355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Джеймс Мик » Декрет о народной любви » Текст книги (страница 17)
Декрет о народной любви
  • Текст добавлен: 21 апреля 2017, 08:30

Текст книги "Декрет о народной любви"


Автор книги: Джеймс Мик



сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 22 страниц)

– Но это же… – заговорил было Муц, однако Бондаренко тотчас же перебил.

– Обождите! – и развернул телеграмму. – Вы же оба по-русски читаете, так? Ну так сами взгляните! Яснее некуда. Идемте. – Взялся за наган, привстал. Муцу с Нековаржем скрутили за спиной руки, поволокли куда-то. Оба сопротивлялись, из-под них выбили стулья, так что пленные упали на пол.

– Не может быть, чтобы преданный слуга народа мог совершить такое, – сказал Муц.

– Отчего же? – спросил Бондаренко с неподдельной обидой, вызванной несознательностью офицера. – Товарищ Троцкий – народный комиссар!

Йозеф услышал, как председатель вновь принялся рыться в ящиках стола. Затем наклонился к голове офицера, лежавшего на ковре. Сапоги Бондаренко скрипнули. Он протянул что-то к лицу Муца. Удостоверения, принадлежавшие Бублику и Рачанскому.

– Этих мы сегодня уже расстреляли, – сообщил председатель. – С утра взяли, по пути к переезду. Назывались коммунистами, твердили, что решили на нашу сторону перейти. Всё равно в расход пустили. Диву даешься, что за силища эта народная мощь, ежели заработает! Подумаешь, так товарищи ваши – люди хорошие, а вот делу революционному не пригодились! Один – Рачанский, что ли? – даже заявил, будто бы убил утром своего офицера…

– Климента?

– Может быть… всех не упомнишь. Ну, хватит болтать. Уведите!

Чехов рывком подняли на ноги. Теперь уже не сопротивлялись. И снова Бондаренко пошел первым, а остальные – следом.

– Да, братец, хуже некуда, – заметил Нековарж.

Муц понял, что рассудок его с трудом осознает происходящее. Сознанию было не привыкать совершать воображаемые путешествия в вероятное будущее, возвращаясь с известиями об увиденном. Теперь же воображение отсылало одного гонца за другим вперед, по единственно возможной тропе, однако же ни один не вернулся. Как можно подготовиться к смерти, если вообразить ее ты не в силах? Теперь, когда жить оставалось считанные минуты, захотелось, чтобы о произошедшем с ним узнала Анна. С удивлением заметил, что никакой молитвы, никакого Бога не пробудилось в нем. Очень пугало, что сознание соскользнет в океан смерти и настанет небытие. Вовсе непохожее на сон. Ни из храбрости или гордости, но только оттого, что комиссар держался дружелюбно, Муц не стал просить пощады, ибо понимал: бесполезно. Однако неожиданнее всего оказалась для офицера досада на самого себя – оттого, что не вернулся в город, не предупредил Анну, чехов и скопцов. Эти пределы оказались доступны взору воображения, пожалуй, даже чересчур ясно: жизнь Анны, драгоценное ее существование, гораздо важнее жизней прочих, обыкновенных людей, обрывается, заканчиваясь в боли и страхе. Мучительная смерть…

– Сколько осталось до наступления на Язык, товарищ Бондаренко? – спросил Йозеф.

– С пару часов будет, – ответил председатель, не оборачиваясь. – Всё кончится быстро.

Людоеды

По настоятельным просьбам Анны пленник еще дважды исполнил романс, а на четвертый раз отказался. Осторожно положил гитару, чтобы та прислонилась к шифоньеру, а не оказалась между мужчиной и женщиной. И прежде доводилось Лутовой слышать исполненный романс, однако для Кирилла музыка и слова точно стали гимном всей жизни.

Посидели, глядя друг на друга. Женское сердце забилось сильнее. Хотелось протянуть руку, охватить затылок гостя и целовать, лаская другой ладонью, и думалось: «Отчего же не заметил желания, готовности на моем лице, отчего медлит? Неужели за прошедшую ночь, за недавний час сошла миловидность? Уж не постарела ли? Или поглупела?»

Выражение лица Самарина переменилось. Улыбнулся, и вот уже другой, помолодевший Кирилл, женщина тотчас заметила: испытываемое им освобождение куда более истинно, чем чувство свободы, пережитое сбежавшим с Белых Садов каторжанином или арестантом, выпущенным из тюрьмы Матулой. Из внутренней тюрьмы освободился, сам удивляется, и краше показался столь неожиданно обретенный белый свет.

– Чему улыбаешься? – спросила.

– Тебе, – ответил гость. – Пропадаю в твоем любопытстве. Такое страстное желание его утолить!

Анна пожала плечами.

– Что ж, пропадай, – обронила хрипловато.

Потянулся, поцеловал в губы, руками за талию обнял. Склонились головы, соприкоснулись кончики языков. Прижав свои ладони к вискам Самарина, удерживала мужское лицо в половине вершка от своего. Так много всего сразу! Голова Кирилла была жаркая, и чувствовалось, как бьется пульс в висках. Не отрываясь, глядел ей в глаза.

– Что же ты делаешь?.. – шепнула.

– То, что хочешь, – сказал.

– А разве ты знаешь?

– Знаю.

– Так просто…

– Видишь ли, много времени прошло, – признался гость, – может, отвык. А может, все женщины на тебя похожи. Но вряд ли отвык. И вряд ли прочие с тобой сравнятся.

– Ты сегодня на суде глаз от меня не отводил, – сказала Анна, – всё время смотрел. Почудилось, будто ты меня знаешь…

– Знаю, – заверил Самарин, – еще и не то о тебе знаю…

Снова поцеловала пленника Анна и заслышала на лестнице шаги: Алеша звал мать.

– Подожди, – попросила и пошла к мальчику, наверх.

– Мне холодно, – пожаловался ребенок, – можно с тобой заснуть?

– Босиком из постели выбежал – как не продрогнуть! – упрекнула Анна сына. – Мама еще не ложится. Неужели печка успела погаснуть?

Так и вышло. Пришлось вновь затапливать в углу Алешиной спальни печурку, зажженную матерью с заходом солнца, чтобы медленно грела комнату, пока спит мальчик, и снова ребенок залез под одеяло.

Растопку укладывала наспех, и сперва поленья не загорались. Пожурила сына, назвала неженкой.

– Останься, – упрашивал ребенок, – печка внизу уже остыла, должно быть!

– Глупости какие в голову забрал, – ответила Анна гораздо резче, чем ей хотелось. Поднялась над печуркой, наконец-то разогревшейся, склонилась над мальчиком. Тот заснул быстро, прижавшись щекой к ладони. Кажется, что-то пробормотал во сне. Не снилась ли ему язвительная мать, повернувшаяся к ребенку спиной? Что ж, пусть. И не такое слышал. Однако желание не унималось. Поцеловав сына, спустилась вниз.

Самарин стоял, разглядывая дагеротипные снимки, развешанные на стене по обе стороны от написанного отцом портрета Балашова. Одни были сделаны Лутовой в родном городе, еще в девичестве, другие – в Малороссии.

– Сама снимала? – поинтересовался гость.

– Да.

Чувствовалась в голосе мгновенная надежда услышать похвалу. Но не таков Самарин. Кирилл полагал, будто его интерес уже сам по себе награда, и женщина обнаружила: так и было.

– А это что за люди? – Гость рассматривал снимок крестьянской семьи, сделанный в 1912 году на железнодорожном вокзале. Была зима. Отец и мать, закутанные в лохмотья, возвышались над лежащим среди узлов малюткой, точно согбенные холмы, удерживая в мясистых пальцах детский сверток. На переднем плане девчонка, усевшаяся на тюке, отвернулась от младенца, глядя в объектов с безнадежностью и гордостью, голодно тараща обведенные темными кругами глаза, лишенные интереса.

– Сама не знаю, – призналась Лутова, – просто сделала дагеротип. Что с ними сталось – неизвестно. В тот год на вокзале сновало много крестьян. Хлеб не уродился. Куда ехали – не знаю…

– Никто не должен бежать, если хлеб плохо уродился, верно? – спросил Самарин. – Следовало призвать бич, карающий тех, кто, имея деньги, не стал кормить голодающих. – Анна ощутила молниеносный укол страха при явлении прежнего Самарина. Он-то и переменил тему разговора: – А вот фотографии мужа твоего нигде нет.

– Портрет есть, – поспешно пояснила женщина, – хотя сходство невелико. Отец был неважным живописцем. К тому же с мужем мы познакомились, когда я делала снимки на митинге. Глеб не позволил казаку меня побить… а может, даже от смерти спас. Таким и остался на снимках.

– И портретов горожан тоже нигде не видно, – продолжал Самарин.

– Есть немного, но только здешние жители не терпят, когда делают их портреты.

– Весьма набожны, совсем как Балашов, но не православные. Разве не ты сама так говорила? Сказала еще, что доводилось встречаться с людьми, пожертвовавшими собственной плотью и кровью во имя Божье. Я еще подумал: что за необыкновенное выражение! Уж не из таких ли и Балашов?

– Что ты хочешь сказать? – отчаянно спросила Анна.

Несмотря на то что вопрос был ей совершенно понятен, приходилось притворяться. Успокаивало знание того, что гость любопытствовал не со зла, чтобы мучить, да и откуда Кириллу знать, что Балашов когда-то был ей мужем? Нежно спрашивал, не из жажды до интимных подробностей и не для того, чтобы верх одержать. Хотел бережно приоткрыть завесу над ее думами, внутрь проникнуть. Частью рассудка понимала: оттого относится она к расспросам столь благосклонно, что хочется прикоснуться к гостю, вновь поцеловать, забавляясь мужским телом, но голос этой части женского естества остался без внимания.

Самарин произнес:

– Уж не кастрат ли Балашов?

Кивнула, содрогнувшись при звуке произнесенного Кириллом слова. Не от тона, каким выговорил, но потому, что сказано было мужчиной, и во весь голос, и особенно этим человеком, сейчас… Точно кулаком в живот ударил, и вспомнилось, как много значил для нее когда-то весь Глеб, и как, должно быть, была она дорога мужу, и как поступок его оказался не только предательством, не только предпочтением Бога перед женой, и что не только прежними ласками их и ребенком манкировал супруг, точно безумствами молодости, наподобие карточных игр или дуэлей, но и едва не убил ее веру в само существование мужчин, достойных женской любви, и без того подорванную осознанием отцовской глупости.

– И что с того, кастрат Балашов или нет? – спросила. – Пусть себе своей жизнью живет… – Уселась на канапе, поджала губы, потупила взор, опустив руки на колени, теребя кольцо.

– Я не из пустого любопытства о личной жизни лавочника или собратьев его спросил, – пояснил Кирилл, усаживаясь рядом и наклоняясь ближе. Возбуждение передавалось женщине, но разговоры о скопцах внушали неприязнь к собеседнику. – Впрочем, интерес мой вполне извинителен. Ты поселилась здесь. И вряд ли поймешь, как много людей, проживающих к западу от Урала, полагают, будто кастратов никогда не было, а если и были, то пропали лет сто тому назад. Стало быть, есть надежда.

– Надежда? – Анна с недоумением подняла взгляд. Вздохнула. Давно уже не доводилось слышать столь забавных выражений…

– Надежда, что современный человек готов принести такую жертву ради собственных убеждений, неосязаемых, недосягаемых. Что не единственно переходный период существует, но есть и непреходящие ценности.

На миг Анне почудилось, будто стала она невесомой, легкой и пустой, точно одинокий китайский фонарик, раскачивающийся на ветру Заговорила было, и едва только слетели с губ первые слова, как закраснелось лицо, разрыдалась и разозлилась, повысив голос, пересиливая слезы.

– Надежда?! – возмутилась. – Надежда?! Оттого, что некий сумасброд решает отсечь себе ножом в лесу мужественность по слову Божьему?! И, вообразив себя добрым человеком, стоит себе, набрав пригоршню крови, капающей сквозь пальцы, точно подвиг совершил! С ненасытной свиньей на небеси сделку заключил! А далеко до небес, не достать, и знаете ли что, Кирилл Иванович? Покуда доберешься, вся кровь выстынет, только не приставить уже отрезанного, вот и молишься: «Взгляни, что я ради Тебя содеял!» А Бог на это: «Покорнейше благодарю». Оглядываешься и видишь: все перед Ним преклонились, целые миллионы кровавые дары принесли, и знаете ли что? Бог занят-с, не до вас Ему! Тогда думаешь: «А что, если бы не жертвовал? Если бы остался с близкими, с любимыми, а не отправился бы к Господу со своей ненужной, жалкой жертвой! Не было ли бы в том подвига, несказанно более трудного, но и благородного?» Да поздно уже!

Этот твой людоед… Поздно! На товарищеских костях построить блистательное будущее! Неужели ты и вправду полагаешь, будто одному человеку возможно съесть другого и поступок не оставит следа на всех будущих действиях, не затронет последствий? Неужели веришь, будто вонь от прежнего предательства не впитается поступками всех вдохновленных твоим людоедом анархистов?!

– Всё вовсе не так, – спокойно возразил Самарин.

Тыльной стороной ладони Анна вытерла глаза и заговорила, на сей раз спокойнее.

– Услышав подобное, – произнесла Лутова, – думаешь об избалованном ребенке, готовом убить мать за то, что не пускает его ловить радугу.

Кирилл дотронулся до раскрасневшейся мокрой щеки женщины.

– Ну что ж… А если окажется, что наш воображаемый людоед вовсе не тот анархо-революционер? – Придвинул лицо к женщине так, что глаза его отстояли от глаз Анны лишь на долю вершка. – Неужели он понравился бы тебе больше, убей он и съешь человека во имя любви?

После недавней речи, перемежаемой слезами – громкой, бойкой и неистовой, – у Лутовой еще не окончательно прояснилось в голове. Что не мешало углядеть случившейся с Самариным перемены. Когда мужчина приблизился, то его недавно высвобожденная личность исчезла, точно более жестокое, хладнокровное «я» уволокло нового, недавно открывшегося Самарина во внутреннюю тюрьму. Случившаяся перемена пришлась Анне не по нраву.

– Понравился сильнее? – переспросила.

– Если бы каторжник убил человека и съел, и всё во имя любви. Зарезал бы спутника, выпотрошил и сожрал для того только, чтобы дожить до свидания с любимой… тебя бы больше устроила такая причина?

Самарин, тот, что так сильно нравился Лутовой, исчезал, и хотелось, чтобы вернулся, так что уже была готова ринуться следом, вдогонку.

– Да, – согласилась, – такая причина устроила бы.

Коснулась губами мужского рта, тот раскрылся, и потянулась навстречу так, что груди прижались к груди. Запустила руку Кириллу между ног, почувствовала благословенную надежность напряжения, и левая рука гостя, точно притянутая магнитом надежды, скользнула под юбку.

– Всё думаешь? Не надо! – шепнула. – Я нравлюсь тебе… – Лаская мужчину, задрала юбку и стянула исподнее. Обеими руками подняла мужскую руку, шевелившуюся между женскими бедрами, и согнула так, что только два пальца остались торчать. Насильно опустила, ввела в давно уже источавшее влагу лоно. Пока поддразнивала себя кончиками чужих пальцев, глядела Самарину в глаза.

– Давай так, как начали, – предложила, – и довольно раздумий…

Кирилл с улыбкою кивнул. Хотя и вновь ушел в себя, Анна видела: старательно отгоняет мысли.

Однажды ночью, немного выпив, Лутова от одиночества предложила молодому пареньку-евнуху, весь день прорубившему ей дрова, проделать с ней то же самое за плату. Тот позволил воспользоваться его пальцами, но как же хихикал при этом! Точно девица…

Тьма небесная

В молельне скопцов Дроздова криком возвестила о возвращении Глеба с небес к пастве, и скопцы хором приветствовали старосту. Балашов что есть сил старался устоять на ногах. Никогда прежде не доводилось кружиться так долго. На пол падали капли пота.

Запнулся, повалился. Дроздова и Скрипач рывком подхватили, стали рядом, не давая упасть. Глеба трясло.

– Сколь высоко вознесся! – крикнула женщина.

– Далеко, далеко!.. – эхом откликнулись скопцы.

– Правду скажи! – жадно требовали прихожане; на гладких, круглых лицах проступала ненасытность.

– Да, – прошептал Балашов, – сейчас… – В рядах скопцов, наклонившихся поближе к старосте, послышалось перешептывание. Глеб заговорил громче: – Случается, тяжелый путь выпадает. Даже ангелов, наивозлюбленнейших чад своих, и тех испытывает Господь! И меня испытал. На пути к небесам, где испытание выпало, Христос Заступник скрыл от меня свет, и во мраке пришлось возвращаться. Дорогу разыскивать…

Но и во мраке райском – благодать, песнопения, журчание вод и травы луговые. А света нет. Слышишь словеса и как крылья ангельские кругом и поверху бьют, но ничего не разберешь. А в раю том темном – душ столпотворение. И всякий глас Божьим может оказаться.

– Враг рода человеческого! – выкрикнул некий молящийся.

– Нет, брат Круглов, не было в том месте искусителя. Ибо суждено мне было преодолевать испытание, но не соблазн.

Слушайте же: часы напролет бродил я во мраке райском, и были те часы точно дни, покуда не повстречался мне Спаситель, восседающий близ водопада. И исходило от водопада свечение, так что увидел я очертания лика Его. Много голосов услышал я, так что и не знал, от Заступника ли исходило услышанное, но как увидел Иисуса – сразу признал.

Оборотился ко мне Христос, и увидел я в свете потока, что преисполнен Он печали. Ни слова не молвил, только взял что-то с колен да мне протянул. Меч.

Засветился тот меч, ярко да жарко, точно из кузни вынут. И видно было, что в руках у Христа клинок пылает, и страдает оттого Иисус неимоверно, а я, хоть и знал, что мне меч сей воспринять от Господа надлежит, оробел изрядно, так что и взять не решался. А после к вам возвернулся.

Над молящимися воцарилось молчание.

– Простите меня, сестры и братья возлюбленные, – повинился Глеб, – не могу поведать вам, что виденное мной означает.

– Ну и ладно, – успокаивал Скрипач, – кому еще совладать с мечом огненным, как не Господу Богу? Этим мечом ангел Господень врата Эдемские стережет!

– Может быть, брат, – произнесла Дроздова, – увиденное – знак дарованной тебе мощи обращать новых агнцев, тьмы заблудших душ, что заполонят окрестности, но воссядут на коня белого под святым лезвием твоим!

– Меч походил на шашку, которую мне случалось носить в кавалергардах, – пояснил Балашов.

– Спаси Господи, – пробормотало несколько прихожан.

– То не ты был, – утешала Дроздова, – а тело человеческое, тобою отринутое, когда ты к ангелам присовокупился. – И скопица запела. Прочие прихожане вторили ей.

Час спустя молящиеся разошлись. Балашов, выслушав просьбы, предупредил всех, чтобы держали двери на замке: по округе шастал душегуб.

Чуть позже Дроздова принялась зачитывать отрывок из Книги Иова, пока Балашов подметал пол, а Скрипач сводил опись имущества по книгам, разложенным на высоком бюро.

– У Круглова керосин для лампы вышел, – заметил Скрипач.

– У всех, не только у него, – откликнулась Дроздова.

– Он же по соседству с близнецами Даровыми живет, – сказал Глеб, – как у них, вдоволь керосина?

– У них-то больше, но только месяца на два хватит, не боле.

– Ну так пусть делятся, – решил староста, – пусть читают, пишут и сапоги чинят за одним столом.

– Даровые почитают Круглова за дармоеда.

– Ну так пусть поможет братьям крышу починить. А откажется, так я самолично с ним переговорю.

Скрипач сообщил:

– Волки корову задрали.

– Много ли осталось?

Скрипач провел пальцем по колонке записей:

– Для чехов – девяносто. – Открыл другую книгу: – Для нас – две тысячи четыреста восемьдесят семь, в лесу припрятали.

Оперевшись на метлу, Балашов пробормотал, понуро глядя в пол:

– Как бы не отыскали…

– До сих пор не нашли, слава Богу!

– Никогда прежде не были небеса столь темны для меня. Не может ли то статься предзнаменованием грядущего изгнания?

Тотчас же вскочила с места Дроздова, обняла:

– Как ты можешь оказаться изгнан? Ты же лучший среди нас, всем ангелам ангел! То был добрый знак, что ж из того, что ты не смог истолковать увиденное?..

– Говорил я с офицером, из евреев, с Муцем, – сообщил Глеб. – И стыдил его, потому как требовал Муц от меня невозможного, а я отказался, он и ушел, думал, будто не задел меня словами своими. А вышло, обидел…

– Чего ему нужно было от тебя? – полюбопытствовала Дроздова.

– Хотел, чтобы я вдову с сыном уехать уговорил.

– А я с самого начала знала, что тут вдовица замешана! И что у тебя, Глеб Алексеевич, за любовь к ней такая странная? Ты же не мужчина уже!

– Женщина она хорошая.

– Блудница она раскрашенная! Знай себе разгуливает в цепях похоти, точно лаврами увита! Да что я вам рассказываю… И как тебе только, Глеб Алексеевич, не совестно мне такое говорить? Мало того что чистый подвиг свой принижаешь, так знаешь ведь, с какой болью и мукой и как долго дается женщине усекновение грудей! – Разрыдалась и вновь уселась на прежнее место, прижав к себе Библию и раскачиваясь взад и вперед.

Мельком оторвавшись от записей, Скрипач вновь углубился в подсчеты. Отставив метлу в сторону, Балашов подошел и обнял женщину за плечи.

– Ольга Владимировна, – успокаивал Глеб, – полно, я понимаю. Но точно в таких же словах я и ответил офицеру Муцу! Что же мы за ангелы, если считаем, будто любовь погибает от удара ножа? И любовь моя к Анне Петровне ничуть не отличается от той, что внушаете мне вы, или Скрипач, или друг Круглов…

– А надобно различать! – воскликнула скопица. – Эта женщина чужая нам! И вам следовало бы любить меня сильнее, чем ее! Да и как возникла ваша привязанность? Вы что, знали ее в прежнем существовании?

– Немного.

– Так и знала! Верно сказал жидок: вам следовало понудить ее к отъезду! Не с нами она! В прошлом осталась! Ну так пусть и вовсе сгорит!

– Может статься, что это мне гореть суждено, – заметил Балашов, – ибо того меч жжет, в чьей руке пребывает. Может статься, еще возвернусь…

Услышанное потрясло Дроздову настолько, что слезы прекратились.

– Вам нет пути назад! Вы же жертву принесли… очистились!

– Всё равно тому ангелу, что смертный грех совершит, во веки вечные геенна огненная суждена, – ответил Глеб. – Неужели нам, спалившим ключи адовы, должно из страха замарать чистоту отвернуться от тех, кто не совершал подвига? Неужели обрядов, и законов, и привычек наших достаточно?

– Да! Вполне! Мы и без того приблизились к небесному чертогу! Для чего же возвращаться?

– Господь возрадовался бы, прознай Он об ангеле, обрекшем себя на муки вечные во избавление грешника от страданий!

– Вздор! Богохульство! Куда вы?! К ней?!!

– Нет. У меня и другие дела имеются.

– Глеб Алексеевич! – вскочила Дроздова, заламывая руки и крича вослед: – Шапку забыли!

Балашов пошел тропой, что вела от задворок амбара к югу, на пастбища. Выпавший снег прихватило морозом, ноги оставляли неглубокие следы и еле различимый земляной запах; осенний дух не смерзшейся еще почвы незамедлительно растворялся в аромате дыма, веявшего из городских труб. Свернул, избегая встречи с чешским часовым – тот переминался с ноги на ногу, чтобы согреться, а из сапожных носов торчала мятая бумага, лицо было закутано в шарф, чтобы уберечься от первого морозца.

Выйдя на большак, что вел в поля, Балашов припустил бегом. В сиянии луны, усиленном отблесками снега, колея казалась глубокой рытвиной. Ноги ломали лед, точно был он тем пьяным, что забрел по пути домой на рынок, в горшечный ряд. Свернул березняком, прошел с версту, вышел к полю, раскинувшемуся в неприметной лощинке, которую обступили высокие, корявые сосны. Возле сосен стояли избушка, колодец и еще один сруб, без окон, покрупнее, размещенные таким образом, чтобы разглядеть их откуда-нибудь еще, кроме как с поля, оказалось невозможно.

Подойдя к колодцу, Балашов стал черпать воду. Наполненные ведра выливал в кадку возле изгороди загона, ломая вставший сверху тонкий ледок, покуда емкость не наполнилась на две трети. Разулся, разделся, обувь и одежду повесил на изгородь, повиснув всем своим тощим, белесым телом на верхней перекладине.

В лунном свете сверкала белизной плоть, и в ярком сиянии сосны казались часовыми. Между ног зияло гладким: с тех пор как жена попыталась насильно совратить Глеба, тот вторично взялся за нож, дабы очиститься окончательно.

Плюхнулся в кадку, рявкнул сквозь стиснутые зубы. Пока нырял в черную воду, охватила минутная дрожь; ухватился за края, подтянулся, повисел так, чувствуя, как щекочет тело ледяная шуга. Поджал ноги, переметнулся и спрыгнул наземь. Побежал в избу.

В черном, точно деготь или копоть, помещении отыскал дерюгу, закутался, старательно прикрыл дверь и убедился, что закрыты ставни. Ощупью отыскал керосинку и спички, зажег свет и растопил печку.

В комнате стояли узкая лавка грубой работы, пара сундуков и стол. Свернув дерюгу и сложив одежду, Балашов всё поместил в один из сундуков. Из другого достал чистую белую рубаху, белые брюки, портянки. Оделся, обулся, бороду и волосы расчесал гребнем. Взял со стола ножнички, подрезал ногти. Горкой собранные обрезки бросил в печь.

Взял со стола ключ, погасил огонь, вышел из хаты. По мерзлой земле дошагал до другого строения, открыл дверь загона, шагнул внутрь. Прикрыл за собой створку. В темноте гарцевало и фыркало большое животное.

– Ну здравствуй, Омар, – поприветствовал скакуна Глеб. Зажег фонарь. Конь был арабских кровей, но выведен в России. Черная грива блестела.

Конское стойло располагалось в углу строения. Загон огораживали толстые, законопаченные соломой стены, так что жар лошадиного тела согревал воздух.

Омар не сводил с хозяина взгляда, приблизился на несколько шагов и мордой потерся о распашные ворота. Балашов ласково попросил коня обождать и принялся готовить корм. Пока Омар ел, Глеб оставался в стойле, прижавшись к боку скакуна и обняв его за холку, поглаживая.

– Ешь, мой хороший, – приговаривал хозяин, – как хорошо, что говорить не можешь! Знаю, что слушаешь. Только вот понимаешь ли? То есть понимаешь, наверное, что слова человеку надобны, чтобы со всем справляться. Зато слушаешь…

Ты, Омар, для меня будто зеркало. Говорю с тобой и слышу, как сказанное мною отзовется в других. Я давеча с паствою разговаривал, с прихожанами своими. Мы же ангелы. От греха отпали. Чудеса, да и только. Добрые все, друг друга выручаем… Мяса не едим, не пьем и не курим и, конечно же, никогда не убиваем, что бы ни вышло. Убийство – грех смертный, солдат ты или нет… А прелюбодеяние невозможно, да и продолжить род не могу, потому что, Омар, не то что тебе, мне, как ангелам, – нечем. Всё отрезал.

И вот диво как хорошо. В раю пребываю… Но знаешь, Омар, что меня тревожит?

Ложь моя непрестанная. Ты-то не знаешь, что значит лгать. Лошади не врут. С чего бы вам обманывать? Да и по поводу чего? Что жеребенок – чужой? Или что даже не взглянул на ту кобылу? – Балашов расхохотался. – Не ангельский вышел смех, верно, Омар? В насмешку, а не от радости посмеялся. Да и не по-ангельски это – лгать. Вот ты глянь. Ложь… Все верно, письмо я жене написал и пересказал, как в ангела преобразился, и во всем признался… да только так и не смог написать, что, в точности как мой товарищ, Чернецкий, отправился к десятирублевой шлюхе в ту ночь, прежде чем весь полк мой и коня моего, Хиджаза – ты бы с ним сдружился, Омар, – прежде чем всех их перебили.

Богу всё ведомо – и начало, и конец. Вот так-то, Омар, и сдается мне, что покарал Он меня гибелью товарищей за ложь, а не за то, что с девкой лег.

Потому как, Омар, самое странное во лжи то, как она другим обманам жизнь дает. Вот я и обманул жену и жидка того, дескать, сдержал обещание и никого более не приобщал к кораблю, ни баб, ни мужиков, а сам позавчера в Верхнем Луке парня оскопил, перед Богом представил. Своею собственной рукой, скальпелем своим!

А чтобы тот обман прикрыть, еще солгать пришлось. Будто бы каторжник тот, Самарин, шамана не убивал. Я-то себя, Омар, и впрямь ангелом полагаю, а ангелу положено быть совершенным!

А мне, слышь-ко, все проще и проще ложь дается, даже чтобы гордыню свою прикрыть, а ее-то у меня и вовсе быть не должно!

Вот, скажем, вернулся я этим вечером с темного неба и рассказал, как протянул мне Спаситель ярый, алеющий меч. Правда, конечно. Но я сказал, будто лик Его был исполнен печали, а ведь не было этого, Омар! Смеялся Иисус! Протянул мне меч на обожженных руках, да как захохочет надо мною!

Расстрел Муца

По тому как выстраивались на снегу путейцы, Муц заключил, что расстреливать их будет сам Бондаренко и что жить осталось не более нескольких минут. Он вдруг ощутил, как дорог ему скрип собственных шагов по снегу – казалось, то была некая собственность, что он владеет ею точно так же, как каждою крупицею льда. Желание пригубить снег поразило.

– Постойте, – попросил офицер, – перед расстрелом…

– У нас так не заведено, – ответил Бондаренко, встав на месте и развернувшись, – последних просьб не исполняем.

Такая быстрота правосудия не удивила Муца. Председатель – из тех людей, что стреляют сразу же, как только достанут из кобуры наган. Без лишних слов. Влет.

– Пить хочется, – сообщил Йозеф. – Дайте снега в рот положить.

Бондаренко промолчал, и рука председателя ревкома не потянулась к кобуре, а потому Муц присел и зачерпнул ладонью небольшую пригоршню. Встал и опустил язык в холодную пыль. Ледяное крошево жгло, вкус оказался пронзительным. Мальчишка-Муц и мужчина-Муц повстречали друг друга, и на миг офицера захлестнуло таким восторгом, что, казалось, не устоять.

Что-то говорил Нековарж. Спрашивал, давно ли пришла телеграмма. Верный ход. Вновь вспомнились холодный мрак войны, железная дорога, шансы выжить… И Муц хотя и знал, что так нужно, однако же ему, едва не перешагнувшему за порог, открылись и неминуемость смерти, и великое чудо жизни, равноценных, не отвергающих друг друга, но, напротив, открывающих друг в друге новые грани, и были смерть и жизнь как шелуха и сердцевина. Смерть придавала жизни наивысшее очарование завершенности, предела, а жизнь, всякая секунда ее, умаляла смерть. И еще понимал Йозеф: хотя сейчас, в единственную секунду эту, он способен постичь откровение, но позже сам же его и отринет с неловкостью, то ли не веря, то ли позабыв, как всё было, и что Анна, Самарин и Балашов, сами того не осознавая, уже стояли на том же пороге.

– Так отчего бы не запросить новых указаний? – обратился к комиссару Нековарж. Сержант неуверенно глянул на офицера, ища поддержки.

– Телеграф сломался, – отрезал Бондаренко.

– А чья работа?

– Немцы делали.

Покачав головой, Нековарж хлопнул себя по ляжке, по очереди оглядывая Йозефа и председателя ревкома.

– Да я бы за полчаса починил!

– Он починил бы, пан комиссар, – заверил Муц.

– С какой это стати? – недоумевал Бондаренко.

Йозеф видел, что это не было проявлением кровожадности – просто устал председатель, спать хотел, и чем скорее расстрел, тем быстрее можно заснуть. К тому же опасался выказать нерешительность перед лицом коллектива.

– Товарищ Бондаренко, – произнес Муц, – революции нужны патроны и снаряды. Среди вас есть раненые. Разумеется, если вы выступите на Язык, то чехов разобьете, но среди ваших солдат будут новые потери, погибнут мирные жители, появятся разрушенные здания и придется тратить боеприпасы.

Мы просим лишь о том, чтобы нам позволили выехать из России через Владивосток, вернуться домой. Признаю, что в Старой Крепости совершено злодейство. Однако приказ отдавал командующий нами капитан Матула. Сатрап и сумасшедший убийца. Готовы доставить вам пленного командующего в обмен на возможность беспрепятственно пройти на восток. Мой товарищ Нековарж починит ваш телеграф, чтобы можно было заручиться согласием руководства.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю