Текст книги "Дэмономания"
Автор книги: Джон Краули (Кроули)
сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 42 страниц)
Глава одиннадцатая
День был промозглый, плотные облака низко летели над рекой и холмом; возвращаясь домой по усыпанному беспокойными листьями полю, Пирс заметил вдруг, что входная дверь слегка приоткрыта.
Его передернуло от ужаса, хотя он прекрасно помнил, что эта дверь частенько не защелкивалась до конца: еще один изъянец его жилища. Он перешагнул единственную ступеньку и, подцепив дверь пальцем, открыл ее настежь.
Что за чертовщина. К нему в дом залезли. Четверо, нет, пятеро парней спокойно сидели за большим столом, явно его поджидая. Пирс, чувствуя, что надвигается что-то серьезное и, видимо, опасное, не потребовал объяснений и не приказал в гневе убираться вон. Он поздоровался и спросил небрежно:
– А вы, собственно?..
Но он уже начал догадываться. Роз.
Да, подтвердили они. Роз Райдер. Она была крайне огорчена тем, что он сказал и написал, заявил один из гостей, медленно кладя руку на стол, словно там лежало оружие, хотя ничего там не было. Она расстроена, очень расстроена и даже плакала. Он посмотрел на Пирса, подняв бровь.
Шайка была непривлекательная, даже неряшливая. Совсем не те розовощекие обиблеенные роботы, о которых рассказывала Роузи Расмуссен, но совершенно безликие существа; потом он не мог вспомнить ни цвета одежды, ни одной приметы, за исключением очков без оправы и неожиданно длинных, до плеч, волос у одного из них. Пирс решил, что они побьют его или еще что-нибудь похуже. Один заговорил, как бы читая вступительную речь: Пирс-де так мало, так ничтожно мало знает, хотя воображает, что ему известно все на свете; и Пирс задумался, как же ответить (он-то как раз не знал все на свете и был совершенно в этом уверен; он-то на всезнание не претендовал), когда открытая дверь между столовой и кухней вдруг сама, без чьего-либо участия, с ошеломительным грохотом захлопнулась.
Бабах.
Они смотрели на него без особого торжества, но были явно довольны преподнесенным уроком, а Пирс похолодел.
Господи, боже мой, так они и вправду это умеют. То, в чем уверяла его Роз. Общими усилиями они привели в движение настоящую дверь, дверь из толстой древесины, и захлопнули ее с помощью ментальной силы или чего такого. Мелькнула надежда, что это какой-то глупый фокус, но он абсолютно точно знал, что утешаться нечем: они и вправду это сделали. Сделали, чтобы показать Пирсу, на что способны, и это не предел. А еще он понял, что они увидели на его лице панику, полнейшее поражение. Они (это читалось по лицам) способны на такое, потому что связаны с высшей силой или состоят у нее на службе – у силы, лежащей в самой основе реальности, в которую Пирс верить отказывался, – что, и до сих пор? Ведь ты же видел?
Пирс открыл было рот, но не смог сказать, что именно видел. За миг – пытаясь придумать какое-то жалкое оправдание, увертку, чтобы спастись от них, – он понял, что они могут пользоваться этой силой, потому что отказались ради нее от всего остального, и если он присоединится к ним, предаст им себя, он тоже ее получит: всего-то и нужно – слиться с ними душой или сознанием (он испытал приступ резкого отвращения), последовав примеру Роз (еще более сильный приступ). А если он не подчинится той, единственной силе, то не получит никакой, и ее обратят против него, нанося удар за ударом, пока его гордыня не будет окончательно изничтожена и само его «я» не разотрут в прах, – чего они и хотели, если он им вообще для чего-то был нужен.
Тут он понял: именно этот урок они явились преподать и преподали в тот миг, когда кухонная дверь с грохотом закрылась. Ему не уйти, ибо спрятаться некуда.
Но он чертовски хотел оказаться от них как можно дальше. Он повернулся и пошел прочь (вот эта часть потом вспоминалась с трудом), пошел прочь по лужайке, зная, что они не погонятся за ним, что у них нет настроения гнаться, что он и ему подобные абсолютно им не интересны; он обернулся и увидел, что они уже играют на поле Винтергальтеров куском отшлифованной и покрытой письменами каменной плиты с такой легкостью, словно это была деревянная дощечка; и до глупости очевидный символизм этой сцены поразил его. Смерть, где твоя победа? {323} Потом он вдруг сразу оказался на проспекте, который, как он знал, вел к большому городу, и смутные башни уже поднимались над деревьями; Пирс тут же увидел и подозвал большое желтое такси с полоской черно-белых шашечек на боку. Он забрался в пропахшую кожей темноту, захлопнул дверцу, громко сказал: «Манхэттен» – и проснулся.
Ночь, тишина. Он в одиночестве. Их здесь не было, его не было там. Пленка сна прокрутилась в сознании задом наперед, от такси к началу, которое было окончанием чего-то, бывшего еще раньше, но чего он совсем не запомнил.
Он подумал: у меня даже нет большого стола. Вместо приснившихся большой комнаты и большой двери – просто дверной проем и комнатка, загроможденная письменным столом и книжными шкафами, где были сложены его рукописи и роман Крафта. Он поднял голову в сумраке и оглядел комнату, просто чтобы удостовериться.
Вдруг откуда-то раздались призывные крики: пронзительные звонки телефона. Пирс представить не мог, кто бы это трезвонил, а брать трубку ему не очень-то хотелось.
– Алло.
– Ах, Пирс, ну слава богу.
– Привет, Аксель.
Всего лишь отец. Пирс сел и перевел дух. Аксель Моффет, во всяком случае, не переменился: как обычно, в беде, судя по голосу; в полном просаде; побитый жизнью и растерянный. Все как обычно. И звонил он, как обычно, из бара. Время было за полночь.
– Пирс, Грейвли умер.
– Аксель, мне так жаль.
– Он умер у меня на руках.
Последовала долгая влажная пауза, заполненная далекими голосами и смехом. Грейвли был управляющим бруклинского дома, которым владел и в котором жил Аксель; хоть Грейвли и возился подолгу, он мог что угодно починить или наладить. Он был гораздо старше Акселя, и Пирс знал, что отец в последнее время ухаживал за ним, когда тот хворал, – Аксель что-то говорил о гриппе и плохой крови; когда Грейвли сдал, дом окончательно пришел в упадок.
– Я был на его похоронах, – выдавил Аксель, взяв себя в руки. – Сегодня. О, это было так трогательно. Единственный белый в море черных – я. Очень, очень простые люди, в большинстве своем очень пожилые, Пирс, таких негров я помню по старому Нью-Йорку. Они так не похожи на этих загнанных животных, которые сейчас сплошь и рядом.
– Понимаю, кажется.
– Они ко мне очень по-доброму отнеслись. К незнакомому чужому человеку.
– Ага.
– Знаешь, у него не было семьи – никого, кроме этого огромного сообщества. Они пели. Как было не заплакать; казалось, вот-вот спустится стайка курчавых ангелов, чтобы забрать его «на небеси». – Он похихикал и звучно шмыгнул носом. – Ох, я и рыдал.
– Угу.
– Мне вспомнилась строка из Блейка, – сообщил Аксель. – «Я черный, но душа моя бела». {324}
– Аксель, бога ради.
Нет, ну правда. Он обнаружил, что опирается на книгу Крафта, вжав ладонь в первую страницу. Он уставился на рукопись: желтая бумага потемнела и раскрошилась по краям. На миг захотелось растопить ею печь, сжечь, как заразное постельное белье: вот источник всех его бед, каковы бы они ни были.
– Вот такая вера, – не умолкал Аксель, – прекрасна. Разве нет?
– Разве?
– Мы не можем жить в вечных сомнениях, – сказал Аксель. – Даже Эйнштейн.
– Ты еще ходишь на мессу? – спросил Пирс.
– Не каждую неделю. Нет, конечно. – Аксель отвлекся на поминальное возлияние и с удовольствием глотнул. – Ты знаешь историю о священнике-методисте {325} и Джеймсе Джойсе? {326}
– Аксель, послушай. Я тут стою совсем голый. Печь давно погасла, и здесь чертовски холодно.
– Голый?
– Я спал. Я правда не могу больше разговаривать.
– Голый! Наг я вышел {327} , наг и возвращусь. Наг. О Господи, – его голос вновь стал слезливым. – Наг я вышел из чрева матери моей. Господь дал, Господь и взял. О Боже, Пирс, что мне делать.
Аксель еще не скоро смог закончить разговор; Пирс слушал звуки далекого города, где некогда жил сам и разгуливал со своим отцом, со своим чокнутым отцом. Хотя и Аксель, и город были отчетливо слышны и Пирс время от времени вставлял «Ага» и «Да что ты», он чувствовал, что они уже далеко от него, слишком далеки, чтобы помочь или укрыть.
– Любовь и смерть, – говорила Вэл Роузи Расмуссен. – Так мне всегда видится.
Они сидели в просторном дворе замка Баттерманз. Обе укутались потеплее от сырости и холода, а Роузи захватила термос с чаем. Вэл держала в руках натальную карту Роузи, которую сама и составила, а теперь объясняла ее смысл. Солнце в Рыбах, знаке, который, судя по всему, мало кому нравится {328} ; нелюбовь эта была, по наблюдениям Вэл, широко распространена, и даже сама она порой разделяла ее, хотя и старалась с этим бороться. Любовь и Смерть – так называла она импульс, который это сочетание сообщало душе, хотя и знала прекрасно, что он влечет куда большее – много большее, чем может открыться ей, здравомыслящей Деве. Конец, заключающий в себе начало. Темна вода. {329}
– Любовь и Смерть, – повторила Роузи. – Трудновато.
– Ну, просто я так определяю. Кстати, считается, что Иуда родился под знаком Рыб. И Шопен тоже. Знаешь такое?
– Ха, – сказала Роузи. – Иуда!
– Однако Любовь, – продолжала Вэл, – это серьезное слово. И Смерть тоже. Они много чего означают. Иногда Смерть – это не смерть.
– Иногда, – парировала Роузи, – любовь – это не Любовь. Валяй дальше.
Роузи объявила о будущем бале, определился и день судебного слушания, так что она решила проконсультироваться с астрологом. Кроме того, через Вэл она покупала выпивку для вечеринки – коробки бутылок с названиями, которых она никогда не слышала, но Вэл говорила, что вино очень хорошее. Вокруг них молодые ребята, нанятые поставщиком провизии (как будто те же самые, что приезжали в Аркадию в июле обустраивать и обслуживать похороны Бони), таскали столы и устанавливали освещение, пошучивая и смеясь. Среди них бегала Сэм, изучая их и через них – свое будущее. Роузи хотелось, чтобы на башнях развевались флаги, только ночью их все равно не разглядеть; поразмыслив, она взяла напрокат генератор: теперь его устанавливал в сарае за замком тот старый речной волк, который впервые привез Роузи сюда; раз будет свет, должно быть и тепло – и на прогулочном катере доставили обогреватели размером с холодильник, так что мероприятие все меньше напоминало жуткий ноктюрн, представлявшийся ей вначале, и все больше – голливудский фильм. На пригласительных открытках (над которыми она долго ломала голову) Роузи приписала в самом низу одну строчку: «Явитесь теми, кем не являетесь». {330}
– Ох, не нравится мне этот месяц, – сказала Вэл.
– Такой холодный и хмурый, – подтвердила Роузи. – Вот уж точно Смерть.
– Я имела в виду, для тебя он плохой. Звезды для тебя в этом месяце нехорошие.
– Класс, – протянула Роузи.
– Тебе просто надо быть осторожной, – сказала Вэл. – Потому я тебе и говорю.
– И чем же этот месяц для меня плох?
– Да вот. Марс будет в Тельце, – объяснила Вэл. – Во-первых. Это знак Майка.
– Это плохо?
– Для него – нет. – Вэл сняла крышку термоса.
– Ну, вот ты говоришь, мол, будь осторожна, – сказала Роузи. – Никогда я не понимала, что это значит. Будь осторожней.
– Ты не боишься?
– Майка?
– Их всех.
– Нет. – Сэм вернулась к ним, забрала у Вэл термос и вдохнула горячий пар, зажмурившись от удовольствия. – Нет, я не боюсь. Я должна это сделать, и я это сделаю.
– Я бы замучилась. Просто сил бы не хватило.
– Алан сказал, что первоначальное соглашение составлено хорошо и он не видит никаких веских причин для внесения изменений. Только он, может быть, не все знает.
Она подумала о Споффорде. Вы должны быть скромной матерью-одиночкой или, во всяком случае, очень осмотрительной. Она шлюха, ваша честь, и недостойна быть матерью. Сэм не раз спала в постели с ней и Споффордом; а однажды, когда девочка уснула совсем крепко, Роузи с ним даже, ой-ей-ей-ей-ей.
– Ты говорила с Аланом?
Роузи кивнула. Она позвонила ему, невозмутимо задала пару вопросов, а потом ударилась в панику и, хотя не передумала делать все самостоятельно, попросила его объяснить кое-что, и Алан отвечал неохотно: полузнайство ложь в себе таит {331} – она вообще в курсе насчет этого? Слыхала она такую пословицу: если ты сам себя защищаешь в суде, дурак же твой клиент? Пришлите мне счет, Алан, сказала она и положила трубку.
– Он говорит, что у них, вероятно, много денег. И не может предсказать, на что они способны.
– Эта секта? – уточнила Вэл.
– «Пауэрхаус». Новое увлечение Майка.
– Господи, они везде. – Вэл подняла взгляд на высившиеся башни и укрепления Баттерманза. – Как ты можешь отказываться от всего этого? Оно же такое… Не знаю. Прикольное.
– Да? Знала бы ты, какие налоги…
– Ну, было бы это все моим, – с жаром возразила Вэл, – никогда бы никому не уступила. Не смогла бы. Я б сюда переехала и жила.
Роузи ничего не ответила. Потому что у Вэл были права на имение, не меньшие, чем у Роузи, если правдой было то, во что верила Вэл: что она внебрачная дочь Бони Расмуссена, зачатая, когда ее мама не только была любовницей Бони, но и заправляла полулегальным борделем в Дальней Заимке.
Ее отец. История неправдоподобная, но такая подробная: она текла параллельно с прежним, хорошо знакомым миром самой Роузи и ее близких – а теперь требовалось избрать один из двух миров. Роузи не могла решить, есть ли у нее обязательства по отношению к Вэл, ее как бы двоюродной тетке, и если есть, то какие. Намерений Бони уже не узнать, завещания он не оставил – Вэл верила, что из-за ее непризнанного существования; но Роузи думала, что не Вэл, а саму Смерть Бони не хотел признать и назвать по имени. Проклятие Рода Расмуссенов.
Вэл искоса взглянула на Роузи.
– Знаешь, – заметила она. – Ты все-таки довольно крутая.
– Ага, как же.
– Правда. Из тебя и впрямь вышел бы неплохой босс этого Фонда. Твои планеты в Рыбах. Если бы ты только захотела.
– А я не хочу. – А кто же тогда?
– Уна Ноккс, – ответила Роузи.
Вэл покачала головой, и две женщины обменялись взглядами, словно рукопожатием: Бонн таки втянул их в свою игру, пусть даже тем, что они обманулись на миг. И все же – ни одна душа этого не знала, даже Бони, стоящий у порога Смерти, – но только Вэл и Роузи могли освободить его из плена Уны, если такому суждено сбыться, хотя той ночью никакой уверенности в этом не было. Вэл, дочь, которую он не захотел признать, чьего прощения не принял; и Роузи, на которую он возложил невыполнимое поручение, тяжкое, как проклятье, но и отказаться от него нельзя. И не могли они знать, что их долг или привилегия – освободить покойного родича; не знали и того, как это выполнить. А знали бы – может, и не стали бы ничего делать.
Живя земной жизнью, мы делаем, что можем, – поступаем, как должны или вынуждены; порою несем искупление или терпим неудачу, о которых нам не дано узнать, в сферах, нам неведомых. Причина тому – в геометрии свитых лучей, бесчисленных лучей, чьи пересечения связуют жизни всех миров. Может быть, те, кого мы освобождаем или держим в плену, знают об этом, но мы здесь – почти никогда; лишь немногие из нас догадываются о том, что это вообще возможно, а скоро и того не будет.
Глава двенадцатая
Вечером того дня Роз, перед тем как приехать, позвонила Пирсу из «Песочницы» – убедиться, по ее словам, что он дома; она сделала остановку, чтобы набраться смелости (чего не сказала, но он догадался); на заднем плане смутно слышались отзвуки Счастливых Часов {332} , как и в том безвестном баре, из которого звонил Аксель. Она спросила, можно ли заехать. Конечно можно. Так она вновь явилась к домику у реки; Пирс вышел, захватив себе выпивку; они стояли в вечерней темноте.
– Тебе починили машину, – сказал он удивленно. Машина уткнулась в траву на склоне за бунгало, словно паслась рядом со «скакуном».
– Да. Уже давно. Пирс, я и прошлый раз на ней заезжала.
– Не может быть. Я бы заметил.
– Вот и я думала, что заметишь, но тем не менее.
– Я думал, на нее уже рукой махнули. Она пожала плечами и улыбнулась.
– Можно зайти?
– Вообще-то, – сказал он, – я собирался заглянуть к Винтергальтерам. Обещал, что где-то раз в неделю буду осматривать дом. А до сих пор ни разу не ходил. – Он осушил стакан. – Хочешь, пошли вместе.
– М-м.
Он оставил стакан на стуле без спинки, неизменно стоявшем на крыльце; погремел ключами в кармане – убедиться, что их не забыл. Затем начался долгий подъем по склону, мимо машин и к дому.
– Возвращение в замок {333} , – сказал Пирс.
Дом был построен в стиле французского Ренессанса, только с лепниной образца 1920-х годов, и днем – но не ночью – выглядел вполне жизнерадостно. Пирс взял Роз за руку. В Кентукки, в тот год, когда он нечаянно устроил лесной пожар, ему приснилось, что он и его семья умерли и попали в чистилище, оказавшееся выжженным склоном холма, по которому они все вместе устало брели, ожидая, откуда явятся кары.
– Какое гадкое письмо ты написал, – сказала она. – То есть начал-то ты во здравие, а кончил за упокой.
Они миновали черный прямоугольник бассейна со всяким оборудованием к нему; здесь начиналась дорожка к дому.
– Знаешь, – продолжала она, – что для меня во всем этом труднее всего? Переносить твое отношение. Все время ждать, как ты отреагируешь.
Он ничего не ответил.
– Например, когда ты сказал: «Если Бог войдет в твою жизнь, ты можешь тут же уйти из моей». Мне стало труднее.
Он не помнил и не верил, что говорил такое. Может, и говорил. Он подивился своему тугодумству.
– Знаешь, что я думаю, Моффет? Я думаю, ты так злишься не из-за меня, не из-за религии, не из-за «Пауэрхауса», нет, совсем из-за другого.
Он ждал продолжения: скажет ли она прямо или оставит ему его гадать; он подозревал, даже почти уверился, что так оно и есть, причина в другом – но в чем, он не знал.
– Я думаю, – сказала она, – ты хотел порвать со мной, тебе надоело, все такое, и нужен был только подходящий повод; а теперь ты можешь сказать всем своим ученым дружкам: ой, Роз связалась с какой-то двинутой христианской сектой, так мне, конечно, пришлось ее бросить.
Это было так нелепо, что где-то глубоко в сознании Пирса зажегся предупредительный огонек: какое-то недоразумение, то ли прискорбное, то ли смехотворное; то ли она ничего не понимает, то ли я – а если она, то, верно, и я. Затем огонек погас, и Пирсу остались только ее рука и голос да те чувства, которые они вызывали: какое-то кипение в крови, готовность драться или спасаться.
– Нет, – сказал он. – Нет, нет. Это неправда. Абсолютнейшая неправда.
– Вот как.
– Какие такие ученые дружки? Что у меня за дружки, кому мне рассказывать такое?
Она отстранилась и обхватила себя руками.
Прошли по мощеной веранде мимо стеклянных дверей, обогнули ряд шаровидных кустов, подстриженных так, что они стали напоминать гениталии, к маленькой двери на кухню, от которой у него был ключ; он отпер дверь, и они вошли.
– Мыши, – сказала она.
Они постояли немного, вслушиваясь в шорохи полевых мышей, бежавших в пустой дом с холодных полей; а может быть, крыс. А может, и ветра. Кухня была большая, старомодная, посередине стоял длинный исцарапанный стол, над ним на железном штыре висела зловещего вида кухонная утварь. Роз снова на ходу взяла Пирса за руку:
– Что ты должен делать?
– Да просто присматривать. А мог бы и переехать сюда, если б захотел. Куда уж лучше.
– Правда?
– Еще бы.
Большие комнаты напоминали Пирсу Аркадию или даже дом Крафта: тот же запах многолетнего холостяцкого запустения. Он никогда не видел миссис Винтергальтер. Может быть, она выжила из ума или стала инвалидом.
– Пианино, – сказала Роз.
Это был небольшой рояль: черный, закрытый, не так инструмент, как подставка для фотографий в серебряных рамках. Роз села на стульчик и подняла крышку.
– Ты умеешь играть?
Она начала осторожно, тихо, нажимая клавиши несмело, словно наугад, то и дело ошибаясь. Пастись в покое могут Овцы. {334} Стала играть увереннее. Опушенные черными ресницами глаза опущены, волосы ниспадают, одна нога поджата под себя, обута в девчачьи мокасины; сосредоточенность Роз, немудрящее сострадание музыки, усиленное ее огрехами; он вздрогнул. Бах был христианином. Верил в вечные муки, боялся их, конечно; знал, что евреи и язычники обречены, хотя, наверное, особо не задумывался, как их много: что миллиарды, ничего не значащие для него (да и кто о них думает?), сравнительно с милостью Божией к немуи его отпрыскам. А может, так им и надо, этим нехристям? Пирсу вдруг показалось, что он открыл невероятную тайну Баха и прихожан его церкви: возможно, эта музыка выражает лишь простые и вечные чувства, страх и радость, потерю и обретение, а больше ничего, да прочее и не важно, ведь на самом-то деле никакие души нигде не мучаются?
– В детстве я училась музыке у органистки из нашей церкви, – сообщила Роз. – У нас многие учились. Ее, похоже, таким образом подкармливали. Забавная была женщина. Учила меня в основном церковным гимнам. Бах.
– Пригодилось теперь, наверное, – сказал Пирс.
– Да нет, мы Баха не слушаем, – ответила она. Сплела пальцы и, как бывалый виртуоз, хрустнула ими. – Он ведь христианином не был, так что…
– Бах не был христианином? Бах?!
– Ну, они так считают. У нас своя музыка. Современная. Хотя вообще-то, если честно, плохонькая. Я бы и без нее обошлась.
Она улыбнулась, не то удивленно, не то посмеиваясь над «ними», и Пирс отметил про себя: раньше она недовольства не выказывала. Роз опять заиграла: Wachetauf [63]63
Пробудитесь (нем.)
[Закрыть] {335} . Пирс думал: я верю в воскресение мертвых, пробуждение усопших, верю, но только до погребения, а не после; могила перечеркивает все надежды, да и страхи тоже. Роз думала: я уже когда-то была здесь, в этом доме, была, но почему; и почему мне кажется, что я уже слышала эту музыку, звук этого пианино? Почему я спала тогда и могла ли проснуться? И проснулась ли наконец?
Весь остальной дом, меблированный без уюта, напоминал центральные комнаты; Пирс и Роз шли крадучись, беседуя о том, чем можно заниматься в этих комнатах, на двух просторных кроватях, стоящих в разных спальнях. Наконец они пришли в кабинет или библиотеку, включили единственную лампу под зеленым стеклянным абажуром и заметили странность: стены, лепнина, панели, ниши, даже потолки здесь были черными.
– Черные, – удивилась Роз. – С чего бы?
Она смотрела и думала, а он подошел к ней сзади и обнял.
– Послушай, – сказал он.
– Что? Нет. Нет-нет. Это перебор.
– Да сядь же, – сказал он. – Мне эта комната с самого начала понравилась. В окнах двойные стекла, двери толстые. Знаешь, почему?
– Пирс, – холодно сказала она: предупреждение, отказ.
– Роз, – ответил он. – Да сядь ты.
Он неторопливо уселся на широкий низкий диван, погладил его холодную кожу; подходящий реквизит для фильма, который он мог бы снять.
– А если я не хочу? – спросила она, скрестив руки.
– Сними пальто, – сказал он. – Ну правда ведь тепло? Мне велели, чтобы все время было натоплено. Старик боится, что трубы замерзнут.
Она немного постояла, а потом, словно ей самой вздумалось, сняла пальто и осторожно села рядом, плотно сжав колени.
– Ничего не тепло, – сказала она и улыбнулась.
– Станет теплее.
– Не станет.
Он долго смотрел на нее, на ее лукавое лицо: знакомое выражение.
– Хорошо, – кивнул он. – Теперь…
– Нет, – сказала она просто. – Не-а. – И все улыбалась.
– Роз.
– Хочешь подраться? – спросила она и поднесла кулак к его подбородку. Он захватил ее запястье своей большой рукой.
– Подраться, – сказал он. – Ты ведь драться не хочешь.
Но она хотела – и к его подбородку метнулась вторая рука.
Пирс перехватил и ее, удержав с усилием, как извивающуюся змею.
– Так со мной не справиться, – выдохнула она. – Я сильнее, чем ты думаешь. Я всегда была сильнее брата.
– Ты не сильнее, чем я думаю, – сказал Пирс. – Я точно знаю, сколько у тебя сил.
Она сопротивлялась, но не могла сдвинуть его ни вперед, ни назад.
– Я силой десяти богат, – процедил Пирс; он и не ожидал, что доведется прилагать столько усилий. – Поскольку. Чист. Душой. {336}
Она чуть не вырвалась из захвата, и, чтобы удержать, он выкрутил ей руку за спину и повалил лицом вниз на диван. Вдохнул запах плесени. Вспомнились детские годы в Кентукки: как старший кузен Джо Бойд заставлял его бороться и каково было оказаться под ним, когда он прижимал Пирсову голову к полу. Скажи «дядя». Вот у него точно была железная хватка, не вырвешься.
– Ну ладно, – прошипела Роз, но не в знак согласия, а в смысле: ну ладно, твоя взяла, но ненадолго, я что-нибудь да придумаю – и вдруг с силой изогнулась под его тяжестью и умудрилась наполовину перевернуться, прежде чем он снова смог ее зажать. Она захихикала. Ее длинное тело наполовину лежало на диванчике, наполовину свешивалось на пол, одежда растрепана. Лицо покраснело, знакомый румянец борьбы; словно Пирс был ее братом, одним из тех мальчишек, что дерутся с девчонками.
– Думаю, достаточно, Роз, – сказал он Мягким Голосом. – По-моему.
Но она рванулась еще раз и почти высвободилась силой и хитростью; пытаясь удержать ее, он упал на колени с диванчика, но, прежде чем она успела выскользнуть, он с рычанием вскочил, и они покатились по полу, сцепившись, словно двуликий зверь. Она задела бедром край стола и вскрикнула, когда свалилась медная лампа. Он распластал ее на пыльном ковре.
– Ну что, Роз, по-моему, – сказал он. – По-моему.
– Нет, – сказала она.
Пирс придавил ее собой к полу, горячей щекой прижался к ее щеке, обхватил рукой ее плечо и подбородок. Второй рукой он начал стягивать с нее юбку.
– Нет, – повторила она.
– Роз, – сказал он. – Вот мы сейчас и разберемся, выясним, кто из нас сильнее, да? Кто по-настоящему сильнее. Надо. Ведь надо же.
Вот такой минуты он больше всего боялся, такой, в которой она больше всего нуждалась: она сопротивляется как может, они меряются силой – и он побеждает. Она ужасно сильная: не то чтобы он не мог удержать ее, но слишком малы его шансы ее одолеть, если она не подчинится; кем же ему придется стать, чтобы одолеть ее. Школьный физрук как-то сказал: «Проблема Моффета в том, что он знает про свою силу». И боится ее: боится переломать сопернику кости, если не сдержится. «Я любовник, а не боец», – сказал он ей как-то, хотя и не в постели. А теперь опять надо идти по горящему мосту.
– Роз. Ты же согласна.
Она тяжело дышала, не отвечая. Он расстегнул штаны (не так уж это легко одной рукой, когда вот так прижат к ней) и вытащил член; мягко касаясь губами ее щеки, закрыв глаза, он высвободил из сердца достаточно нежности, чтобы наполнить его и вознести горе. Роз, шептал он. Роз, ну давай же, черт побери. Он вцепился в ее трусики. Она еще не сказала: да. Она смотрела на него одним глазом – маленьким, живым, исполненным ненависти; словно выглядывал заключенный внутри зверек. Он просунул колено между ее ног. Не чувствуя уверенности, что сможет войти в нее, – он никогда не понимал, как это удается насильникам и садистам, – Пирс попытался приподнять ее снизу; и вдруг она с воплем рванулась из его рук и высвободилась. Пирс увидел ее лицо и, словно рухнув с высоты, понял, что ошибся.
– Нет, – сказала она. – Я же сказала: нет.
– Роз.
– Не смей.
Она не поднялась с пола и не одернула юбку, но смотрела все с тем же страшным укором. Сердце почти зримо билось в ее груди.
– Тогда скажи это, – проговорил он. – Скажи это.
Она не говорила ничего. На миг ему показалось, что он не должен останавливаться, что должен пробиться и через это молчание – и она встретит его на том берегу с радостью и благодарностью. Я люблю тебя.Она сказала это, когда он добился своего, и даже если обращалась к другому, все же именно он подвиг ее на эти слова.
– Ладно, – произнес он, разжал большие кулаки и сжал снова. – Хорошо, Роз.
Бес за левым плечом велел ему не робеть, ведь раньше он и не такое вытворял, даже отметины оставались, и надолго, они вместе торжественно осматривали их, гордясь друг другом. Ангел за правым плечом говорил, что он вот-вот потеряет ее навсегда и должен просить у нее прощения со всей нежностью, на какую способен. Бес дергался и визжал: нет, нет, нет, так ты ее как раз и потеряешь, это последнее испытание, выдержи его.
Он опустил руки.
– Ты обидел меня, – сказала она. – По-настоящему обидел.
– Если бы ты сказала, – ответил он, – я бы сразу остановился. Но ты же не сказала.
– Что?
– «Повторено трижды подряд». Ты этого не сказала.
– Ты знал, что я не играю, – сказала она. – Ты знал.
– Нет.
– Ты знал. Ты все равно не остановился бы. – Она вытерла слезы со щек. Сколько ей сейчас – девять лет? сто? – Ты хотел сделать мне больно. Значит, и правда на меня злишься. Я поняла.
– Нет. Неправда, это не так.
Только не извиняться, тогда точно конец; если он начнет просить прощения, что-то немедленно рухнет – стены растают и он окажется один, голый, на холодном холме. {337} И если он немедленно не попросит прощения – исход тот же. Он потянулся – дотронуться до нее, одернуть на ней юбку, – она остановила его полицейским жестом, выставив руку.
– «Повторено трижды подряд», – сказал он. – Ты соглашалась.
Все-таки это было испытание, но не на крепость нервов; то была проверка его неспособности обидеть ее, умения слышать ее боль без оговоренных подсказок и тайных знаков, полагаясь лишь на свои затуманенные чувства; ошибка же каралась… Вот так и каралась. Он не мог дышать, грудь вздымалась, но воздуха в ней не было. Он подумал: вот он, тот миг, который продлится вечность, то постоянство, о котором я просил.
В тот миг Пирс мог увидеть (впрочем, нет, не мог ни увидеть, ни узнать, иначе как в обличье своей бездумной вины и томления) огромные существа грядущих времен, которые смотрели на него чуткими глазами, оглядываясь на прошлое, от которого уже были свободны – или же изгнаны из него; они ожидали с беспокойным сочувствием, нетерпением, не то презрением, когда же до Пирса наконец дойдет, когда он свершит должное, проведет свою большую руку уготованным путем, чтобы преодолеть сопротивление руки маленькой; но этого он сделать не смог: не теперь, не здесь.
Он так и не шевельнулся; мгновение миновало, и Пирс сможет вспомнить его лишь в самых общих чертах (мы как-то миновали тот миг),а ясным в памяти останется то, как они возвращались по лугу, освещенному серебряной луною, затем долго лежали в постели, вначале просто забавляясь с книгой старинных игр в слова, найденной им в доме Крафта («В.: Что это такое – я каждый день даю ее друзьям, но с ней не расстаюсь?»), и наконец – поздно ночью, в темноте – он заставил ее угомониться и, опустив голову ей между ног (лишь этого она прежде никогда не позволяла, поди догадайся почему), вкусил ее досыта, пока она не кончила, ухватив его за уши. Потом он взобрался к ней вверх, с мокрым, как у младенца, лицом, и они трахались, бессловесно стеная, крепко ухватившись друг за друга во тьме.