Текст книги "Дэмономания"
Автор книги: Джон Краули (Кроули)
сообщить о нарушении
Текущая страница: 26 (всего у книги 42 страниц)
Пирс с каменным лицом вбирал все эти шуточки и сахарок вприкуску, а теперь вдруг рассмеялся вслух: коротко взлаял в тишине, о чем тут же и пожалел: Пит Терстон стрельнул по нему гадючьим глазом, наверное, занес в память незнакомое лицо, и отвел взгляд. О, мерзкий человек, скопление всего, что Пирс презирал и чего боялся; как она могла! Бледно-зеленый костюм, перехваченный поясом, а для объема набитый в плечах и у лацканов. Отвратительное фамильярничанье с Божеством, своим боссом, своим корешом; самодовольное себялюбие и неистовая энергия, обращенная против других; как не разглядеть в нем прилизанного зверя с рогами, подобными агнчим {363} , который торит дорогу Великому Зверю Апокалипсиса, – главного менеджера, что ставит метки на челе у каждого, дабы тот мог покупать и продавать. Пирс заглянул в Библию.
Что там говорил этот жирнюк. От Марка, 16. Оказалось, что это самая последняя глава.
Кто будет веровать и креститься, спасен будет; а кто не будет веровать, осужден будет. Уверовавших же будут сопровождать сии знамения: именем Моим будут изгонять бесов; будут говорить новыми языками; будут брать змей; и если что смертоносное выпьют, не повредит им; возложат руки на больных, и они будут здоровы.
– Пойдем познакомишься, – сказала Роз.
Представление завершилось. Вокруг закрывали Библии и брали влажные пальто: на сегодня конец урокам.
– Нет, – сказал Пирс. – Не могу.
– Да пошли, – настаивала Роз. – Просто поздороваешься.
– Не могу, – сказал Пирс. – Не смогу до него дотронуться.
Она потянула его за локоть, заставила подняться и стала легонько толкать вперед. Рэй и Пит стояли рядом, спина к спине, принимая восторги от проходивших мимо людей; Рэй как недвижный идол, Пит как нож колющий. Роз подтащила Пирса к ним:
– Это мой друг Пирс.
Вот предпоследняя комната в Пирсовом доме памяти о Конурбане: выход, охраняемый силами, что повернулись теперь взглянуть на него, у одной глаза словно чайные чашки, у другой – как мельничные колеса {364} ; Пирс мог пройти, лишь бросив им кость смирения и доброй воли, здрассьте. Смотри ты, даже руку смог протянуть. А-а, привет-привет, вы откуда? Вот как? Ну что ж, мы тут надолго, вы еще о нас услышите. Да-да, конечно. И его пропустили.
– Майк сказал, что ты ему показался довольно интересным парнем.
– Серьезно?
Пирс захлопнул дверцу «гадюки» и сделал еще одну безуспешную попытку закрыть окно до конца. Майк изловил его в фойе Имперского зала, не желая отпускать без дружеской болтовни, parhesia.Роз куда-то исчезла – наверное, она все и подстроила.
– Ну и о чем же вы по-мужски поговорили?
– О Боге, – ответил Пирс.
Он дрожал и кутался в пальто. Она улыбнулась:
– И?
– Он спросил, верю ли я в Бога. Я сказал, что нет. Он спросил, как же тогда я объясняю происхождение вещей, всего на свете. Я сказал, что никак не объясняю. Он спросил, если это не Бог, то что же, чистая случайность? Я ответил, что понятия не имею. Сказал, что если я отвергаю объяснение, которое предлагает он или Библия, то это не значит, что я должен предложить свое собственное. И если бы он мне сказал, что ветер дует, потому что деревья качаются, я мог бы совершенно спокойно с этим не согласиться, даже не зная, отчего на самом деле дует ветер.
Она рассмеялась:
– Он сказал, что у тебя есть свое четкое мнение. Своя точка зрения. Сказал, что это редкий случай.
– Кажется, он действительно верит, – сказал Пирс, – что вся эта Вселенная, вся эта невообразимо огромная громадина была создана для нас, и когда закончится наша история, краткая история христианского Бога, то и Вселенная прекратится.
Он вырвался от Майка, только заявив, что ему срочно надо в туалет. Во рту стояла жуткая сушь, и живот крутит. Пока он облегчался, она, должно быть, успела перевидаться с Майком.
– Ты веришь этому? – спросил он. – Насчет Вселенной?
– А-а, – ответила она. – Для меня это не важно.
– Не важно? – сказал он. – Не важно?
– Надо нам заехать за покупками, – сказала она. – Если ты не против. Иначе завтракать будет нечем. О'кей?
– Я пойду с тобой, – сказал Пирс.
Поехали дальше, хотя улицы остались такими же; дождь немного усилился, притухшие дома и магазины словно уменьшились за его пеленой. Супермаркет оказался огромным и полукруглым, точно сборный дом из гофрированного железа; с улицы через стеклянные двери были видны большие флуоресцентные лампы, его освещавшие. Над просторным входом висели красные буквы величиной с дом: ЕДА. Пирс подумал об энергии, которую этот магазин засасывает и выбрасывает. Метатроновской энергии, чьей же еще.
– А кстати, – сказала Роз, заведя его в магазин (как у нее получается действовать так проворно, так уверенно? Она что, всегда жила в этом мире?). – Я нашла ответ на одну из твоих задачек.
– Нашла?
– Ну, мне подсказали. Насчет конца света. Иисус сказал, что конец света вот-вот наступит, совсем скоро. А он не наступил.
– Ну, – промычал Пирс.
– Вот, – продолжала она. – Читай послание Петра. {365} Петр советует не думать об этом. Потому что с Божьей точки зрения один день – как тысяча лет, а тысяча лет – как один день.
– А, – сказал Пирс. – Действительно. Смотри как просто.
– Так что вот, – сказала Роз. Она не колеблясь выбирала из множества сигналящих яркими цветами упаковок нужные и бросала их в тележку. – Да, и еще.
– Только это был не Петр, – сказал Петр. – А другой парень и гораздо позже. {366} Не тот Петр, который Петр.
– И еще. – Она улыбалась, заранее торжествуя. Лицо ее в этом свете казалось полупрозрачным, а глаза маленькими и светлыми. – Насчет евреев. Вот это очень интересно.
Тут он промолчал. – Спорим, ты этого еще не слышал.
– Чего?
– А того, – ответила она, – что всего этого не было.
– Чего всего?
– Всех этих ужасов. Шести миллионов убитых. Газовых камер. Не было.
Почему здесь такой яркий свет, словно отрицающий ночь; почему меня так и не научили жить здесь, где ныне вынужден обитать мой род.
– Не было? – переспросил он.
Она остановила тележку и заглянула ему в лицо – возможно, привлекая его внимание.
– Ну конечно, было много плохого. Евреев ненавидели, убивали. Люди умирали в лагерях. Но на самом деле было не так, как рассказывают. Шести миллионов, в смысле, не было.
– Так все эти люди, – проговорил Пирс, – у которых сожгли родителей, дедушек и бабушек…
– Но ведь они этого не могут знать, большинство-то. Они так думают. Им так сказали. Но могли же и обмануть. Ну, то есть всех и обманули. Сейчас исследования пишут, что у этих разговоров нет никаких оснований.
Она подождала его ответа, а когда стало ясно, что он не хочет или не может ничего сказать, но так и будет таращиться, спросила:
– Здорово, правда?
– Здорово?
– Ну, что всех этих ужасов, этих убийств не было. В таких масштабах. Потому что люди ведь говорят, мол, как мог Господь допустить, чтобы такое случилось? Как это Бог, любя нас, мог позволить, чтобы такое творилось, и так долго ничего не делал, чтобы это прекратить? А если этого не было…
– А почему же, – спросил он, – мы тогда считаем, что это было? Если этого не было. Кто и почему…
– Ну, подумай, – сказала она. – Кому нужно, чтобы люди в это верили? Кому это на руку? Кто мог бы сочинить ложь в таких огромных масштабах?
– Евреи, – предположил он. – Еврейская верхушка по всему миру.
Казалось, ее поразила эта мысль; она явно намекала на другой ответ и теперь задумалась, словно такое ей в голову не приходило.
– Вообще-то, – сказала она, – я имела в виду, кому выгодны подобные мысли. Про Бога. Что случится такой ужас, а Бог не поможет. – Она побарабанила ногтями по ручке тележки. – По-моему, это очевидно.
Да. Он понял: их контр-Бог, решивший разуверить людей в благости Бога истинного.
– Да, – произнес он.
Она развела руками, обратив к нему ладошки. Как просто.
– Так что? – спросил Пирс. – Как же он создал все эти свидетельства? Отпечатал документы, подделал фильмы. Что там еще, издал книги…
– Ой, Пирс, – сказала она, видя, что случай безнадежный. – Пойдем.
Конечно нет, думал он. Отцу Лжи ничего не нужно говорить самому, достаточно покопаться в чужих мозгах или душах. Больше Пирс не говорил ничего. Чудовищная ложь привела его в такой ужас, словно все это было правдой; он оказался вдруг в мире, где это и было правдой – как и все прочие их утверждения и бредни, – в крохотном безжизненном мирке, захваченном людьми «Пауэрхауса»: они вместе с Рэем и Питом поступали по Духу и посылали своих врагов в Преисподнюю; а тот мир, из которого явился Пирс, уходил, как вода во время отлива, – прощальный всплеск волны на темном берегу.
– Ничего сложнее я никогда не делала, – говорила она. – Майк говорил, что будет трудно, а я и не догадывалась, о чем он. Поступать по Духу. Возлюбить весь мир. Сначала у меня получается, но потом все время обрыв. Но пока получается, это ни с чем не сравнить, никакое обычное счастье ни в какое сравнение не идет. Я бы все отдала, чтобы поделиться этим с тобой. С кем угодно. Все отдала бы. Они лежали на ее узенькой диван-кровати. Свет выключили, но городские огни бросали в комнату холодные голубые и мертвенно-белые полосы, умножая количество окон на стенах. Роз приютила бездомную кошку, и та, прищурив глаза, посматривала на Пирса со шкафа.
– Значит, ничто, ничто, – сказал он, – ничто не может…
Она подумала.
– Единственное, что имело бы значение, – сказала она наконец, – это если бы я не получила то, что хочу. Вот это имело бы значение.
– Если бы твои желания не исполнялись.
– Ага. И даже тогда, может быть, в старости я бы оглянулась и сказала: а ведь получила-таки, что хотела, просто не поняла это вовремя.
– Да, так нам говорили монахини. Желания всегда сбываются. Всегда.
Она потушила сигарету, и в заоконном свете последний выдох на миг сгустился в маленького призрака.
– Я знаю, что снова собьюсь с пути, – сказала она. – Буду пить, прелюбодействовать или еще что-нибудь – пес возвращается на блевотину свою, читал же, да? Но это не важно. То, что мне дали, уже не отнять. Это со мной навсегда. Глядя вниз, я вижу, насколько я поднялась. Но упасть я не упаду. Никогда.
Недремлющий в голове Пирса педант распознал в ее словах Карпократову ересь {367} : нет греха для спасенных. Он и себя увидел в ее схеме; прелюбодей, но не отвергнутый; если бы только он мог смириться с этим, но он не мог.
– Скажи мне, – попросил он. – Роз.
– Да?
– Это… Это расплата за все? В этом смысл, по правде-то?
Он знал, что это не так, но мысль о такой чудовищной возможности не давала ему покоя – почему бы и нет, в самом деле.
– Расплата?
– За… Все, что было. Все, что я.
– Ты про Невидимую Спальню?
Он не ответил, пытаясь понять, улыбается она или нет.
– Ну, Пирс, – протянула она. – Ты же ничего такого не сделал. Это было понарошку. Просто игра.
Потом, когда он будет вспоминать себя в эти дни и часы с какой-то пронзительной жалостью (так мы припоминаем иногда постыдный сон, тюремную отсидку, самоувечье; как я мог такое с собой сделать, чего ради), ни одна другая минута не станет причиной столь острой душевной боли. Его уже осудили, приговорили, ухмыляющиеся палачи проволокли его по ступеням лестницы, вот тут-то и открылся потайной люк, и Пирс полетел вниз. Он не мог понять (хотя потом увидит со всей очевидностью, как финальную фразу длинного анекдота), что Роз хотела его утешить. Не ты: не ты заставлял меня пройти через это и все претерпеть. Успокойся.
А она будет вспоминать его поистине дьявольскую неугомонность, как под «спидом» {368} , безутешную и неутишную. «Сладких снов», – сказала она его голове, лежащей на подушке (как Рэй сказал ей в одну нехорошую ночь, после чего точно все ее тело наполнилось сладкой сонливостью, она едва успела добраться до постели и тут же отключилась), но на него это не подействовало; верно, она сама была слишком расстроена, чтобы придать словам силу. Он поднялся, затем лег снова; поворочался с боку на бок. Она уснула; увидела сон, но не запомнила какой; проснулась, прошел только час; он сказал, что она говорила во сне о Духе и «Пауэрхаусе». Он вновь встал с постели, сел на стул; она спала. Едва рассвело, он разбудил ее снова, уже одетый, и выпросил ключи от квартиры. Пойду пройдусь, сказал он. Небритый, глаза вытаращены, безумен. Как студент, всю ночь готовившийся к экзамену, который ему не сдать. Она его отпустила.
Пирс не мог избавиться от ощущения, что продолжает ехать на автобусе: гул мотора в груди, ощущение, что тебя куда-то везут, горький привкус в горле и в сознании. Он стоял на пустом широком перекрестке – на каждом углу по магазину и все закрыты (унылая детская одежда, аптека-закусочная, предательские зенки фотоаппаратов – и еще одна лавка, непонятно чем торгующая). Он прошел по одному кварталу в каждом направлении и ничего для себя не нашел. А потом забыл, где находится, что это за город и почему; а вспомнив, забыл обратную дорогу, забыл, откуда вышел, не мог сообразить, куда сворачивал. Иди вдоль правой стены. Он уже готов был повернуть обратно и искать свои следы, когда вдруг узнал заведение, перед которым остановился: та самая аптека, которую он уже видел. Полный круг. Она только что открылась, и в ней бил фонтанчик; Пирс осторожно вошел.
Перед ним поставили чашку кофе. Продавец, гоняя во рту зубочистку, бросил на него долгий и значительный взгляд; может, один из них, подумал Пирс, один из Рэевых или Божьих людей: то ли поджидает его в засаде, которую Пирс не минует, то ли просто один из многих – мир ими уже забит, с этого момента Пирс обречен встречать их везде, и они также будут его узнавать. Потом он понял, что мужчина смерил его взглядом просто из-за его внешности – убитое лицо, всклокоченные волосы; подумалось: может быть, сумасшедшие считают, что за ними все время наблюдают и оценивают их, потому что так оно и есть.
Не моя вина, думал он. Нет, не он, не его дела и желания вызвали то, что творится. Он вдруг понял это, но облегчения не ощутил. А все из-за какого-то несчастного случая, далекой катастрофы, о которой он не знает, да и как бы мог узнать. Конечно, это бедствие и других людей поймало в ловушки или отбросило прочь: многих, многих-многих. Пирс понял, что прямо отсюда, где он сидит, виден ее дом, – пожалуй, можно вычислить и окно. Она тоже в ловушке. Нет, не она: здесь ее земля, так ведь; ее город. Она тут счастлива, счастлива. Да, конечно, не она всему виною. Не может такого быть: разве только она – на самом деле не она.
И тут он увидел ее, словно сидел рядом с ней: увидел ее опустевшее тело, спящее на кровати в рассветной квартире. И его словно пронзило мечом: он понял, что произошло.
Она сошла с автобуса.
Где-то там, далеко, она сошла с автобуса в своем старом плаще, может быть, плача, на какой-нибудь промежуточной стоянке в захудалом городишке или у закусочной на самом юру, – но она сошла. А эйдолон, которым ее подменили в этом городе, фантом, который теперь занимает ее кровать и ее жизнь, начал выполнять то, для чего и был создан.
Потому что не с ним, а с ней колдуны заключили договор, не его, а ее любовь испытывали. Что ж, недолго она продержалась. Ничего удивительного: и винить ее не в чем, ведь, окажись он на ее месте, закончилось бы тем же, ведь он тоже, в конце концов, провалил свой экзамен. Ничего страшного; если он еще когда-нибудь встретит ее, настоящую (но это, конечно, невозможно, разве что во сне), он скажет ей: ничего страшного. Да, он пострадал – как они того и хотели, о чем ее и предупреждали, – но он смог избежать самого страшного. Смог. Потому что разгадал их планы, постиг прежде, чем те были выстроены и исполнены: давным-давно на автобусе по дороге домой из школы.
Она – это не она. Чистая, сильная и красивая, красивее прежней, она не была собою, и он это знал. Должен был раньше понять. Симулякр оказался изумительным, но больше им Пирса не одурачить. Он узнал, конечно, кто они такие, хотя и не понимал, как они обрели свою власть и почему он и она должны ей подчиниться. Но, обладая этим знанием, он будет бороться с ними; он не сдастся, не может сдаться, хотя в победу не верит. У него нет иного оружия, кроме бедного Разума и памяти о том, каким когда-то был мир; он полагал, что этого недостаточно.
Он отпер дверь и зашел в ее квартиру; все так, как увиделось ему с улицы. Серый свет, настороженная кошка-фамилиар на своем излюбленном месте. Голая рука на подушке, приоткрытый рот. Он вновь уселся на стул и сидел так долго. Через какое-то время она проснулась от его сухих горьких всхлипов; он заплакал, потому что очень хотел прикоснуться к ней, сказать ей, что ничего страшного не случилось, что он все понимает. Она не пошевелилась и не открыла глаз; лишь слушала и, к стыду своему, притворялась спящей.
III
PIETAS
Рождественский Осел
Глава первая
В ноябре Джордано Бруно отбыл из неблагодарной Праги во Франкфурт. {369} Он нес с собой две длинные поэмы на латыни, которые хотел там напечатать, «De minimo» (о Малом) и «De immenso» (о Большом). {370} Он повстречал человека по имени Хайнцель, или Гайнцелиус {371} , который завез его в замок Эльг под Цюрихом (как его узнавали такие люди, по какому знаку? Бруно давно уже не удивлялся) и усадил писать книгу о создании знаков и печатей. Как это делается? Как они появляются, в душе, в уме? Как ими пользоваться; что они могут? Что ж:
Первый есть Хаос {372} , который, конечно, не может быть изображен, ибо неизобразим, он растворяет все изображения и предшествует возможности их появления.
Очень хорошо; а затем:
Ему следует Орк, сын и порождение Хаоса, то есть Бездна; вечное желание, из которого происходит все сущее. Орк также неизобразим.
Что, конечно, всякому известно; выучиться этому нельзя, можно лишь забыть. И завершение триады, иже до начала мира:
Затем Нокс, [64]64
Ночь (лат.).
[Закрыть]наша мать: она не имеет формы и незрима, или же она есть первое и последнее, что доступно взгляду, но все же о ней нельзя говорить, и нельзя ее помнить. Есть один образ Нокс невыразимой: огромная старуха в черном одеянии с черными крыльями, большими, как ночь.Потом – ее дочь Амфитрита, или Полнота; за ней Зевс, или Порядок, из чела коего исходит Афина, она же София, или Мудрость; за ней бурным потоком идут все прочие – не менее чем по одному для всего сущего и еще по одному для всех изображений сущего; общее их число вывести невозможно.
Венера: девица, выходящая из морской пены на сушу, обтирает ладонями морскую влагу.
Да, конечно. Дальше:
Оры {373} облекают нагую девицу одеждой и венчают цветами.
Так. А дальше:
Человек величественного и весьма кроткого вида, верхом на верблюде, облеченный в одеяние цвета всех цветущих растений, ведущий правой рукой нагую девицу; с запада с благотворным зефиром является собрание многовидной красоты.
Откуда они пришли и куда направляются; как он смог нарисовать в уме этих странников, почему они остановились для него, взглянули державными очами и согласились задержаться? Он не мог велеть им, но мог их преобразить: сделать печальных веселыми, свирепых же укротить. Он знал наверняка, что оппозиции, вызванные к жизни созданием этих несхожих эмблем, не могут быть простыми, иначе предмет умрет; противоположности должны разбегаться одновременно в двух, четырех, двадцати направлениях: высокое и низкое, мужское и женское, тьма и свет, одно и другое, множественность и единичность, далекое и близкое. Как говорят англичане, «чем больше, тем веселее».
Образ Меркурия: юный Бог на своем скакуне держит в правой руке крылатый скипетр, оплетенный недреманными змеями, в левой же – полоску папируса. А скачет он на Осле.
Ему это казалось вполне понятным и достаточным, чтобы сообщить истину; но, может быть, он ошибается, и требуется Пояснение.
Такое божество, как Меркурий, невозможно без верхового животного. Качества осла противоположны качествам бога, но качества бога не могут существовать без своих противоположностей, ибо познаются через них. Так пусть осел стоит во дворе божества, на высоком пьедестале, чтобы являть (от обратного) те свойства Меркурия, которые обычно не упоминаются или вообще не могут быть упомянуты.
Бруно знал, что Меркурия в расцвете сил древние изображали не чем иным, как восставшим мужским органом непристойно больших размеров. Но качества передавались и другим путем, от Позитива к Негативу: Меркурий не таков, как Осел; но Осел, везущий Меркурия, может быть таким же, как он: шустрым, остроумным, беззастенчивым.
Вы, ставшие уже Ослами, радуйтесь своей ослиности; вы, которые еще являетесь людьми, обращайтесь в Ослов, если достанет вам на то мудрости, или молитесь от души, чтобы это сделали Боги.
«Такие фигуры можно использовать для того, чтобы призвать помощь, – объяснил он озадаченному хозяину Эльга, показав тому свои описания Амфитриты и прочих. – Правильно ими воспользуйтесь, и к вашим услугам явится армия помощников – прямо из вашего сердца или с неба. Какое-то время они будут вам помогать; потом уже не смогут».
«Вот эти?» – спросил герр Хайнцель.
«Нет, не эти, – сказал Бруно, забирая их. – Это мои. Вы должны создать собственные».
Затем он поехал во Франкфурт, чтобы собственноручно вырезать геометрические иллюстрации к своей книге ( «De imaginum, signorum et idearum compositione», [65]65
«О составлении образов, знаков и идей» (лат.)
[Закрыть]последней из тех, которые Бруно отдаст в печать); работая там, он получил приглашение от молодого венецианского дворянина {374} , который ознакомился с его трудами (но как? Бруно гащивал в доброй Венеции, но это было давно) и приглашал теперь Ноланца поучить его искусствам: Памяти, Матезису, Магии. Последнего слова, однако, молодой человек не написал. Бруно принялся сворачивать дела. У него созрел план {375} : план, включавший в себя Образы, Папу Римского, Церковь, статуи, дворцы памяти, нового короля Франции и конец света, каков он ныне. Бруно продолжал расти.
В конце 1588 года из Милана в Прагу приехал синьор Джузеппе Арчимбольдо и привез с собой императорскую голову. То есть по некоторым документам мы знаем, что голова эта уже была там в 1591 году; разумеется, она могла добраться до императора и в 1588 году, когда столь многое на миг стало возможным.
Арчимбольдо много лет состоял на императорской службе и был пожалован дворянским титулом за труды (и за радости: жизнь и работа давали ему такое острое наслаждение, что казались едва ли не преступлением и грехом). Он ставил для императора потрясающие карнавалы и пьесы, строил автоматы, приводимые в действие водой, огнем и ветром. Он строил триумфальные арки, повествующие о победах императора над турками {376} («Расскажите еще, еще», – просил он генералов-победителей, делая наброски, составляя надписи и цвета; и собеседники его переглядывались немного виновато: на самом-то деле великой победы не было, но Арчимбольдо это не волновало: когда он закончит, она состоится). Возле одной из арок разместилась гигантская скульптура императора в доспехах верхом на коне, защищенном броней, и сходство оказалось столь велико, что один зевака исцелился от золотухи, просто коснувшись статуи. {377} Арчимбольдо не знал, смеяться ему или плакать.
Затем он попросил у императора разрешения вернуться в Милан, чтобы после многих лет усердного труда пожить в покое и позаботиться о душе; владыка отпустил его, хотя и неохотно, ведь он терпеть не мог расставаться с нажитым добром. Ныне художник возвращался. Император явился в neue Saal,чтобы установить собственную голову – последнюю из голов, по уверению Арчимбольдо: единственную, которой недоставало там, где Стихии творят Времена Года. Нес ее один прислужник, ибо она была невелика. Ее поставили на эбеновую подставку, император встал перед ней, и Арчимбольдо (упитанный, одетый во все черное, как и его господин, но с широкой улыбкой) лично снял покровы.
Философского камня не существует: лекарства от меланхолии нет. Но когда император увидел, как новый портрет засиял при свете дня, его душу наполнило ощущение глубокого успокоения и полноты, и он тут же узнал это чувство, хотя никогда его прежде не испытывал: счастье.
«Здесь изображен Вертумн {378} , – произнес Арчимбольдо. – Вашему величеству, разумеется, известно это божество. Для пояснения имеется сопроводительное стихотворение». {379}
«Это же я», – не отрывая взгляда, сказал император.
Арчимбольдо склонился в низком поклоне.
Да, несомненно, это он сам, его большая губа и нижняя челюсть. Как и прочие головы работы Арчимбольдо, что присматривали за императорскими коллекциями, она также являлась эмблемой: зрячие глаза ее были не только очами.
Вертумн – Бог годовых перемен, тот, кто превращает одну пору в другую. Поэтому лицо и грудь императора, его волосы, борода, ухо с серьгой, шляпа и цепь – все состояло из фруктов и овощей, вместе были собраны богатства всех сезонов, плоды мая и сентября, лета и весны сливались воедино, но были различимы.
Император подошел поближе почти благоговейно.
Тога Вертумна, сплетенная из весенних и летних цветов и листьев сладкого салата, открывала грудь – большую осеннюю тыкву, сухожилия шеи состояли из бородавчатых зимних корешков, а блестящий каштан изображал бородку. Губы – июньская малина, брови – стручки гороха, в шевелюре – снопы пшеницы и гроздья винограда, яблоками алеют щеки; император благодарно и весело рассмеялся. Сколько за эти годы написано портретов, где он обременен долгом и должностью, в римских доспехах, в лавровом венке, со священным Крестом; в окружении Славы, Победы, Правосудия, Правоверности. Нет, здесь он был земным: человек, составленный из нескончаемых и множественных плодов земли; он сам, но и более того: все сущее вне власти королей и держав, пап и князей, неизменное и вечно-изменчивое. Он был последней стихией, не явленной в этой палате, пятой стихией, имя которой Время.
«Время, – гласил Пояснительный Стих, провозглашенный чтецом, которого привел Арчимбольдо. – Владыка над всеми державами, господь стихий. Вечное, ибо цикличное, оно возвращается вечно и постоянно в своих переменах».
«Установить немедля», – сказал император. Он оглянулся: рядом мгновенно оказался Страда; позвали рабочих. Император, приложив палец к губам, вместе с Арчимбольдо примерялся, где, в какой четверти галереи ее повесить, в каком углу земли, в каком центре. Наконец место выбрали, и оказалось, что Стихии придется передвинуть (как заметили рабочие с лестницей и отвесом) – немного к северо-северо-западу, к летним созвездиям; Арчимбольдо решил, что это приемлемо. Шкафы тоже нужно было переставить, передвинуть на тот же угол, но это после; император уже нетерпеливо сжимал и разжимал пальцы за спиной, и Страда похлопал в ладоши, торопя рабочих.
Арчимбольдо с помощником взялись за «Огонь» и сняли его со стены. Как раз в это время в Judenstadt [66]66
Еврейский квартал (нем.).
[Закрыть]одна домохозяйка, торопясь закончить приготовления к шаббату, пока не село солнце и не пришла пора засыпать огонь, пролила жир и в ужасе уставилась на занимающееся пламя. Она плеснула на него водой, прекрасно зная, что этого не следует делать, и горящий жир расплескался во все стороны. Она тут же стала звать детей, сперва на помощь, а потом спасения ради.
«Воздух», – сказал император; пришел черед этой картины, и перья шуршали, а нарисованные птицы кричали, точно крачки на морской скале. Картину сняли со стены и принялись перевешивать.
Внезапный ветер закружил черноклювых чаек на реке и стаи голубей над крышами. Он резвился над горящим домом в еврейском квартале, и люди на узкой улочке видели, как он подстегивает огонь и закручивает его вихрями, а бесы пялились из окон, ухмылялись толпе и с удвоенной силой возвращались к прежнему. И тут все увидели нечто примечательное: из дома бросились вон все его мелкие обитатели, мыши и кошки, едва волочившая ноги старая собака и даже (в последний миг с воплем оборвав привязь) обгорелая козочка, которую отец семейства купил на Песах за два зуза. {380}
В это время рабочие в neue Saalперемещали быкошеего и лисоглазого зверочеловека, «Землю».
Затем они поднялись к рыбоженщине-«Воде». К тому времени, когда ее опустили на пол, дом на улице Фарбрент [67]67
Погорелая (идиш).
[Закрыть]весь был охвачен огнем, который, наскоро доедая его, поглядывал по сторонам голодным взором. Но евреи из битком набитого гетто, конечно, прекрасно умели бороться с огнем, и от ближайшего фонтана уже передавали по цепочке, ритмично крича, кожаные ведра, чтобы выплеснуть их (к тому времени уже полупустые) к стопам огня. Этого было недостаточно. Но по милости Предвечного, да будет Он благословен, в двух шагах от пожара стояла подпольная сыромятня, досаждавшая соседям своей вонью, но процветавшая, потому что помещалась над маленьким и старым, однако надежным колодцем, из которого дубильщики ежедневно наполняли деревянную цистерну на крыше. И вот несколько мужчин забрались на крышу сыромятни и стали работать топорами; глаза им разъедал дым, но вскоре цистерна была разбита и, как переевший обжора, извергла поток воды на прижавшийся к ней домик. Вода и огонь, давние враги, сцепились и вступили в борьбу, на помощь бросились люди, и с огнем было покончено. Люди плакали и смеялись. Сгорел только один дом, а не вся улица, как бывало. Пришел покой субботний.
Покой: Вечный Покой. {381} Во дворце император приказал зажечь факелы и свечи в многоруких канделябрах, чтобы еще поглядеть на свой портрет.
«Я не бог», – сказал он.
Арчимбольдо склонился, не переставая улыбаться: как скажете.
«Я не смог дать людям то, что хотел».
«Народ любит ваше величество за милость, которую вы явили».
«Иными словами, – заметил император, – за то зло, которого я не совершил».
Арчимбольдо еще раз поклонился.
Император ошибся, ошибся, как ошибался во всем. Он верил, что, запершись во дворце и изучая алхимию, научившись ускорять рождение золота из не-золота, приблизит и возвращение Золотого Века. Какую благодарность он бы заслужил! Но чего в Золотом Веке не было, так это золота. Он заключал в себе мир, а не правосудие; свободу, а не могущество; достаток, а не барыш. Златая пшеница; златая вишня; златой кабачок; златой виноград: но не золото.
Что там говорил этот итальянец, монах-расстрига. Труд уничтожил Золотой Век и породил несправедливость, нужду и неравенство. А исправить это можно еще большим трудом.
Он не должен останавливаться, как не могут остановиться плодоносные времена года. Даже Зима не застывает в неподвижности, но вынашивает в холодном сердце Весну. Он должен трудиться, и не ради себя самого; закатать рукава и смиренно трудиться. Миропомазав главу, Бог не отнял силу у его рук.
Что же он должен сделать? Прежний страх овладел его сердцем. Сделать он ничего не мог. Все, что он пытался свершить, закончено не было; на нем проклятье или грех, изъян, словно косоглазие или колченогость; он говорит одному: приди – и тот уходит; говорит другому: уйди – и тот является.