Текст книги "Исповедь моего сердца"
Автор книги: Джойс Кэрол Оутс
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 31 (всего у книги 42 страниц)
– Неприкасайтесь ко мне! Терпеть этого не могу!
Она хочет сказать, что с нее довольно, никто в этом не виноват, но хватит с нее; с другой стороны, ей страшно «рухнуть в пустоту», и потому надо продолжать; даже не из гордости, из трусости.
– Я не здорова – я больна.
Сердце ее трепещет. Вот-вот выскочит из груди. Пульс доходит до двухсот пятидесяти ударов в минуту, врачи предупредили, что, если она не попробует успокоиться, это может плохо кончиться.
В принципе аутогенное самосовершенствование представляется ей, несмотря на явно шарлатанский характер клиники «Паррис» (рай для богатых невропатов, отверженных и неудачников), разумной идеей. Она признает, что ее заболевание – заболевание душевное и что оно идет изнутри ее самой. Чтобы справиться с болезнью, надо всего-навсего справиться с «собой» – ее источником, но как в точности это делается? Повторение мантры «Я не больна – я здорова», «Я не здорова – я больна» – это то же, что повторение слов «четки», «немота», «гипноз», «глупость», «стыд». Смех переходит в приступ кашля. Кашель – в удушье. Удушье сопровождается сердцебиением. Сердцебиение влечет за собой обморок. Ее раздувшиеся живот и мочевой пузырь болят от немыслимого количества минеральной воды, которую ее заставляют поглощать, – двенадцать пинт в день.
Бесчувственное тело, распластанное в разве что не кипящей ванне. По мраморному, с прожилками, краю рассыпались влажные пряди черных волос, напоминающие растопыренные паучьи лапы. Глаза с набрякшими веками закрыты. Пушистая пена повторяет очертания худощавого тела: выпирающие острые ключицы, маленькая тугая грудь с ягодками сосков. Она грубо мнет грудь, и в этом жесте нет ничего эротического, ей просто нужно убедить себя, что она существует. «Яне больна – я здорова. Здорова ли?» Она думает о Бисе и Либкнехте, этой паре клоунов.
Один – скользкий, притворно-ласковый, весь трясется, как студень, – весит наверняка больше двухсот пятидесяти фунтов при росте пять футов девять дюймов; голый конусообразный череп с пучками седых волос по краям; жирная шея, норовящая вывалиться из воротника. Настоящий доктор – все честь по чести, мистер Грилль проверял, диплом от почтенного медицинского учебного заведения, репутация крупного психотерапевта, вылечил много людей, главным образом состоятельных.
Другой, Либкнехт, внушает Розамунде страх. Он – полная противоположность Бису: высокий, жилистый, наблюдательный; цепкий взгляд, проникающий прямо в мозг Розамунды (одна из пациенток, вздрагивающая в соседней ванне, утверждает, что Либкнехт обладает даром читать мысли); суровые скулы, кожа такая тугая, что кажется, будто жира под ней нет ни грамма; веет от него каким-то суровым состраданием, болью, утратой. Среди пациентов клиники «Паррис» бытует легенда о трагическом прошлом Либкнехта – в свои шестьдесят с небольшим он фигура едва ли не романтическая – то ли ветеран войны, то ли еврей-эмигрант. Уж во всяком случае, не ординарный врач, как его толстяк партнер, а психолог или психотерапевт, говорят, учился с самим Зигмундом Фрейдом и был центральной фигурой на Гаагском международном психоаналитическом конгрессе в 1920 году. (Фрейд! Как все самые блестящие люди своего круга, Розамунда читала разнообразные эссе Фрейда, а также развернутые аннотации его главных работ, горячо воспринимая идею таинственного бессознательного как могучего источника либидо, а также идею Эго как вместилища и самосознания и фобий, или идею Суперэго как безличного сознания, угрюмого, скрипучего, подавляющего голоса авторитета. Меньше интересовала Розамунду Фрейдова теория сексуальности, согласно которой женщина мстит за кастрацию, или анатомическую неполноценность, одним из трех способов: сексуальной агрессивностью, либо, напротив, отказом от секса, соперничеством с мужчиной в форме лесбийской любви; либо перетягиванием отцовского либидо от матери на себя, она меняет объект своего сексуального интереса – то женщина, то мужчина – и мечтает о ребенке, преимущественно о ребенке мужского пола, как заменителе утраченного пениса. «Но я совершенно не хочу ребенка, – бушевала Розамунда. – Я даже пениса не хочу… слишком большая обуза!») Если Либкнехт и был фрейдистом, Розамунде он ничего об этом не говорил, только повторял своим добрым, но властным голосом одну из мантр клиники:
Вы больны только потому,
что против вас восстала ваша собственная Воля,
и именно Воля исцелит вас.
Розамунда видит Либкнхета, даже когда его нет рядом, ибо, если верить некоторым пациентам, глаза его обладают способностью просвечивать душу, как рентген, а мысли он читает на расстоянии. Бис – тяжеловесное потное присутствие; Либкнехт – загадочное отсутствие. В худшие дни, когда Розамунда слишком измучена, чтобы встать с постели или выбраться из расслабляющей ванны, при приближении этого человека с вечно суровым выражением лица она ежится от страха; хоть ее трепещущие ресницы и опущены, она видит, что смотрит он на нее так, словно ему всегда и все известно; и вот уже голос, ее собственный голос, звучит в ее сознании: Это не чья-нибудь, это твоя воля, Розамунда. Твоя.
III
Апрель. Пасха. Розамунда пробуждается от длительного, тягучего оцепенения и обнаруживает, что она… это она. Отец бросил ее, а родственников или друзей, о которых можно было бы вспомнить с симпатией, нет; любовники прошли сквозь ее тело, как разряд электричества, не оставив по себе памяти; скоро ей исполнится двадцать восемь: голос звенит в ушах: Я не больна, я здорова! Не здорова, больна! Не больна – не здорова! Я – не я!В комнате отдыха сидит миссис Харолд Бендер, из семьи манхэттенских Бендеров, лицо у нее нарумянено, нос – как клюв у попугая, голос низкий, интонации наполовину удивленные – наполовину хвастливые. Несмотря на постоянные заклинания – «Я здорова! здорова! здорова и скоро вернусь домой, как раз к майскому турниру по бриджу, в котором так удачно выступила в прошлом году», – она умирает (от какой-то болезни, которая пожирает ее на глазах). Глаза бесплотного призрака в белом с алчным блеском так и впиваются в Розамунду. Тут же престарелый капитан-паралитик с головой, как у черепахи, и глазами, сонно прикрытыми тяжелыми веками, он с прищуром глядит на Розамунду и пускается в воспоминания о временах, когда он был высоким, неотразимым офицером армии Соединенных Штатов, отвечал за целый район из тех, на которые Юг был поделен после войны в соответствии с законом о Реконструкции, а кузеном его был конгрессмен Тадеуш Стивенс, фигура более влиятельная, чем президент Эндрю Джонсон – во всяком случае, в течение некоторого времени. Вроде бы, продолжает капитан, они с Розамундой когда-то встречались, правда, давно. Или это была ее мать? А может, бабушка? Природа сыграла с ним злую шутку, смеется капитан, когда-то он был молод, а теперь стар; когда-то высок, а теперь настоящий карлик – «но, знаете ли, дорогая, по-настоящему это – не я». И еще – пухлая женщина с печальными глазами, где-то между тридцатью и сорока, незамужняя дочь одного из пользовавшихся дурной репутацией министров в кабинете президента Уоррена Гардинга; говорят, она несколько раз покушалась на самоубийство, смешивая аспирин и алкоголь в повышенных дозах; она никогда не поднимает голос выше шепота и всегда ходит с опущенным взглядом. И еще – престарелая Тиа Флэннер, некогда танцовщица Нью-Йоркского балета и любовница несчетного количества богачей, а теперь женщина, искалеченная артритом, с лицом, напоминающим помятый куль, с пальцами, скрюченными, как птичьи когти, почти слепая и тем не менее постоянно болтающая о дисциплине, которая якобы вернула ей здоровье и молодость. И еще – ходячий скелет, Дэвид Джонсон Браун, самый модный нью-йоркский архитектор бурных времен конца прошлого века, когда богачи строили себе огромные дома на Парк-авеню, Пятой авеню и в окрестностях; настойчиво заглядывая Розамунде прямо в глаза, он выспрашивает, видела ли она его дома, его творения (да, видела, более того, жила на Шестьдесят шестой улице в кирпичном доме, некогда выстроенном Брауном) и почему бы ей не выйти за него замуж, он очень богат, у него огромные связи, и он знает, как сделать женщину счастливой.
Чтобы избавиться от этих призраков в душном Аиде, Розамунда убегает в английский сад; есть тут, прямо у подножия холма, лужайка, поросшая можжевельником; дрожа, она останавливается на берегу пруда, мечтательно вглядывается в водную гладь, покачивается из стороны в сторону, вдыхает тяжелый запах прибрежных растений и водорослей, ступает в воду – та на удивление тепла, – заходит по пояс, руки слишком тяжелые, чтобы воздеть их в мольбе о помощи, где-то внизу, под водой, шевелится, вздрагивает, извивается полуобнаженная женщина, небо тоже внизу, бледное, с прожилками, светлое по краям.
– Розамунда, не надо!
Это сказал доктор Либкнехт, сказал негромко, но повелительно. Розамунда оглядывается, но никого вокруг нет. Она дышит тяжело, как загнанный зверь, вонзая ногти в маленькую, тугую, никому не нужную грудь. Под ногами ил, на живот, на бедра давит вода.
«Но почему не надо? Почему?! Такова моя воля». От злобы, от отчаяния она начинает рыдать. Либкнехт, откуда-то – то ли из тени на берегу, то ли из зарослей можжевельника, то ли наблюдая за ней сквозь одно из бесчисленных окон, на которые падает последний угасающий луч заката, – повторяет:
– Нет, Розамунда, нет. Немедленно выходи из воды.
Розамунда смеется, но повинуется. Только идиот будет топиться в пруду, на поверхности которого плавают лилии да водяные ирисы, а глубина не достигает и трех футов.
Май, за ним июнь; недружная, прохладная весна; Розамунда просыпается, Розамунда засыпает, Розамуда неподвижно лежит в ванне; Розамунда шепотом твердит: Я не больна, я здорова, не больна, здорова, я – это я и не-я,до тех пор, пока ею не овладевает детский смех, она зевает над почтовой открыткой с видом Флоренции, зевает до боли в челюстях и внезапно вспоминает, как любила своего кузена Тимоти, погибшего на войне, его сбили над Коломб-ле-Белль в мае 1918 года, у нее сохранилась фотография Тима в сногсшибательной летной куртке с широким меховым воротником, в шлеме, с очками, сдвинутыми на лоб, – весь такой лихой, на губах хвастливая улыбка: да что такое, в конце концов, Война и Смерть, как не романтика и улыбка! После того как пришло извещение о его гибели (бедняга сгорел заживо в самолете), Розамунда зареклась впредь улыбаться, но доктору Либкнехту ничего об этом не сказала, потому что это умалило бы ее в его глазах: она пустая и никчемная, как все, влюблена в собственные недуги и неминуемую смерть. Розамунда рвет открытку на мелкие части и подбрасывает их кверху. До отца и новоиспеченной юной мачехи ей нет дела, право, ей все равно, как они к ней относятся, – с любовью или подозрительностью, вернутся ли они из Европы или останутся там навсегда, живы или умерли, да-да, Розамунде это совершенно безразлично, хотя доктор Либкнехт все время твердит, что это отнюдь не так, что ее это просто злит и почему бы не сказать об этом честно.
– Знаете, доктор Либкнехт, если вас действительно так зовут, – вымне не нравитесь. Вынуждена признаться в этом.
– Имеете полное право, мисс Грилль.
– И пожалуйста, не называйте меня «мисс Грилль», точно я какая-нибудь рыба, плавающая в Северной Атлантике. Если уж так необходимо как-нибудь обращаться ко мне, зовите меня Розамундой.
Доктор Либкнехт улыбается. Да так, словно в душу к ней заглядывает.
– Хорошо. Розамунда. Очень женственноеимя. И отличное прикрытие.
За обедом говорят, что бедная миссис Бендер уже не в силах оторвать голову от подушки, ей безумно хочется сыграть в бридж, не вставая с постели, дальние родственники предлагают отвезти ее домой, но она отказывается, теперь ее дом – клиника «Паррис», доктор Бис и доктор Либкнехт подарили ей надежду, когда надежды, казалось, уже не было. За стенами клиники, говорит она Розамунде, повсюду – Смерть.
Жулье, с омерзением думает Розамунда.
Надо позвонить дяде отца, Моргану Гриллю, судье Верховного суда штата, и рассказать о преступлениях, которые творятся в клинике «Паррис». Длинные ногти миссис Бендер впиваются ей в руку, испуганные глаза неотрывно глядят на нее, разве могут воляи судьбабыть едины? Разве можем мы так страстно желать того, что нас уничтожит? Быстрее, пока еще не поздно! (По слухам, миссис Бендер завещала клинике миллион долларов, хотя в последние дни перед кончиной изнемогла от дисциплины и молила своих обожаемых докторов простить ее за то, что не оправдала их ожиданий.)
– Не надо слишком строго судить себя, – внушает Розамунде доктор Либкнехт, – за неспособность любить. Чтобы любить, надо иметь предмет любви. Но где этот достойный любви объект? Где он в этом помутившемся рассудком мире? На самом деле вас ведет безошибочный инстинкт, подсказывающий, что нельзя любить случайных людей, не заслуживающих вашей любви.
Розамунда хрипло смеется и шарит рукой в поисках сигареты. Доктор Либкнехт не пытается ей помочь. «Но вас я не полюблю. Как бы вы того ни заслуживали».
Разгар лета. Ночные птицы поют о Смерти, о Смерти, но в клинику поступают новые пациенты: субтильная седовласая дама в инвалидном кресле, страдающая ожирением юная особа, демонстративно несущая в руках томик Суинберна, сестры-близнецы лет пятидесяти, болтливые, как попугаи, с челками на лбу . Я не больна – я здорова. Я не больна – я здорова.Молитвенный плач одновременно исторгается из груди собравшихся вместе больных, сливаясь с хором ночных птиц, отважно возвышающих свои слабые голоса против конца света.
Приглушенные голоса Америки, думает Розамунда . Я не больна – но исцели меня! Дай мне жизнь вечную.
Как много жертв войны. И этот новый страх смерти.
Ну а Розамунда? Она легка и прозрачна, она парит над землей, как туман над Гудзоном ранним утром. Она сильна, решительна, тверда, остра, как ледоруб, – инструмент, предназначенный для того, чтобы колоть и проливать кровь.
– Я не люблю вас. Вы слишком стары. Старше моего отца. И я вам не верю. При всех ваших достоинствах.
Однако заболела же она по собственной Воле, так пусть собственная Воля ее и исцелит.
И отдаст ему.
Она жалуется на меланхолию, усталость, головокружения и потерю аппетита, она порвала открытку из Флоренции от отца и мачехи, порвала все квартальные чеки, присланные для оплаты ее пребывания в клинике «Паррис» (на которых стояла печать: ОПЛАЧЕНО ПОЛНОСТЬЮ, ибо, естественно, за все платит отец), ее озадачивает предписание доктора Либкнехта, ничего подобного ей прежде не рекомендовали: физические нагрузки и упражнения.
– Розамунда. Вставайте. Марш на улицу и шагайте на самую вершину холма. Принесите мне оттуда охапку диких цветов. Живо, пока еще не так жарко. – Он хлопает в ладоши прямо над ухом, так отдают команды собаке.
Розамунда смеется, она шокирована. Розамунда отказывается повиноваться.
Тем не менее не проходит и часа, как она на ногах, вся дрожит от нетерпения, в спортивных туфлях на толстой подошве, блузе с длинными рукавами, чтобы руки не обгорели, в тренировочных брюках мужского покроя, панаме доктора Либкнехта, сдвинутой на затылок, гладкие черные волосы небрежно собраны в пучок. Она выходит из клиники стремительно, опасаясь, как бы кто из пациентов не увязался за ней. Почти бежит. Быстрее, еще быстрее. Начинает задыхаться. Подмышки потеют. В голове шумит, сердце колотится, глаза ничего не видят. Она проходит милю, две мили, почти три, по холмистой местности, дорожка большей частью круто поднимается вверх. Никогда еще Розамунда так далеко не уходила. Она счастлива. Невыразимо счастлива. Если сердце выскочит из груди, то по вине доктора. Если она рухнет и ее придется везти в клинику на каталке, то и это будет его вина. Она глубоко вдыхает незнакомый запах сосновой хвои. Нагревшейся под солнцем травы. Слышит шепот и стрекот насекомых. Звонкий щебет птиц. На вершине собирает златоглазки и дикие астры на жестких стеблях – все это она принесет доктору Либкнехту как дар любви, ибо, конечно, она его любит.
Прикрыв ладонью глаза, Розамунда окидывает взглядом дикий луг, обрывающийся прямо у поросшего лесом берега большой реки. Как ей хорошо, как она свободна! Ноги болят, к таким нагрузкам она не привыкла, однако же как хорошо знать, что такая возможность есть и ею можно в любой момент воспользоваться: взобраться на вершину этого холма или какого-нибудь другого. Дома и территория клиники «Паррис», заключавшие для нее на протяжении нескольких месяцев целый мир, отсюда едва видны.
Она оставляет торчащие во все стороны, уже пожухшие цветы в кувшине с теплой водой на пороге приемной доктора Либкнехта. И избегает встречи с ним всю вторую половину дня, и весь следующий день, и следующий.
В уединении кабинета (который прочерчен лучами заходящего солнца, в плюще за окном – мелькание милующихся пташек) он неожиданно начинает говорить задушевно, как на памяти Розамунды никто из мужчин с ней не говорил, да и из женщин тоже.
Говорит, что любит ее.
И верит, что она любит его.
Розамунда, съежившись, зажимает уши ладонями.
– Замолчите. Я не хочу этого слышать.
А может быть, признаться: ночью она прижимает к себе страстную горячую ладонь любовника, да, это его ладонь; его голова на подушке рядом мягко касается ее волос.
А может, признаться: она безумно ревнует ко всей его жизни, прожитой до этой секунды.
– Нет, слишком поздно для меня, – шепчет она.
Он говорит, что она должна слушаться только его. Не верить никому, кроме него. Не должна сомневаться в его любви и в том, что станет его женой.
– Потому что такова наша общая судьба, Розамунда.
В уединении своего кабинета (шторы задернуты, за окном внезапно наступает тишина) он поднимается и берет ее за руки, чтобы согреть оледеневшие ладони; ее ресницы трепещут, она не смеет взглянуть на него, на месте его лица какое-то пятно, яркое пятно света; она запинается, повторяет, что слишком поздно, что она недостойна его, если бы он знал, какова она изнутри, ни за что бы не полюбил.
Но он, похоже, не слышит. Сжимая ее ладони, утешая, он склоняется над ней и прижимает губы ко лбу.
– Говорю же тебе, Розамунда, так тому и быть. Мы любим друг друга, и мы будем мужем и женой. Так нам предначертано.
IV
Нет, думает Розамунда.
Нет,думает Розамунда. Сердце у нее колотится с такой силой, что вот-вот выскочит наружу.
Но теперь она встречает этого человека повсюду, видит из любой точки больничного сада. Стремительно разгуливая по двору в утреннем тумане, она наблюдает, как он взбирается по склону холма, и ей остается только следовать за ним. Видит, как там, за много миль отсюда, он машет ей с заросшего берега быстро текущей широкой реки . Нет! Да. Я не верю в судьбу.В несколько запущенном английском саду, среди подстриженных деревьев, на гравийной дорожке, вьющейся между величественными тополями, она видит его… он быстро сворачивает в сторону и манит ее рукой. Как странно, теперь этот человек повсюду. Рядом с нею в постели, в убаюкивающей горячей ванне… беспомощная, она не может ускользнуть от него. «Я люблю тебя, Розамунда. Потому что только я знаю, как ты страдаешь. Как больно твоей душе. Как, жаждая смерти, ты жаждешь жить. И мы будем мужем и женой – нужно только, чтобы ты согласилась».
Но нет, она не даст согласия. Потому что он слишком стар – ему за шестьдесят. И не должен он, это с его стороны непрофессионально, неэтично, говорить так с пациенткой. Ласкать, целовать, настаивать. Возбуждать всяческие пересуды среди других пациенток, многие из которых влюблены в него, – Розамунда часто ловит на себе их завистливые взгляды. Девочкой она украдкой входила в спальню родителей (примыкавшую к ее собственной, но двери, на ее памяти, были всегда закрыты) и в их отсутствие с замирающим сердцем шарила по роскошным шкафам, выдвигала ящики, заглядывала даже в ночные столики, то и дело натыкаясь на таинственные и интригующие предметы вроде четок из слоновой кости, затерявшихся в белье матери, маленькой золотой табакерки с чьими-то инициалами в кармане одного из отцовских пальто, потрепанного экземпляра запрещенного романа Кейт Шопен «Пробуждение» в стопке нечитаных, как правило, книг на тумбочке возле маминой кровати. Вот и в кабинете Моисея Либкнехта, куда, обнаружив его открытым, Розамунда зашла как-то во второй половине дня в отсутствие хозяина, она принялась поспешно обшаривать ящики письменного стола, полки, шкафчик с лекарствами в поисках неизвестно чего, она осталась разочарованной, ибо среди его вещей не обнаружилось ничего, что могло бы рассказать об этом человеке, за исключением запаса тщательно завернутых кубинских сигар и маленького черного блокнота, страницы которого были покрыты непонятными карандашными записями; а на книжной полке – Избранных сочинений Уильяма Джеймса… Розамунда, рискуя каждую секунду быть застигнутой Либкнехтом, с колотящимся сердцем, воодушевленная собственной отвагой, перелистала два-три тома, но быстро отложила в сторону, эти книги явно адресованы широкой публике, в том числе и больным. На многих страницах – карандашные пометки, на полях – восклицательные, вопросительные знаки, звездочки. На фронтисписе тома, озаглавленного «Жажда веры», – надпись чернилами: «Истина есть „меновая стоимость“ идеи. Истина – это процесс, происходящий с идеей».
Неужели и впрямь так? Что это, бесстыдный цинизм или американская премудрость? Розамунда поставила том на место и улыбнулась. Насколько легче была бы жизнь, если бы можно было принять эту мудрость. Выбор принципа на любую погоду: как выбор шляпы, перчаток, калош. Как выбор судьбы, которую ты выбираешь сам, а не кто-то делает это за тебя.
От Артура Грилля не было вестей уже много недель, и Розамунда сама принялась писать ему. Одно письмо за другим, покаянные и откровенные . Наконец-то я «исцелилась» от своих несчастных хворостей и готова вернуться в мир.Она пишет отцу и другим родичам, перенося целые абзацы из одного письма в другое, словно это стихи . Простишь ли ты меня когда-нибудь? Мне так стыдно за свое поведение в прошлые годы. Теперь, когда я оправилась, даже объяснить не могу, почему так цеплялась за свою болезнь, словно болезнь это и есть я сама.
Розамунда подписывается, запечатывает конверт и бросает его в почтовый ящик, установленный в конце гравийной дорожки. Персоналу клиники она не доверяет (а почтальону можно доверять?). Писем она отправила с добрую дюжину, но так и не получила ответов, за исключением одного: на конверте без марки написано просто: «Мисс Розамунде Грилль»; она поспешно распечатывает его у себя в палате:
«Моя дорогая Розамунда,
Вам стоит лишь сказать „да“. Я жду.
Л.».
В первых числах сентября Розамунда настояла на беседе с доктором Бисом, хотя ее лечащий врач – доктор Либкнехт. Она уделяет значительное время туалету, сооружает прическу с более или менее аккуратным пучком, припудривает бледные щеки, выбирает платье покрасивее и украшения. Попутно ощущая укол стыда за то, что всегда была так равнодушна к собственной внешности.
Она говорит грузному, с черепашьими глазками врачу, что совершенно здорова, вылечилась – как и было обещано.
– И я хочу, чтобы меня поскорее выписали.
Доктор Бис вежливо улыбается, давая понять, что подобные просьбы ему приходилось выслушивать не раз.
– Боюсь, это невозможно, мисс Грилль. Мы отчитываемся исключительно перед вашим опекуном. Ведь это он поместилвас сюда.
– Поместил с моего согласия, – напоминает Розамунда, стараясь сохранять спокойствие. – Согласитесь, это не одно и то же.
– Не сомневаюсь, что ваш отец в скором времени свяжется с нами. Возможно даже, по телефону. Если, конечно, он уже вернулся из Европы.
– А когда он писал вам в последний раз? У меня от него ни писем, ни открыток уже много недель.
– Естественно, клиника рассылает ежемесячные отчеты о состоянии своих пациентов. Очень подробные отчеты. И разумеется, мы рассчитываем и надеемся на то, что опекуны будутне только выполнять свои финансовые обязательства, но и откликаться на наши послания. Но частные письма, если вы об этом спрашиваете, приходят исключительно редко. И уж точно не от такого занятого человека, как Артур Грилль.
– Но что именно вы пишете отцу в своих отчетах?
– Они носят, как вам известно, мисс Грилль, конфиденциальный характер. Могу лишь сказать, что это чрезвычайно детальные и ответственные отчеты.
– Посмотреть можно?
Доктор Бис разводит руками: рад бы, мол, да никак не могу.
– Увы, мисс Грилль. Да вы и сами знаете правила. Повторяю, клиника отчитывается только перед опекунами.
– А если мой опекун бросил меня? – Голос Розамунды начинает звенеть. – Если меня вообще все бросили?
– Да, но вашопекун, мисс Грилль, вас не бросил. И не нужно волноваться. Бухгалтерия мистера Грилля платит исправно, ни единой задержки не было, так что проблем никаких.
Розамунда спокойно усаживается в кресло. На виске у нее бьется жилка. Она уверяет себя, что это не тюрьма, что при желании отсюда можно уйти – можно ли? Время от времени пациенты в более плачевном состоянии, чем она, более агрессивные, совсем отчаявшиеся, бывает, бегут, прячутся в лесу, а через день-другой появляются снова, притихшие, одурманенные медикаментами, вялые, выглядящие так, словно никуда не отлучались и даже не задумывались о такой возможности. Розамунда деловито, словно разговор идет не между врачом и пациентом, а между равноправными партнерами, заявляет:
– Видите ли, доктор, я не больна,я теперь здорова.Как вы с доктором Либкнехтом и обещали. Мне показалось, будто это произошло внезапно, но на самом деле скорее всего процесс выздоровления шел постепенно . Ядействительно здорова, и всегда была здорова. Просто жила с пеленой на глазах, обозлившись на весь свет. У меня было невольное желание сделать больно самому близкому человеку – себе самой. Но теперь мне открылась истина – истина того, что со мной произошло. Моя Воля обратилась против меня, а теперь – как вы и обещали – моя же Воля меня и исцелила. Поэтому я хочу выписаться. Я настаиваю на выписке. Вы обязаны известить об этом моего отца.
– Непременно сделаю это в сентябрьском отчете, мисс Грилль.
– А раньше нельзя? Попробуйте разыскать отца и телеграфировать ему. Наверняка он поддерживает связь со своими финансистами: с брокером, банкиром, бухгалтером. Повторяю, я здорова и не хочу жить среди больных. Жизнь же проходит!
На столе доктора Биса вместе с разрозненными письмами и бумагами лежит разрезной нож с рукояткой из черного дерева. Острое, как стилет, лезвие маняще поблескивает. Поглядывая из-под лениво прикрытых век на Розамунду, доктор Бис прикидывает расстояние между ножом и собеседницей, которая начинает раскачиваться в кресле, – пожалуй, не больше трех футов; он отнюдь не дурак, внешность обманчива.
– На вашем месте, дорогая, – доверительно говорит доктор, понижая голос так, будто кто-то может их подслушать, – я бы не торопился. А то снова попадете к нам, с рецидивом.
– Да, но моя жизнь…
– Послушайте, это же общий закон, – решительно перебивает доктор Бис, явно собираясь положить конец затянувшейся беседе, – жизнь течет быстро. «Факт рождения – ложное предзнаменование бессмертия», – как говаривал Джордж Сантаяна, некогда один из моих пациентов.
Розамунда неловко встает:
– Доктор Либкнехт подтвердит, что я здорова. Поговорите с ним. Может, он напишет отцу? И конечно, я сама напишу. Уже написала.
– Ладно.
Доктор Бис поднимается из-за стола, безучастный, как Будда; он почти незаметно кивает здоровенному санитару, стоявшему все это время на почтительном расстоянии позади Розамунды в ожидании, когда можно будет отвести ее назад в палату. Где-то поблизости раздается звонок. Время обеда. Настоящее застолье, с большой переменой блюд, продолжительностью больше часа. Розамунда чувствует, как в желудке все переворачивается, подступает тошнота. Ей приходится сделать усилие, чтобы не схватиться за волосы и не растрепать их. Ей приходится бороться с искушением накинуться на санитара, исцарапать его в кровь, между тем санитар мягко, но решительно, с профессиональной уверенностью берет ее за руку и уводит.
– Я здорова, я всегда была здорова. Всегда! Я обманывала себя. Это была моя собственная Воля – вы сами говорили. А теперь… теперь моя Воля состоит в том, чтобы быть здоровой. И я здорова.Право, доктор Бис…
Скрестив руки на груди, доктор Бис проникновенно отвечает:
– Вам полезно писать письма, мисс Грилль. Чем больше, тем лучше, кому угодно. Если не ошибаюсь, его честь Морган Грилль из Верховного суда штата ваш родич? Его старшая дочь тоже была здесь несколько лет назад. Письма, как и дневник, – отличная терапия для женщин. Это заставляет работать мозг, да и время занимает. Разумеется, мы будем только рады помочь вам с выпиской. Нам это ничего не стоит.
Той ночью она пытается бежать. В пальто с капюшоном, резиновых ботах, туго повязанной косынке, она несколько часов бродит по лесу, постепенно впадая в панику, потом в забытье . Меня держит здесь моя собственная Воля, и моя собственная Воля сделает меня свободной.В конце концов она изнемогает, теряет дорогу, кругами возвращается в клинику, здание которой огромной руиной или полуночным зверем, хрипло дышащим на краю газона, выползает из темноты; Розамунда видит свет в квартире доктора Либкнехта – все остальные окна темны. «Интересно, – думает Розамунда, – а он, любовник, тоже читает мои письма, или только доктор Бис, или их вообще никто не читает – просто выбрасывают?»
Он разговаривает с ней на расстоянии. Мягко, но настойчиво.
Вам стоит лишь сказать «да», Розамунда. Клянусь любить вас вечно.
Она не может думать об этом мужчине иначе, как о любовнике. Хотя на прежних ее любовников он совершенно не похож.
Она получает от него подарки: на подушке – шелковая нить, сплетенная в изящный замысловатый узелок; на подоконнике – букетик фиалок в чернильнице, наполненной водой; томик стихов Кристины Россетти «Ярмарка домовых», которые Розамунда читает запоем, хотя ничего и не понимает; и еще изумрудное колечко в старинной серебряной оправе, которое однажды утром, выходя, полусонная, из горячей серной ванны, она обнаружила на среднем пальце левой руки. Ощущение такое, словно оно всегда там было.
«Но кому оно раньше принадлежало? – с тревогой думает Розамунда. – Бывшей миссис Либкнехт? Матери? Бабушке? Дочери?»
Она и сама по возрасту годится ему в дочери.
Она едва удерживается от адресованного самой себе вопроса: уж не дочь ли она этого мужчины.
Она гуляет по лесу, по берегу зацветшего пруда. Наступила осень, ветер, пусть и холодный, даже глаза слезятся, пьянит свежестью. Повсюду густо разрослись морошка, рогоз, земляная груша, они будто звенят на ветру. Моисей Либкнехт наблюдает за ней с близкого расстояния, он всегда настороже, как бы чего не случилось. Высокий, прямой, элегантный мужчина, весьма красивый для своих лет; его чисто выбритое лицо чуть раскраснелось, словно ему жарко; в глазах, отсвечивающих от напряжения серебряным блеском, застыло ожидание; седеющие, кое-где совсем белые волосы гладко зачесаны назад.