355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Джонатан Троппер » Книга Джо » Текст книги (страница 7)
Книга Джо
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 06:41

Текст книги "Книга Джо"


Автор книги: Джонатан Троппер



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 23 страниц)

Глава 11

В девятом классе я страшно увлекался плакатами с рок-звездами – очевидно, именно тогда я в последний раз занимался украшением своей комнаты. Над сосновым комодом-верстаком в углу висит увеличенный портрет девушки с альбома группы Duran-Duran«Рио». У окна, выходящего на ту же сторону, что и главный вход, висит плакат The Cure.На дальней стене, над кроватью, уместились сразу и Элвис Костелло, вопросительно глядящий поверх очков в стиле Бадди Холли, и Ховард Джонс, улыбающийся из-под залаченной челки, – фотография сделана минут за пять до того, как синти-поп был под смех и улюлюканье изгнан с музыкальной сцены. Мне казалось, у меня был более продвинутый музыкальный вкус – видимо, я в очередной раз не сделал поправку на пристрастность, которой грешат мои воспоминания. На секунду у меня поднимается настроение, потому что на двери ванной я вижу портрет молодого, бородатого Спрингстина, потеющего над гитарой, хотя я наверняка повесил его туда просто для солидности.

На двери моей комнаты, на кнопках, с мятыми и изодранными от многочисленных прикосновений белыми краями, висит плакат из «Звездных войн», прямо как в песне Everclear.Я тихо напеваю их строчку: Я хочу того, что я раньше имел, как плакат из «Звездных войн», что над кроватью висел.Невольно приходится усомниться в самобытности своей жизни, если она вся идеально укладывается в строки рок-песни.

На комоде стоит мой старый фишеровский проигрыватель. Я нажимаю большую серебряную кнопку пуска, и приборная панель загорается с громким хлопком, усиленным динамиками. Я завороженно наблюдаю за тем, как звукосниматель автоматически поднимается и перемещается в сторону вертушки, на которой уже крутится пластинка. Собственно, с чего бы ему не работать, но я все равно поражаюсь. Он воткнут в розетку, которая находится за комодом, и я помню, как пытался сдвинуть комод настолько, чтобы можно было просунуть вилку. Удивительно, как результат действия, совершенного ребенком, который потом вырос и стал мною, сохранился неизменным до моего возвращения – как будто было известно, что я вернусь. Внезапно в непрерывности времени происходит сбой, и мы с этим пареньком синхронизируемся: я отчетливо вижу его, ощущаю его мысли и страхи в своей голове, по моим жилам начинает бежать его более молодая кровь – на какую-то долю секунды, восприняв его на молекулярном уровне, я снова становлюсь им. У меня подгибаются ноги, и я быстро опускаюсь на кровать. Свою кровать. Из динамиков доносится скрипучая запись песни Питера Гэбриэла «В твоих глазах». Ну как тут не улыбнуться.

Я захожу в туалет в коридоре, и рука сама вспоминает, что рычажок слива нужно сначала подтянуть вверх, а уже потом нажимать, эдакая сантехническая причуда, от которой так и не избавились со времен моего детства – отец-то живет один, и туалет в коридоре ему без надобности. Я пытаюсь представить себе такое стечение обстоятельств, при котором отец мог бы воспользоваться этим туалетом, но у меня ничего не выходит. Есть туалет на первом этаже, есть в его спальне – сюда ему и заходить незачем, не такой человек Артур Гофман, чтобы ни с того ни с сего менять свой обычный сценарий справления нужды.

Вернувшись в комнату, я подхожу к двойному окну, которое выходит на лужайку перед входом, и рассеянно провожу пальцем по белой пластиковой решетке. Эту решетку установил отец, потому что голуби постоянно принимали большое окно за открытый проем и врезались в стекло. Хорошо помню этот кошмарный хруст костей, от которого я вскакивал с кровати ранним утром. Потом я неуверенно шел к окну и осторожно смотрел вниз, на крыльцо, где лежала оглушенная внезапным ударом птица. Обычно через несколько минут они отходили и снова взлетали в воздух, летели нетвердо, по кривой, потрясенные, но совсем ничему не научившиеся на своем болезненном опыте, кроме того что иногда воздух может неожиданно сгуститься и сбить их с неба на землю. С некоторой периодичностью эти удары оказывались смертельными, и мне приходилось брать в гараже красную лопату для снега и хоронить птицу в неглубокой безымянной могиле за изгородью. Когда мне пришлось во второй раз похоронить голубя с размозженным черепом, меня так сильно вырвало и потом еще так долго мутило, что отцу пришлось установить на окно решетку; при этом он ворчал себе под нос, что уж слишком я нежен.

В дверь звонят, и, как ни досадно мне отрываться от воспоминаний о музыкантах с жуткими прическами, разбившихся в лепешку птицах и моем нечутком отце, я встряхиваюсь и бегу вниз открывать.

То жалкое подобие человека, которое я вижу на крыльце отцовского дома, в обвисших джинсах и старой куртке с эмблемой «Кугуаров», оказывается Уэйном Харгроувом, но проходит некоторое время, прежде чем я узнаю его. От когда-то густых светлых волос осталось только несколько бесцветных прядей, которые в беспорядке раскиданы по его черепу, под глазами, провалившимися в глубь глазниц, залегли темные круги. Он страшно худой, угловатый, плечи сгорблены, локти торчат, и выглядит таким потухшим, как будто ему гораздо больше лет. И словно бы этого мало, на болезненно-прозрачной коже лба и шеи виднеются маленькие бордовые образования – зловещие признаки саркомы Капоши.

– Значит, слухи не врут, – говорит мой старый друг, опираясь о дверной косяк со знакомой легкостью, как будто бы только вчера, а не семнадцать лет назад он мог зайти ко мне в любой момент, как только ему вздумается. – Блудный сын вернулся в отчий дом.

– Добрые вести не сидят на месте, – отвечаю я с улыбкой, пожимая его руку. Я чувствую, как от моего рукопожатия под влажной, с папиросную бумагу толщиной, кожей смещаются как будто ни к чему не прикрепленные кости.

– В этом городе никакие вести не сидят на месте, – отвечает Уэйн. – Кому, как не местному пидору, это знать!

Мы некоторое время разглядываем друг друга.

– Как я рад тебя видеть, – говорю я.

Он ухмыляется, и в его опустошенном лице на какое-то мгновение проступает прежний Уэйн, молодой, напористый, вечно веселый.

– Что ж ты не скажешь, что я прекрасно выгляжу? Что годы пощадили меня?

– Как раз собирался спросить, как фамилия твоего диетолога.

Уэйн так громко и заливисто смеется, что я радуюсь, что решил не юлить.

– Можно мне войти? – спрашивает он неуверенно, и я замечаю перемену в выражении его лица, краткую вспышку сомнения, как если бы он ожидал, что его легко могут не пустить. В эту минуту я ощущаю слабый холодок той изоляции и отчужденности, которые он, конечно, испытывает в Буш-Фолс, будучи единственным открытым гомосексуалистом.

– Ну, как сказать, – отвечаю я. – Ты не зол на меня?

– Обещаю не выливать на тебя никаких напитков, если ты об этом.

– Тебе уже донесли?

– Да, болтают всякое, – отвечает он и театрально закатывает глаза, входя в прихожую и оглядываясь. – Ого. Будто в машине времени.

– Не то слово, – отвечаю я. – Моя комната – просто храм восьмидесятых.

– Могу себе представить.

Он спрашивает про отца, и я кратко описываю его состояние и сообщаю общий пессимистичный прогноз. Он внимательно слушает, пытаясь выудить из кармана рубашки сигареты и спички. Зажигает спичку одной рукой – этот трюк он освоил еще в школе – и глубоко и жадно затягивается.

– Будешь?

– Уже есть, – отвечаю я, и мы улыбаемся старой общей шутке. – А в твоем состоянии можно курить?

– Нужно.

Он цинично округляет брови, и я потрясенно вижу, что делает он это с чисто гейской манерой: вальяжно, самокритично и немного по-женски. Интересно, а в школе все это уже было и я просто не замечал, или эта привычка выработалась у него за годы, что он провел в Лос-Анджелесе, перебиваясь случайными заработками и пробуясь на роли в бесконечной череде почивших в бозе телесериалов? Временами мы писали друг другу саркастические письма, описывая последние случившиеся с нами поврозь неудачи. Где-то в середине моего второго курса Уэйн сдал плановый анализ на ВИЧ, и результат оказался положительным, после чего письма прекратились. Только недавно, в одном из нечастых разговоров с Брэдом, я узнал, что Уэйн вернулся в Буш, и я несколько раз давал себе обещание позвонить ему, но, понятно, руки так и не дошли.

Я смотрю на изможденное лицо Уэйна, на ввалившиеся глаза, к горлу у меня подступает комок, и мне приходит в голову, что он очень похож на тех голубей, которых я хоронил ребенком, – летел себе, летел, никого не трогал, и вдруг воздух перед ним взял да и сгустился.

– Давно у тебя появились симптомы?

– Кажется, я как раз перешел границу между достаточно давно и слишком давно, – отвечает он, печально улыбаясь.

– Ты дома живешь?

– Ага. Как будто моей мазохистской натуре одного СПИДа было мало.

– А как старшие Харгроувы?

– Довольны, что оказались правы, – говорит он с кислой улыбкой. – Мать всегда говорила, что я буду гореть в геенне огненной за свои грехи.

Мать Уэйна – такая железная леди, вышивает подушечки заковыристыми библейскими стихами и владеет огромной коллекцией номеров «Ридерс дайджест», которые орошает слезами по воскресеньям после посещения церкви. Рядом с ней отец Уэйна кажется просто невидимкой – хрупкий лысеющий человечек, он всегда говорит шепотом, как будто боится кого-нибудь разбудить.

– Тебе что-нибудь налить? – предлагаю я, хотя на кухне еще не был и понятия не имею, из чего там можно выбирать. Любимыми напитками отца всегда были пиво и «Гаторэйд», но я подозреваю, что, как и прежде, запасов он не держит, всегда закупаясь на один раз.

– Нет, спасибо, – отвечает Уэйн. – На самом деле я за тобой пришел.

– Правда? И что ты хочешь предложить?

– Выпить, – отвечает он с таким видом, как будто ответ очевиден. – Несмотря на печальные обстоятельства, налицо возвращение в родные пенаты, встреча после долгой разлуки, так сказать. Мы просто обязаны как следует напиться.

Я скептически смотрю на его хрупкую фигуру.

– Ты собираешься как следует напиться? Тебе это точно не полезно.

– Да брось ты, – говорит он, нахмурившись. – Посмотри на меня: тебе не кажется, что поздновато отказываться от спиртного? – В голосе Уэйна звучат незнакомые нотки, я не помню их по школьным временам: в его шутливый тон вплетены стальные нити горького смирения.

– Все действительно так плохо? – спрашиваю я и быстро поправляюсь: – Я хотел сказать, болезнь действительно прогрессирует?

– Близится финал.

Эта фраза и сопровождающее ее выражение лица впервые выдают трещину во внешней шутливой оболочке. Некоторое время мы просто молчим, вместе проникаясь всей глубиной трагедии, наполняясь той щемящей близостью, в которой способны делить горе только старые друзья. Я шумно вздыхаю, жалея о том, что не умею выражать чувства яснее, и Уэйн тоже вздыхает, жалея, наверное, что заболел СПИДом.

– Старик, мне страшно жаль, – говорю я. – Я просто не знаю, что сказать.

Он кивает и тянет на себя входную дверь.

– По дороге придумаешь.

Мы выходим на улицу, в пригородные сумерки приглушенных пастельных тонов. Цикады уже уснули, а сверчки еще не начали ночного концерта, и, охваченный тишиной, я на какое-то мгновение замираю на крыльце, глубоко вдыхая запах свежескошенной травы, прохладной щебенки и едва различимый аромат жимолости. Меня внезапно захлестывает волна ностальгии по юности, по дому, в котором я вырос.

– Ты что-то забыл? – спрашивает Уэйн со ступенек.

– Многое, – отвечаю я в смятении.

Его улыбка без всяких слов передает мне, что он понял, о чем я.

– С возвращением, старик.

Он указывает на «мерседес»:

– Я так понимаю, эта похабная тачка – твоя?

– Честно говоря, да.

– Супер, – говорит он, распахивая пассажирскую дверцу. – Посмотрим, на что она способна.

По требованию Уэйна я выезжаю на Пинфилд-авеню, пустынную проселочную дорогу, огибающую весь Буш-Фолс, и давлю на газ. Стрелка спидометра проходит отметку в девяносто миль, и «мерседес» рычит богатырским рыком. Уэйн на пассажирском сиденье полностью открывает окно, впуская хлесткий злой ветер. Уэйн закрывает глаза и улыбается, а ветер нещадно треплет его голову, смешно раздувая уцелевшие остатки волос.

– Втопи! – кричит он, перекрывая шум ветра и мотора. – Давай на полную катушку!

Я укоризненно качаю головой и еще сильнее вжимаю педаль в пол. Стрелка перебирается за сотню, и мы начинаем ощущать каждую вмятину и каждый камушек на старом покрытии мостовой. Я крепче сжимаю руль и думаю про себя, что добром это не кончится. Уэйн на пассажирском сиденье кажется еще более истощенным, и меня охватывает безумный страх: вдруг такой сильный ветер сорвет эту тончайшую кожу с его хрупких костей.

– Быстрее, – говорит он.

– Ты даже не пристегнулся.

Он поворачивается ко мне и саркастически улыбается.

– Это одно из преимуществ моего состояния, – говорит он и вдруг начинает вопить во все горло с утрированным мексиканским акцентом, бешено жестикулируя: «Кому нужны вонючие ремни!»

Мимо нас зеленым туманом проносятся деревья, а шины «мерседеса» взбивают дорожную пыль. Стрелка дрожит на отметке сто пятнадцать – кажется, я никогда столько не выжимал. Мы несемся в ночи, я и Уэйн, две одинокие потерянные души; как поршни ходим ходуном в сиденьях, когда машина подскакивает на ухабах, рассекая воздух, струи которого отчаянно разбегаются в стороны в ксеноновом свете фар. Может, все дело не в скорости, а во времени, в попытке остановить его, заставить все, черт возьми, двигаться помедленнее.

– Быстрее! – вопит Уэйн, ликуя. – Что, струсил?

– Ты оказываешь на меня дурное влияние, – говорю я.

– Давай, давай, – увещевает он меня. – Чего ты боишься?

Как по заказу, позади раздается нарастающий вой полицейской сирены, и в следующий миг в зеркальце заднего вида начинают мигать фары.

– Засекли, – говорит Уэйн, не в силах сдержать восторга.

– Черт, – тяжело выдыхаю я. – Ну что, рад?

Уэйн наклоняется вперед, к своему зеркальцу.

– Мне кажется, мы еще можем оторваться, – говорит он совершенно искренне, и в глазах у него горят огоньки.

– Ты шутишь.

– Да ладно. Один раз живем.

Я торможу, и Уэйн с надутым видом глядит в окно, как обиженный подросток.

– Ну и пожалуйста. Как хочешь.

Бросив на него хмурый взгляд, я останавливаюсь у обочины, а в нескольких метрах от меня тормозит полицейская машина.

– Это Мыш, – говорит Уэйн.

– Что? – Я перегибаюсь через него, чтобы достать документы из бардачка.

– Из нашей школы. Мыш Мьюзер.

– Не может быть.

Я разглядываю в зеркальце приближающегося полицейского.

– К сожалению, может.

Дэйв Мьюзер был стартовым разыгрывающим защитником «Кугуаров» в мою бытность в буш-фолской средней школе, кличка у него была Мыш, потому что он был небольшого роста и на площадке страшно суетился, передавая мяч товарищам по команде. В большинстве случаев, когда выясняется, что остановивший тебя полицейский – твой однокашник, можно сразу расслабиться, но этот случай точно не из их числа. Мыш вместе с Шоном Таллоном сыграл ключевую роль в травле Сэмми Хабера в школьные годы, и в своем романе я утрировал его образ – он стал у меня ниже ростом и еще противнее, чем в жизни. Он вышел у меня даже не дружком Шона и его приспешников, а скорее их шестеркой. В те годы отец Мыша был шерифом, и сынок, похоже, унаследовал семейное дело.

Я опускаю стекло. Из-за того, что Мыш невысокого роста, его лицо находится почти на одном уровне с моим, и с первого взгляда ясно, что за семнадцать лет он практически не изменился. Все черты лица – примитивный выпирающий лоб, косые глазки и угреватые щеки – говорят о том, что когда-то давным-давно пращуры Мыша развели в его генофонде порядочное фондю.

– Так-так-так, – говорит он с мерзкой улыбочкой. – Вот это у нас кто!

– Привет, Мыш, – говорю я. – Как поживаешь?

– Меня так больше не называют.

– Прошу прощения… м-м-м… Дэйв.

– Для тебя – помощник шерифа Мьюзер, – говорит он, и в голосе его совершенно отчетливо звучит враждебность. – Ты вообще в курсе, с какой скоростью гонишь?

– Честно говоря, нет.

– Привет, Мыш, – подключается с пассажирского сиденья Уэйн. – Как делишки?

Мыш заглядывает за меня и вздрагивает, разглядев Уэйна.

– Привет, Уэйн, – говорит он явно сконфуженно. – Я тебя не заметил.

Уэйн был первым в истории «Кугуаров», кто открыто объявил себя геем, и его бывшие товарищи по команде громогласно отреклись от него и всячески его избегали, опасаясь, очевидно, что и их заподозрят в соответствующих наклонностях.

– Слушай, может, ты нас простишь, в виде исключения? – говорит Уэйн. – В качестве последней дани уважения бывшему товарищу.

– Если бы за рулем был ты, я бы еще подумал, – с ухмылкой отвечает Мыш. – Ты все-таки болеешь, и все такое. – Слово «болеешь» Мыш произнес с нажимом, как будто это просто дурацкий эвфемизм. – Но этого типа ни я, ни любой другой в этом городе прощать не намерены.

Он выпрямляется и снова поворачивается ко мне:

– Попрошу права и техпаспорт.

Он шагает к своей машине, чтобы пробить меня по компьютеру, надеясь, конечно, что машина окажется краденой, а права – фальшивыми.

– Мыш стал копом, – говорит с улыбкой Уэйн.

– Я так и понял, – отвечаю я.

Перед нами замедляет ход встречный «линкольн». Когда он проезжает мимо, затемненное стекло водителя опускается, и я встречаюсь взглядом с угольно-черными глазами тренера Дугана. Проезжая мимо, он неотрывно смотрит на меня без всякого выражения, и я кляну себя за страх, который поднимается у меня из живота при виде этих глаз, за дрожь в руках, которую я вдруг ощущаю, сжимая безжизненный руль. Хотя в моем романе Дуган наделен злобными качествами без всякой меры, я уже успел забыть, насколько большое воздействие может оказывать на людей его присутствие в реальной жизни.

Мыш усердно машет проезжающему тренеру, потом возвращается к моему окну и протягивает мне две квитанции:

– Вот эта за превышение скорости. А эта – за разбитую заднюю фару.

– У меня фара не разбита, – возражаю я, все еще потрясенный краткой встречей с Дуганом.

– Точно говорю, разбита.

Я выхожу из машины, мы обходим «мерседес», и тут Мыш отступает и ни с того ни с сего бьет по фаре каблуком своего сапога. И мерзко улыбается, словно злобный тролль из сказки.

Сквозь открытое окно слышно, как безудержно гогочет Уэйн.

Глава 12
1986

Начались занятия, и Уэйн с Сэмми стали тщательно скрывать свои отношения, что меня лично вполне устраивало – легче было сделать вид, что ничего и не было. Я продолжал проводить время с ними обоими, они же аккуратно следили за тем, чтобы не появляться на публике вместе, если рядом не было обнуляющего всю картину меня. Старательно ничего не замечая, я в конце концов убедил себя, что после школы между ними ничего не происходит, а события минувшего лета были кратковременным помешательством, не выдержавшим суровой реальности ярко освещенных школьных коридоров. Я легко проникся этой новой, подретушированной формой реальности, тем более что, честно говоря, у меня были более приятные темы для раздумий. После трех лет, когда на личном фронте у меня была выжженная пустыня, я наконец-то завел себе первую настоящую девушку.

В безудержном хороводе бюстов и ляжек, ежедневно дефилировавшем по буш-фолским школьным коридорам, спокойная привлекательность Карли Даймонд оставалась практически незамеченной. Подростки не ценят утонченности, они сразу клюют на гладкие, стройные ноги, округлые тугие ягодицы под короткой юбкой, обтянутую футболкой грудь, длинные, блестящие волосы и сияющую кожу. Грациозная фигурка Карли скрывалась под широкими блузками и свободными джинсами, а густые каштановые волосы были коротко подстрижены. Высокие скулы, безупречная кожа цвета слоновой кости и удивительно круглые карие глаза с желтыми вкраплениями на радужке – вроде бы все на виду, но ощущение было такое, что красота эта осознанная, что за ней стоит тонкий ум. Естественно, большинство мальчишек в нашем классе не обращали на нее внимания. А я сумел ее разглядеть, и вполне вероятно, что это мое самое большое достижение за все годы учебы в старшей школе. Никакими особыми навыками на фоне серых масс я не выделялся, в моих вступительных документах в колледж не значилось ни одной награды, дальновидно полученной вне школьной программы. В моем послужном списке был один-единственный пункт: проявив незаурядную мудрость и прозорливость, я сумел оценить спокойную, более зрелую красоту Карли, разглядеть огонь чувственности за ее тихой грацией и открытой улыбкой.

Началось все очень просто: на первом уроке мы оказались за одной партой. Так мы стали утренними товарищами, приятелями, начинающими вместе школьный день. Очень скоро я стал разыскивать ее глазами в течение дня, жить в ожидании той особой улыбки, которую она дарила мне в школьных коридорах, испытывать непонятную ревность. Я начал разглядывать ее лицо, когда она не смотрела на меня, восхищаясь простой правильностью черт, безупречностью шелковой кожи, как будто лишенной пор. Не раз она ловила мои взгляды, и ее понимающая улыбка ободряла меня. Я начал провожать ее после школы, руки наши слегка соприкасались при ходьбе, и в конце концов я осмелился взять ее за руку. Очень скоро держание за руки переросло в краткие осторожные поцелуи, а потом поцелуи стали долгими, настоящими, прерывавшимися только тогда, когда нам начинало не хватать воздуха, пока наши неопытные языки жадно исследовали друг друга. К середине октября мы стали совершенно неразлучны, скрепленные в единое целое могучим симбиозом бушующих гормонов и глубокой привязанности, которые чудесным образом подпитывают друг друга в тот сокровенный промежуток между детством и взрослой жизнью, когда они еще не входят в противоречие и не начинают безжалостно друг друга пожирать.

В восемьдесят шестом году влюбленному подростку жилось вольготно. Безработица была низкой, цены на бирже – высокими, и люди в целом с оптимизмом смотрели в будущее. Мы слушали позитивный европейский синти-поп: Depeche Mode, Erasure, А-На.Мальчики заправляли вареные гэповские джинсы в высокие найки, натирали волосы гелем и выстригали мысом, а также безуспешно пытались включить в свой скудный танцевальный репертуар «лунную дорожку». Девочки высоко взбивали волосы, носили переливающиеся всеми цветами радуги юбки, в том же духе красились, щеголяли в джемперах в сеточку со спущенным плечом и всяких других нарядах, увиденных в видеороликах Мадонны. Жизнь была настолько мирной, что Рембо пришлось снова заслать во Вьетнам, чтобы немного расшевелить публику. Мы не знали интернета и музыки в стиле гранж – и невинность наша не была разбавлена иронией; уклонение от армии и авторское кино еще не успели заявить о себе, поэтому мрачные вещи нас пока не привлекали. В те времена общество не осуждало человека за то, что он был счастлив.

Каждый день мы с Карли долго гуляли после школы, заходили на Стрэтфилд-роуд, чтобы поесть пиццы или мороженого, по пятницам танцевали на вечеринках, по субботам ходили в кино. Каждый вечер мы, лежа каждый в своей кровати, бесконечно говорили по телефону, исследуя нашу собственную постоянно расширяющуюся вселенную. Иногда по вечерам мы лежали на траве в саду у Карли и, соприкасаясь пальцами, смотрели в небо, стараясь не пропустить падения звезды. Мы ласкали друг друга в отцовском «понтиаке» у водопада Буш, который когда-то дал название нашему городу, а теперь служил излюбленным местом свиданий. Наши бурные поцелуи и ласки становились все смелее, дразнящими крошечными шажками мы продвигались вперед, и с каждым новым уровнем, с каждым волнующим чувственным открытием мы ощущали себя взрослее и ближе друг к другу. Когда мы лежали на заднем сиденье автомобиля с запотевшими стеклами и, голые по пояс, слипались бедрами, терлись и ввинчивались друг в друга сквозь джинсы, с неослабевающим жаром ощупывая друг друга языками, а кожаная обшивка, как целлофан, липла к нашим потным телам, – разумеется, мы искренне верили, что больше нам в жизни ничего и не нужно.

У Сэмми дела обстояли далеко не так прекрасно: как и следовало ожидать, в конце концов он привлек внимание хулиганистой парочки, Шона Таллона и Дэйва «Мыша» Мьюзера. Шон, с челюстью патриция, стриженными под «ежик» платиновыми волосами и темными узкими глазами, загоравшимися при малейшей возможности сделать какую-нибудь подлость, славился любовью поиздеваться над другими, и при этом ему все сходило с рук – то ли оттого что он был стартовым нападающим «Кугуаров», то ли из-за слухов, что его отец был каким-то образом связан с Ботинком Франки, известным местным бандитом. При том, что Мыш был защитником «Кугуаров», а его отец – шерифом, ни у кого не было охоты связываться с Мьюзером и Таллоном, и они фланировали по школьным коридорам в ореоле полной вседозволенности, как молодые аристократы со статусом дипломатической неприкосновенности, как будто никакие законы, написанные для нас, простых смертных, на них не распространялись. Главным у них, безусловно, был Шон, а Мыш, дубовый пенек с лицом австралопитека и страстью к похабным шуткам, всегда маячил на подхвате, как рыба-прилипала за акулой, довольствуясь теми ошметками, которые всплывали на поверхность после кровавой расправы. Сэмми со своими яркими нарядами и привычкой громко напевать в школьных коридорах действовал на них как красная тряпка.

По отношению к слабым Шон отличался особым садизмом, и Сэмми сразу же попал под его прицел. Еще недели не прошло с начала занятий, когда Шон с Мышем обнаружили Сэмми в туалете приглаживающим свой кок.

– Смотри, какая красота, – сказал Мыш.

– Прямо картинка, – согласился Шон. – Давай-ка повесим ее на стенку.

Они оттянули сзади резинку от трусов Сэмми и надели ему на голову, а он безуспешно пытался высвободиться. Это было обычным ритуалом посвящения первогодков, и на протяжении целого месяца первого полугодия Шон регулярно участвовал в этой чуть ли не ежедневной процедуре, но проделать такое с учеником выпускного класса – это было особым унижением. Они оставили Сэмми висеть на брючном ремне и резинке от трусов на вешалке в одной из туалетных кабинок, и тот пробыл в таком положении, в бессилии заливаясь слезами, до тех пор, пока его не обнаружил и не снял оттуда какой-то девятиклассник, принявший Сэмми за своего одногодка.

– Ну почему, – мрачно обратился он ко мне в тот же день в столовой, – почему, где бы я ни был, такие типы всегда меня находят?

Я сочувствующе кивал, чувствуя себя виноватым, как будто своей неспособностью предотвратить неизбежное расписывался в тайном сговоре с Таллоном и его шайкой или как минимум в одобрении ритуала, жертвой которого пал Сэмми.

– Вот, познакомился с местными козлами, – констатировал я, – они пристают ко всем новичкам. Это они так территорию метят, как собаки у своего забора. Пометили – и все. Просто держись от них подальше.

Сэмми посмотрел на меня: за стеклами очков глаза его были полны слез.

– Я всю жизнь стараюсь держаться подальше от таких вот Шонов Таллонов, – произнес он горько, – но они сами меня отыскивают. Просто карма какая-то.

– Не говори ерунды, – сказал я.

Мои слова его не убедили.

– Посмотрим, – пробормотал он.

Через несколько дней, при большом скоплении народа Шон оттащил Сэмми от писсуара, и тот облил себе мочой штаны и ботинки.

– Если тебе так хотелось посмотреть на мой член, – крикнул, по свидетельству очевидцев, Сэмми своему обидчику, – надо было просто попросить. И тебе не пришлось бы утруждаться, и мне отмываться.

К таким пятнам на своей репутации неприкосновенный Шон совершенно не привык, и Сэмми немедленно получил кулаком по лицу и был с головой опущен в унитаз. На самом деле большинство нападок Шона на Сэмми так или иначе были связаны с раздеванием, но я только через много лет обратил на это внимание.

После большой перемены мы с Уэйном прогуляли историю и залезли покурить на крышу. На улице моросило, и, пока мы затягивались, водяная пыль лизала нам лица.

– Ты слышал, что случилось с Сэмми? – спросил я.

Уэйн кивнул, хмуро выдохнув носом дым.

– Ты бы поговорил с ними, – сказал я. – Тебя-то они послушают.

– Только хуже будет, – сказал он.

– Это все отговорки, – сказал я, раздражаясь. – Если бы они дразнили меня, ты бы это прекратил.

– Это не одно и то же, – не согласился Уэйн. Он печально вздохнул, глядя на нависшие над горизонтом тучи. – Он сам виноват, – тихо сказал Уэйн. – Зачем он себя ведет как какой-то… гомик.

Это слово выросло в воздухе между нами, по-драконьи обнажив зуб: оно будто приглашало сразиться с языками пламени в обрамлении спекшейся корки, заманивало в свое драконье логово.

– Он такой, какой есть, – сказал я. – Если ты защищаешь гея, это еще не значит, что ты сам…

– Что я сам кто? – подзадорил меня Уэйн.

– Да никто, – сказал я.

– Джо, ты считаешь, что я голубой? – проговорил он, мрачно глядя на меня. – Ты думаешь, я – гей?

Я на какое-то время замолчал, обдумывая ответ:

– Я не знаю, что думать.

– Так вот, я не гей.

– Ладно.

– Что ты хочешь сказать этим «ладно»?

– Я хочу сказать «ладно».

Он с минуту пристально глядел на меня, потом медленно кивнул и глубоко затянулся.

– Ладно, – сказал он.

Насколько я понял, после этого Уэйн с Сэмми перестали разговаривать.

Через несколько недель Шон с Мышем на перемене затащили Сэмми в копировальную комнату, сняли с него штаны и попытались отксерить его задницу для потомков. Сэмми затеял драку, в результате разбилось стекло копировальной машины, на которую они хотели его усадить. Сэмми пришлось наложить шестнадцать швов, и он еще две недели не мог нормально сидеть.

Директор школы Эд Линкрофт был напыщенный, дряхлый, ничтожный человечек, страшно боявшийся неодобрения и учеников и учителей. Если ему приходилось выступать перед большим сборищем школьников, он всегда говорил робко, заикаясь, как будто бы всеми силами стремясь, чтобы ни один человек ни в коем случае не воспринял его слова всерьез. Пристрастие к пахучим лосьонам после бритья и мятным леденцам служило лишним подтверждением тому, что и так было всем известно: директор был горьким пьяницей и его извечная кружка кофе была как следует сдобрена виски.

Из-за своей бесхребетности Линкрофт совершенно не мог следить за дисциплиной в школе, и поэтому такому человеку, как Дуган, было легко им манипулировать. Именно после краткого совещания с Дуганом Линкрофт отстранил Шона и Мыша от занятий на два дня, потребовав от них извинений перед Сэмми в письменной форме. Дуган также позаботился о том, чтобы, несмотря на отстранение от учебы, Шон с Мышем по-прежнему могли бы посещать баскетбольные тренировки. Все-таки спортивный сезон был в самом разгаре, почему же другие игроки должны страдать?

Вечером этого дня я постучался в дверь к Сэмми, и мне открыла Люси, которая выглядела непривычно угрюмо, глаза ее были красными от слез. Узнав меня, она, правда, широко улыбнулась, и я внутренне задрожал от восторга.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю