355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Джонатан Троппер » Книга Джо » Текст книги (страница 4)
Книга Джо
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 06:41

Текст книги "Книга Джо"


Автор книги: Джонатан Троппер



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 23 страниц)

Глава 6

Когда я писал свою книжку, мне казалось, что я прекрасно помню Буш-Фолс, но, подъезжая к этому городу после семнадцатилетнего перерыва, я понял: все, что у меня есть, – лишь поверхностная реконструкция, картонные муляжи настоящих воспоминаний, которые только теперь появляются на свет. Само физическое ощущение того, что я снова здесь, пробуждает давно впавшие в анабиоз участки памяти, и, оглядывая родной город, я поражаюсь новой ясности тех вещей, которые пылились у меня в подсознании. Воспоминания, которым за семнадцать лет дряхления давно полагалось рассыпаться в прах, были, как оказалось, герметично упакованы и прекрасно сохранились и теперь выплыли на поверхность, как будто после гипнотического сна. Я и не подозревал, что мое сознание все это время поддерживало сильнейшую связь с этим городом; такое чувство, будто мой мозг занимался чем-то тайком от меня.

Буш-Фолс – типичный городок, в котором живет средний класс, таких в Коннектикуте великое множество: расчерченный на клетки, аккуратно застроенный пригород, в котором газоны зеленые, а воротнички – по большей части белые. В оформлении акцент делается на растительность. Парадные двери не увенчаны родовыми гербами; повсюду видны живые изгороди, фуксии, петунии, цветочные клумбы и изумрудные туи. Неухоженный газон мозолит глаза, как прыщ, указывающий на засорившуюся сальную железу. Летом к треску невидимых в древесных кронах цикад присоединяются глухие пулеметные очереди тысяч вертящихся фонтанчиков, часть которых вытащили из гаража после ужина, а часть заранее вкопали в землю и снабдили автоматическим таймером. Уже скоро, я знаю, эти поливальные устройства будут убраны на зиму, а на смену им придут грабли и установки для сдувания опавших листьев, но сейчас они мелькают вдоль всей Стрэтфилд-роуд, основной городской артерии, которая соединяет жилые кварталы Буш-Фолс с торговым районом.

Вроде бы Буш все тот же, что был при мне, но я сразу замечаю признаки упадка. Пять лет назад обанкротился «Пи-Джей-Портерс», и больше тысячи людей потеряли работу. И хотя большинство жителей Буша смогли снова устроиться в Коннектикуте – тогда еще рынок позволял, – многие в итоге оказались в начинающих интернет-компаниях, и задержавшаяся волна кризиса накрыла их позднее, в конце двухтысячного. Теперь город переживает глубокую рецессию, и в каждом квартале хотя бы одна лужайка отмечена табличкой «продается». И хотя по большей части дома выглядят ухоженными, а лужайки перед ними аккуратно подстрижены, от этого порядка веет полной безысходностью, как будто бы теперь эти вылизанные дома – всего лишь фасады, за которыми скрывается ужасающее и необратимое запустение.

Я поворачиваю налево, на Даймондхил-роуд, и проезжаю мимо отцовского дома, в котором упадок поселился еще задолго до того, как «Портерс» приказал долго жить. Я замедляю ход, разглядывая покрытый газонной травой пологий склон холма, на вершине которого стоит квадратный двухэтажный дом в колониальном стиле – дом, где я вырос. Облицовка, которая во времена моего детства была бледно-голубой, теперь имеет цвет грязной яичной скорлупы; кустарник под темным окном гостиной совсем не такой высокий и густой, как мне помнилось, в остальном же все ровно так, как прежде. Остановив машину, я делаю глубокий вдох, ожидая, что вид родного дома вызовет наплыв каких-то чувств, и не испытываю ровным счетом ничего. Не всегда я был таким толстокожим. То ли все дело во времени и расстоянии, то ли за эти годы я просто потерял способность чувствовать. Пытаюсь припомнить, что за последнее время вызвало у меня какие-нибудь сильные эмоции, но на ум ничего не приходит. Поворачиваю направо на Черчилл-стрит и начинаю проникаться мыслью, что незаметно для себя самого я медленно, но верно превратился в полнейшего козла. Из чего следует логический парадокс: тот факт, что я подозреваю, что я козел, сам по себе говорит о том, что, наверное, я все же им не являюсь, ведь настоящий-то козел не будет считать себя козлом. То есть, осознавая себя козлом, я на самом деле опровергаю этот факт, получается так. Декартова аксиома о козлах: козел, считающий себя козлом, уже не козел.

Как раз из-за таких внутренних споров и закравшегося подозрения, что мне все на свете становится по барабану, я честно пытался обратиться к психотерапевту. Налицо обратная сторона писательского ремесла: я как будто никогда не проживаю текущего момента как следует. Какая-то частица меня все время находится в стороне от происходящего, оценивает, ищет подтексты и контексты, пытается представить то, как я буду описывать этот момент, когда он пройдет. Мой терапевт, доктор Левин, сказал, что дело вовсе не в писательстве, а в эгоцентризме и неуверенности в себе. Правда это или нет, вердикт довольно суровый. И это при том, что вынесен он был на двадцать пятой минуте второго сеанса терапии.

– Более того, – сказал он тогда же, – эта ваша склонность к самоанализу – кстати, еще один признак эгоцентризма – отягощается гигантским комплексом неполноценности. Вы не даете себе проживать каждый миг жизни, потому что в глубине души чувствуете, что недостойны одобрения, любви, успеха и всего подобного. Всего того, чего вам на самом деле так хочется.

– А вам не кажется, – сказал я, несколько опешив, – что для такого серьезного заявления неплохо бы узнать меня получше?

– Ну-ну, не обижайтесь, – пожурил он меня. – Вы только все затянете. Вы же мне не за добрые слова платите.

– Да я не обижаюсь.

– А похоже, что обижаетесь.

– Как ни доказывай, что не обижаешься – только более обиженным выглядишь.

– Вот именно! – глубокомысленно произнес доктор Левин, откинувшись назад и почесав козлиную бородку, которая делала его рот подозрительно похожим на влагалище. Может, думаю, он ее оттого и отрастил, что заделался фрейдистом. Сняв очки в золотой оправе, он задумчиво протер их галстуком. Затем водрузил очки на место и произнес ту самую фразу, которую неизменно говорят все психоаналитики на свете, если фантазия иссякла, а время сеанса еще не кончилось: – Расскажите мне о вашем отце.

– Да ладно вам, неужели ничего получше не могли придумать?

– А вам не кажется, что это уместный вопрос?

– Ну, и кто теперь обижается?

– Я вовсе не… – Он оборвал себя на полуслове и снисходительно усмехнулся. – Очень остроумно, Джо. Мне жаль, что вам все время хочется одерживать надо мною верх в подобных словесных поединках. Это говорит о неуважении ко мне и к моим профессиональным способностям. – При этих словах мой психоаналитик надул губы, да-да! – Не понимаю, зачем вы вообще ко мне ходите.

Ну, я и перестал.

Черчилл-стрит поворачивает направо, снова соединяется со Стрэтфилд-роуд в том месте, где в ней уже появляется по второму ряду в каждом направлении, и вливается в торговые районы. По обе стороны красуются фешенебельные торговые центры и дорогие парковки. Следующие пять кварталов застроены магазинами, в которых найдется все для удовлетворения любых провинциальных запросов: аудио– и видеотехника, игрушки, товары для пикников и праздников, все для дома, все для сада, книги, продукты, лекарства, музыка, бижутерия и, наконец, ресторанчик «У герцогини». Последний квартал занимает то, что когда-то было одним из крупнейших универмагов «Портерс», – теперь его готовят к сносу.

Проехав еще один квартал, я поворачиваю направо, на Оукхил-роуд, и въезжаю на стоянку больницы Мерси, двухэтажного кирпичного здания, которое выглядит совсем не казенно и не по-больничному нарядно.

Я нарочно занимаю два парковочных места, чтобы никто не поставил машину слишком близко – такую вот постыдную привычку я завел после покупки «мерседеса». На стоянках то и дело рискуешь получить вмятину, этот бич всех владельцев роскошных автомобилей. Я снова чувствую, как бесит меня моя машина. Все равно что дорогая шлюха: как только кончил пользоваться, хочется, чтобы она тут же исчезла.

Холодный октябрьский ветерок словно благословляет меня на выходе из кондиционированного нутра «мерседеса». Небо набито крупными пыльными облаками, ветки молодых вязов, воткнутых через равные промежутки по всей стоянке, тянутся вверх, будто о чем-то просят. На переднем крыльце курит группка молодых врачей, и мне они кажутся какими-то богохульниками, все равно что раввины, поедающие свинину.

Я решительно прохожу сквозь их дымящий строй, задержав дыхание до выхода из вращающихся дверей, и следую указателям на реанимационное отделение.

На банкетке в холле отделения интенсивной терапии скучает Синди со своими близняшками. Близнецы – они все симпатичные. Я еще ни разу не встречал уродливых. Как будто существует некая особая ватерлиния, природная или божественная, которая не позволяет удваивать уродство. А девчонки Брэда не просто симпатичные – материнские гены явно взяли верх. Им двенадцать, у них темные гладкие волосы и кремовая кожа – как у мамы, одеты они в одинаковые юбки в клетку и белые рубашки поло. Сразу видно, что их благополучно минуют напасти вроде прыщей или толстых бедер. Так же как и мать, они будут абсолютно безупречны, до тех пор, пока сама безупречность не станет их высшим пороком. Соединив ступни, они качают ногами, создавая идеально зеркальную картинку.

– Привет, Синди, – говорю я ровным голосом. Прошло двадцать лет с того случая с минетом, но я все равно вспоминаю именно о нем. Ну, западают мужчинам в голову такие вещи, даже если минет делали кому-то другому.

Синди поднимает голову.

– Привет, Джо, – спокойно отвечает она. Встает, сухо целует меня в щеку, и я обнаруживаю, что невольно восхищаюсь ее телом, которое даже теперь, выносив троих детей, сохраняет гибкость и упругость. Вроде бы абсолютно ничего в лице не изменилось, ну разве только немного состарилась кожа под самыми глазами, и все же какой-то внутренний свет потух. Оболочка на месте, безупречная, как всегда, но мотор ослаб, его мощный рев сменился заунывным, неверным гулом. Она наверняка по-прежнему притягивает к себе взгляды мужчин, они замечают ее упругий живот и литую грудь, стройные, спортивные ноги и мягкие, в форме сердечка, линии ягодиц, все еще могут получить взбучку от жен и подружек за то, что смотрели на нее чуть дольше приличного, будут их успокаивать – мол, я люблю, чтобы девушка была в форме, и рассказывать прочие мужские сказки, но дальше этого не зайдет. Они больше не уносят в памяти ее образ, как когда-то, чтобы потом, на супружеском ложе, идя давно проторенным путем к привычному семейному оргазму, вспоминать ее прекрасные черты. Красота Синди, безупречная, как и прежде, стала теперь забываемой красотой.

Она отступает назад и спрашивает, указывая на девчонок, которые смотрят на меня во все глаза:

– Ты помнишь Эмили и Дженни?

Она даже не утруждается, чтобы показать, кто из них кто, как будто в моей ситуации это не важно – наверное, так оно и есть. Я и видел-то их всего пару раз, во время редких визитов Синди с Брэдом в Нью-Йорк.

– Привет, дядя Джо, – говорят они хором, потом смотрят друг на дружку и синхронно хихикают. Меня впервые в жизни назвали дядей, и я вздрагиваю – вдруг поняв, что явился с пустыми руками. Ведь от дяди ожидаются какие-то фокусы, серебряная монетка, конфетка какая-нибудь на худой-то конец. Мой единственный дядя, мамин брат Питер, обычно сжимал мне плечо, совал пять долларов, подмигивал и говорил: «Не бзди!», хотя я вообще ничего не говорил. Я стойко сносил этот ритуал – ради пяти баксов и не то стерпишь. Мелькает мысль дать девчонкам по двадцатке. В конце концов решаю, что не стоит. Наверное, так будет правильнее.

– Привет, – говорю я неуверенно. – Вы всегда одинаково одеваетесь?

– А мы не одинаково одеты, – ухмыляется не то Дженни, не то Эмили.

– Да, мы не одинаково одеты, – вторит другая, и они снова в унисон хихикают. Похоже, я нарвался на какую-то домашнюю заготовку.

– Извините, – говорю, – виноват.

По какой-то непонятной причине мои извинения вызывают новый приступ хохота – девочки откидываются на банкетке и заливаются смехом.

– Тише, тише. – Синди говорит настолько на автомате, что, готов поспорить, она и не заметила, как открывала рот.

– А где Брэд?

– Он там, у него. – Она указывает на дверь палаты интенсивной терапии, и в этот момент появляется Брэд.

Большинство людей разлагаются после смерти, но у спортсменов и рок-звезд этот процесс начинается на много лет раньше. У рок-звезд – с лица, достаточно посмотреть на любую фотографию Мика Джаггера, снятую в последние десять лет. У спортсменов удар сначала падает на ноги. У бывших атлетов такая особая походка – они покачиваются из стороны в сторону, как будто оказывая каждой ноге особую честь, наступая на нее. Нога делает резкий уверенный шаг – конечно, ведь мышцы такие упругие и послушные, – но потом, как будто внезапно вспомнив о том, что эти мышцы усохли, поспешно приземляется на слегка вывернутую вовнутрь ступню, и шаг обрывается. Это своеобразная сверка с реальностью, напоминающая ногам, что они уже не могут вести себя так амбициозно, потому что теперь, когда мышцы атрофировались, колени не выдержат прежней нагрузки. Плечи тоже покачиваются, слегка съеживаясь при каждом шаге, в предчувствии болезненного отзвука в суставе. В такой походке есть своеобразная грация, эдакая смесь старости с молодостью. Буш-Фолс – баскетбольный город, здесь так ходят многие. В том числе мой отец. И вот теперь Брэд – дверь палаты распахнулась, и он вышел к нам, несвежий и усталый, – я вижу, что и Брэд ходит теперь точно так же.

Он подходит ко мне:

– Привет, Джо.

– Привет.

И мы бросаемся в объятия друг друга. Нет, не бросаемся, сроду не бросались, но, наверное, было бы неплохо, если бы мы были такими братьями, которые могут обняться. Вместо этого мы пожимаем друг другу руки, абсолютно механически, и на этом приветствие завершается.

– Хорошо, что ты смог приехать.

Я пытаюсь услышать нотки упрека в его словах – должен, должен быть упрек, – но никакой неприязни не чувствую. Похоже, что говорит он совершенно искренне, без всякого подтекста.

Если взять мою фигуру, с моим ростом в метр семьдесят пять, и растянуть почти до двух метров, то примерно Брэд и выйдет. Гены у нас общие, сомневаться не приходится, только он – будто скалкой раскатанный, длинный и гибкий, а я – ниже и гораздо плотнее. Но у нас обоих прямые каштановые волосы и темные глаза, как у мамы, и отцовская квадратная польская челюсть.

– Как он? – спрашиваю я, показывая на дверь.

Брэд хмурится:

– Все так же.

– А что врачи говорят?

Он хмурится еще больше:

– Мало чего. Они скоро появятся, и ты сможешь сам их расспросить.

Я киваю и снова смотрю на дверь палаты.

– А ты бы зашел к нему, повидать, – говорит Брэд, глядя на Синди и девочек. – Я сейчас вернусь.

Я не сразу обнаруживаю отца под клубком трубок и проводов, которые окутывают его распластанное тело, входят и выходят из всех его сочленений. И в нос, и в рот вставлены трубки, к руке подведена капельница, на уровне бедра из-под простыни торчит катетер, а от электродов на груди отходят бесчисленные провода, передающие на пикающий сердечный монитор слева от кровати одни и те же неменяющиеся показатели. Вот он лежит, обесчеловеченный, похожий на персонажа Айзека Азимова, и все его глубоко интимные жизненные процессы теперь перехвачены техникой, которая за него дышит, гадит, глотает и выпускает газы, при этом трубка во рту лишает его лицо даже подобия выражения.

Я смотрю поверх трубок на его волосы, которые помнились мне черными как смоль, – теперь они цвета золы, с серебристым проблеском. На подбородке виднеются темные островки щетины, как маковые зернышки, складывающиеся в случайные узоры, и мне вспоминается Гомер Симпсон. Вот так: отец лежит при смерти, а сын себе о мультиках думает. Брови у него стали гуще, но я все равно нахожу шрам над левым глазом – знак почета, заработанный в столкновении с чьим-то локтем на чемпионате штата в пятьдесят восьмом году. Он любит рассказывать, был бы слушатель, как им удалось тогда в последней четверти отыграть отставание на шестнадцать очков. До конца игры оставалось меньше десяти секунд, и тут он совершил бросок из-под кольца, сравняв счет, причем по дороге получил локтем в лицо, однако сумел-таки забросить мяч. Его последующий штрафной принес команде победу, которую он обагрил своей кровью, хлынувшей изо лба и залившей левый глаз, отчего все вокруг виделось как в тумане. Эта история, проиллюстрированная зернистой фотографией его окровавленной физиономии, была напечатана в «Минитмене», и теперь пожелтевшая вырезка висела в отцовском кабинете в рамочке на видном месте.

В палате не слышно никаких звуков, кроме писка мониторов и непрерывного механического свиста респиратора. Я сажусь на стул у его кровати, не очень понимая, что мне делать. Светская беседа отпадает. Будь он в сознании, я непременно прибегнул бы к такой беседе в качестве защиты, но эта его кома ставит меня в невыгодное положение. Может, все равно заговорить с ним, как по телевизору показывают, тихим, дрожащим голосом, преисполненным чувства, убеждая больного не сдаваться? Потому что он ведь услышит. Где-то там, в коматозном тумане, мой голос будет звучать в его парализованном сознании, перед глазами замелькают изображения моего лица, как в видеоролике, и какое-то случайное сочетание вдруг включит его мозг, пальцы сожмут мою руку, глаза медленно раскроются, и первым словом, которое он произнесет хриплым сухим шепотом, будет мое имя. Но я знаю, что не способен на такое. Рука отца лежит на кровати вдоль тела, и я воровато хватаю его ладонь. Она гораздо больше моей, твердая и мозолистая по краям, но удивительно мягкая в середине, как ломтик хлеба, который вытащили из тостера, когда он только-только начал подрумяниваться. Не помню, чтобы я когда-то раньше трогал руку отца. Несильно сжимаю ее. Ответного рукопожатия нет. Услышав звук открывающейся двери, я, будто карманник, поспешно отдергиваю руку.

– Привет, – говорит Брэд, появившийся за моей спиной.

– Привет.

– Как жизнь?

– Ничего себе. А у тебя?

Он вздыхает:

– Бывало и получше.

– Понятное дело.

Мы оба поворачиваемся и смотрим на безжизненное тело отца. Брэд обходит меня и осторожно поправляет одеяло. Он делает это неспешно, с большой нежностью. Я смотрю на него и понимаю вдруг, что Брэд совершенно раздавлен. В попытках разобраться в собственных чувствах к отцу я совсем забыл, что он еще кому-то отец, кому-то – дед, что он любим. Я отворачиваюсь от Брэда, который продолжает поправлять одеяло, мне безумно стыдно, я чувствую себя абсолютно лишним.

Брэд отходит от кровати и с усилием улыбается мне.

– Вот так… – говорит он.

– Какие прогнозы? – спрашиваю.

– Паршивые. Врачи не знают, придет ли он в сознание, и даже если придет, невозможно предсказать, в каком состоянии будет его мозг.

– Что говорят, сколько он еще может пробыть в таком виде?

– Неизвестно.

– Похоже, не очень-то много они знают, – говорю я.

Я снова смотрю на отца. Он как будто съежился, тело стало меньше, а кожа выцвела по сравнению с тем, каким я его помню. Все эти годы мы виделись очень редко, и мне не пришло в голову состарить тот образ, что был в моей памяти. В его нынешнем состоянии невозможно определить, насколько природа состарила его за последние семнадцать лет, каким он был перед ударом. Я вдруг понимаю, что хотя и нахожусь наконец в одной комнате с отцом, скорее всего, по-настоящему мне с ним больше не увидеться.

Брэд садится на подоконник, а я опускаюсь на стул у кровати, и его виниловое сиденье издает свист под тяжестью моего тела.

«А теперь что?» – думаю я.

– Сколько ты собираешься пробыть? – спрашивает Брэд через некоторое время.

«Пробыть?»

– Не знаю.

Он кивает – будто именно такого ответа и ожидал, а затем, прокашлявшись, произносит:

– Хорошо, что ты тут. Я думал, вдруг не приедешь.

– Я должен был приехать, – бормочу я.

Он смотрит на меня:

– Не спорю.

Не знаю, куда обычно отправляются умирать разговоры, но пока мы сидим в тишине, наш разговор медленно, но верно движется как раз туда.

– А где Джаред?

Брэд отворачивается нахмурившись:

– Я велел ему зайти сюда по дороге из школы, но в последнее время на него не особенно можно положиться.

Джаред – это сын Брэда, мой племянник, по моим расчетам, ему должно быть лет шестнадцать – семнадцать. Потому что ему было четырнадцать, когда он сбежал из дома, сел на электричку, приехал на Манхэттен и объявился в дверях моей квартиры в пол-одиннадцатого вечера, голодный, без денег и клокочущий от обиды на некие неведомые оскорбления, приведшие к такому бунту. Мы заказали домой сэндвичей, и я заставил его позвонить отцу. Потом мы посмотрели «Шоу Леттермана», а наутро я посадил его на поезд обратно в Коннектикут, и на этом все и закончилось. На следующий вечер Брэд оставил мне сообщение на автоответчике, благодарил, но меня в тот момент дома не было, и хотя я точно помню, что хотел потом перезвонить, так и не собрался.

– Сколько ему, семнадцать?

– Восемнадцать, – отвечает мой брат. – Школу в этом году кончает.

Н-да, обсчитался.

– Он капитан «Кугуаров»?

Брэд отводит взгляд:

– Джаред не играет в баскетбол.

Эти четыре слова, пронизанные невысказанным надрывом и сожалением, показывают, что мои беспомощные попытки светской беседы угодили ровнехонько по больной мозоли, и я твердо решаю передать Брэду эстафету в нашей беседе. Брэд же, похоже, вполне готов просто сидеть, откинувшись назад, хрустеть пальцами и наблюдать за втеканием и вытеканием различных жидкостей из пищащей и свистящей груды, которая когда-то была нашим отцом.

– Я прочел твою книгу, – говорит он в конце концов, накаляя обстановку еще на пару градусов.

– Да? – говорю. – И что, понравилось?

Он хмурится, потом отвечает:

– Местами.

Я пожимаю плечами:

– Ну, хоть что-то.

Он задумчиво смотрит на меня, будто решая, говорить или нет. Наконец тяжело вздыхает и отводит взгляд:

– Твоя книга тут наделала шуму.

Я молчу, ожидая, что он продолжит, но, похоже, он все сказал. Вдруг лежащий между нами отец вздрагивает, по всему его телу проходит волна, от груди до ступней. Я испуганно вскакиваю, но Брэд делает успокаивающий жест рукой.

– Все в порядке, – говорит он, наклоняясь и поправляя одеяло. – С ним такое бывает.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю