщинистым, словно к нему приросла старческая маска. Похоже, он хотел было что-то сказать, но передумал.
– Я приказываю тебе говорить, – прошептал Абрахам. – Иначе ты пропал.
Слышал ли охранник? Мог ли этот грубый, неотесанный человек что-то понять? Тем не менее Терстон, как истинный Лихт, не доверяя ему, одними губами выразил душераздирающую мольбу: Папа, я в любом случае пропал. Лучше пусть умрет один, а не двое. Потому что если не я один, то нас будет двое. Прости меня, папа! Я пропал, Терстон пропал.
Важный посетитель с Манхэттена резко напяливает на нос пенсне и встает. Поспешно попрощавшись с узником, поворачивается и просит охранника проводить его к выходу. Он придет еще, чтобы оказать заключенному моральную поддержку (по крайней мере так это будет выглядеть), но больше никогда молодой узник не посмотрит ему в глаза так открыто и больше никогда атмосфера в комнате для свиданий не будет такой наэлектризованной.
III
Потому что, разумеется, «Кристофер Шенлихт» был признан виновным в убийстве первой степени.
И жюри присяжных не сделало никаких оговорок насчет возможности помилования.
Стояло суровое морозное январское утро, когда спустя около полугода после смерти Элоизы Пек молодой человек, в наручниках, с осунувшимся лицом, предстал перед судьей, председательствовавшим на его процессе, чтобы выслушать подробности того, что ему предстояло.
Хочет ли он заявить что-либо суду, прежде чем приговор будет приведен в исполнение? – поинтересовался судья.
«Кристофер Шенлихт», ссутулившись, стоял между своим адвокатом и судебным исполнителем, слушал, но не слышал того, что тот говорил; лицо у него застыло, глаза опущены, нижняя челюсть, чуть-чуть выступавшая вперед, была неподвижна.
Ему нечего было сказать.
Ну что ж, так тому и быть. Судья, раздраженный, медленно, чтобы Шенлихт мог разобрать каждое слово, каждый слог, зачитал заранее заготовленное заключение, в котором говорилось: поскольку преступление было совершено с особой жестокостью и поскольку с момента своего ареста преступник не выказал никаких признаков раскаяния, он приговаривается к смертной казни через повешение до смерти в соответствии с законом штата Нью-Джерси. Дата казни будет назначена прокурором штата, но состоится не позднее первого июня 1910 года.