Текст книги "Декрет о народной любви"
Автор книги: Джеймс Мик
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 22 страниц)
В феврале 1917 года, когда у русских произошла буржуазная революция и было не разобрать, кто командует, хлеба перепадало немного. Первым умер младший Черный, за ним – Ланик и Жито. На следующую ночь замерзли Драгоун и Найман: припрятали бутылку бренди, пошли пить на крышу, чтобы не делиться, так и уснули, а мороз выдался крепкий. Под Черниговом стояли, ребятам баграми пришлось их стаскивать.
Кратохвил, Едличка, Шафарж, Кубеш и Вашата, издавна интересовавшиеся политикой, установили в последнем вагоне советскую власть и ночью отделились от остального состава.
Когда добрались до Киева и вступили в новый полк, немного полегчало: украинцы обращались с ними хорошо. От Биловского забрюхатила дивчина из Броваров, и солдат получил от Матулы почетную отставку в обмен на лучшую лошадь, подаренную тестем, а Врзала повадился шастать ночью по притонам и стал приторговывать кокаином.
Когда добрались до фронта – поправились. Русские бросили чехов в атаку. Едва выйдя из окопов, поймал пулю Черный-старший, там и упал, без звука.
Матула кричал: «Отвоюем возвращение в Богемию!» И всякий раз, стоило капитану глянуть на кого-нибудь, тот падал замертво, а командир бежал вперед, бойцы – следом. Матула приказал Муцу не горбиться, чтобы не подавать дурной пример, и тогда Муп, выпрямился. Выпрямились все. И Стрнаду вошло в шею столько пуль, что голова слетела, как пробка с пивной бутылки. Рядом с Черным и Стрнадом похоронили Вавру, Урбана, Могелницкого, Влучека, Ржепу, Пршецехтела, Ружичку, Прохазку, Заградника, Вавруша и Свободника. Кнедлик и Коларж умерли позже от ран.
Потом случилась большевистская революция, и русские в Киеве попросили помочь в борьбе с большевиками, а Кадлеца застрелила женщина в кожанке. Власть перешла к украинцам, ребята помогали реквизировать продовольствие в левобережных деревнях Приднепровья. Когда расстреляли несколько крестьян, Бухта и Ланик, обозвав товарищей гнусными реакционерами и сукиными детьми, перешли на сторону большевиков.
Бискуп и Покорный, постоянно жаловавшиеся, что им не платят жалованья, отправились в Одессу грабить банк и, говорят, разбогатели, переплыли Черное море и добрались до самого Батуми, получив по три аджарских девушки, большой особняк у моря и черных свинок, копошащихся среди пальм во дворе. А еще говорили, что их повесили.
Потом чехи с Запада решили, что легионерам пора идти на Западный фронт, биться с немцами, а добраться туда можно было лишь вокруг света, достигнув по Транссибирской магистрали Владивостока, перебравшись через Тихий океан, Америку, и дальше во Францию через Атлантику, и уже оттуда – на восток.
Когда Троцкий попытался забрать оружие, Матула с остальными офицерами решили, что их предадут, выдав германцам, и принялись защищаться, и чехи захватили всё Транссибирское полотно, так что некоторое время свободная Чехия имела территорию в шесть тысяч верст в длину и полтора аршина в ширину, раскинувшуюся от Тихого океана до Урала.
В Иркутске начались бои: уж очень красные попались путейцы. Их били все лето – в туннелях, на Байкале.
Когда партизаны пустили эшелон под откос, то погибли Скоуниц, Марек и Жаба. Браду ранили, когда воевали в лесу; умер от гангрены. Мышка перешел к красным. Позднее, когда поймали, Матула лично прострелил изменнику голову.
Осенью на байкальском берегу устроили засаду красные партизаны, убили Вашату и Мартинека. Капитан рассердился, и тогда вошли в город под названием Старая Крепость. Всех рабочих с семьями по приказу командующего построили на площади, расстреляли с дюжину человек.
После расстрела дезертировали Кубец и Коупил. Красные распространяли агитки, в которых называли Матулу кровожадным мясником и врагом народа. Напали на казармы, убили Бенишека, но тут пришли эсеры и прогнали красных. К тому времени Байкал замерз; дошли слухи, будто партизаны уходят по льду. Отправились следом, да не догнали в темноте, а лед подломился: недавно смерзся.
На рассвете заметили, что утонул Гаек, а пока подсчитывали обмороженных, красные открыли с берега огонь. Прикончили Зикана, Ногу и Смида.
Матулу ранило в грудь, трахею заливало кровью, задыхался, но спас Муц, проколов ножом горло. Ягода вывел со льда, но упал, как только добрались до берега, а Муц тащил капитана на себе. Вторая пуля вошла командующему в сердце, но тот уцелел. Тогда-то и встали в Языке.
После убийства Климента оставался сто один боец.
На пражский вокзал в 1914 году шагали строем, в новом обмундировании: хлопок цвета грозового облака, новые сапоги, блеск жетонов и пряжек, и хотя не верилось, будто действия их имеют смысл, однако же держали строй, отчасти оттого что мятеж мыслился чересчур мощным поступком в их положении, а более потому, что летом, когда не пролита еще кровь и шагаешь по улицам, а на тебя глазеют девчата, то строевая ходьба походит на танец.
Пятью годами позже, когда встали осенью на сибирской железной дороге, то мятеж свисал с веток, вызрел так, что и срывать не нужно – с земли поднимай, где упал. Мундиры порваны при грабежах, покрыты заплатами; заштопаны крадеными нитками: казацкие штаны, поверх – английский френч цвета хаки; заляпанные за два года кровью, вином и яйцом – выпивали еще теплыми, прямо на месте, как находили в соломе и нежно пробивали с конца штыками – американские рубахи; какая-то ременная пряжка, изготовленная в Хиве и довезенная до северных снегов железнодорожником, погибшим при досмотре эшелона, выбравшегося между двумя революциями из азиатской весны в неизбывную зиму; один целый чешский мундир, в точности такой, каким выдал его интендант в Богемии, когда обладатель формы еще имел гражданство ныне почившей в Бозе Австро-Венгерской империи, однако впечатление было обманчивым, ибо каждый рукав, обшлаг и лацкан новой ткани перешили, и ничего более не осталось от первоначального мундира, помимо принадлежности к войскам.
Сотня человек, носивших обноски двух сотен армий: и давних, сгинувших, и созванных и распущенных за месяц на бескрайнем континенте травы, снега и камня между Европой и Маньчжурией; случается, в лавку в городке, где немощены дороги, войдет обаятельный авантюрист – щедрый, неистовый, порой целеустремленный, высыплет из обвислого мешка на прилавок золотые самородки и песок да закажет пышные галифе с алыми лампасами, стяги и ленточки в конскую гриву для отряда случайно набранных всадников и их скакунов, а через месяц, после первой же вылазки, пьяной стычки или усобицы, одеяния продаются или лежат в грязи, смерзшиеся, окровавленные – только и дожидаются, кто бы подобрал.
На некоторых винтовках проступили первые полоски оранжевой ржавчины, и на всех без исключения прикладах облупился лак.
Головные уборы – настоящий зверинец из шкур… Один солдат, рядовой Габадил, обменял в Омске часы – свои собственные, а не краденые – на шапку, напоминающую снятый с плешивого, но патлатого рыжеволосого старика скальп: продавец клялся, будто сняли не со старика, а с человека-зверя, живущего в алтайских горах.
Сапоги словно возвещали о многолетних странствованиях и ужасе перед грядущей шестой зимою: сморщенная, будто у прапрапрадедов, кожа; на скорую руку сработанные из дерева, колес авто или коры подошвы – обувь, оставляющая следы из соломы, тряпок, клочков меха, набитого внутрь для тепла, хотя в Языке еще не похолодало.
На сто человек – девятьсот сорок пять пальцев на ногах (несоответствие в количестве объясняется обморожениями), девятьсот восемьдесят – на руках, сто девяносто девять глаз, сто девяносто восемь ступней, сто девяносто шесть рук: изъеденные бациллами желудки, каждый десятый – сифилитик, каждый девятый – чахоточный, и почти у каждого – первый гнилостный привкус цинги во рту.
Навстречу солдатам вышел Матула: обнаженная сабля заткнута за пояс, Дезорт держался в нескольких шагах позади.
Сержант Ферко отдал команду «смирно». Солдаты сплевывали, чихали, шмыгали носами, кашляли, почесывали ступней о ступню, винтовки держали за спинами, так что сами стояли согнувшись, вразвалку. Сержант и главнокомандующий отдали друг другу честь, после чего заговорил капитан, глядя собравшимся в глаза, одному за другим.
– Люди! – начал Матула. – Товарищи! Друзья! Пять лет сражались мы плечом к плечу. Дрались за австрийского императора против русского царя. Бились во имя российского самодержца против австрийского правителя. Боролись на стороне белого террора монархистов и против красного террора большевиков. Помогали эсерам и казакам в борьбе против казаков и эсеров. И я с гордостью заявляю: ни разу не изменили мы нашим убеждениям!
Пять лет сражений плечом к плечу! Ради других. Пришло время сражаться ради самих себя. Понимаю: вы устали. И больше вам драться не хочется. Знаю, как тоскуете по дому.
Все время, пока говорил капитан, солдаты стояли безмолвно, но стоило Матуле произнести слово «дом», как воцарилось молчание иного рода – неловкое, напряженное. Натянутое. И было важно ничем не нарушить тишины.
– Я мог бы предложить вам основать здесь собственный дом, вместо того чтобы возвращаться в Европу, – произнес Матула. – Напомнить, какие возможности раскрываются в пустующих землях перед предприимчивыми людьми в здешней необжитой, неосвоенной братьями-славянами Сибири. Стал бы убеждать, что в перенаселенной Европе нашей новой родине – стране, которая называется Чехословакия, – потребуется своя империя с собственными колониями, точно так же как прочим великим, просвещенным расам белых европейцев в наши дни.
Но вы хотите вернуться. Назад, на крошечную, уютную, зеленую родину. И я, ваш главнокомандующий, обещаю вам не препятствовать. Несмотря на то что приказа от президента Масарика не поступало и каким бы позором ни было оставлять богатые, девственные земли, на которых пролито столько нашей крови, не стану задерживать вас.
Однако, друзья мои, перед вашим возвращением стоит единственное препятствие. Офицер, лейтенант Йозеф Муц. Его с нами нет. Отправился с поручением в Верхний Лук, и нам остается лишь молиться, чтобы боевой товарищ не пострадал в дороге.
Лейтенант Муц полагает, будто мы ни под каким предлогом не должны покидать город, пока не поступит недвусмысленного приказа об эвакуации.
Я пытался уговорить офицера; старался обратить внимание на то, с каким нетерпением вы ожидаете отправления. Муц глянул на меня с эдаким выражением… не могу сказать, будто взгляд его был холоден или же по-чиновничьи отчужден либо равнодушен… назвать выражение злобным, как, впрочем, и бессердечным, было бы преувеличением… как бы там ни было, лейтенант Муц заявил, что доложит Омскому или Владивостокскому генштабу лично о любой попытке всякого солдата или офицера покинуть Язык прежде, чем поступит приказ.
Меня поразила резкость, с которой произнесены эти слова. Конечно, лейтенант не похож на нас, родной язык его немецкий, а не чешский, но хотя его народ распял Господа нашего Иисуса на кресте и доселе имеет обыкновение сходиться на тайные шабаши, а сам Муц в опаснейшие часы боя держится поодаль, наблюдая за происходящим и будто составляя тайное досье против нас, которое намеревается представить позднее на военном суде, однако же никогда прежде не думал я о нем плохо.
Несомненно, следуя букве нового военного устава, который известен Муцу на удивление лучше, чем нам, лейтенант прав, несмотря на то что упрямством своим противоречит всяческим представлениям о природной справедливости.
Друзья, факт остается фактом: нам не удастся покинуть Язык, покуда жив Муц… вернее, пока не переменит своего мнения лейтенант. А до тех пор… что ж, давайте защитим город от красной угрозы, ведь вы слышали пушки большевиков. Не тревожьтесь: могу заверить вас, что у здешних красных – только три снаряда, да и те уже пущены в дело. Быть может, защищая Язык, мы еще полюбим лесные щедроты!
Друзья, я понимаю, как вы разочарованы. Знаю, сколь сильно ваше негодование. Однако же должен просить вас не выплескивать своего гнева на Муца. Иначе он вконец отдалится от боевых товарищей. Естественно, если кто-то из вас застанет Муца в уединенном месте, например у железнодорожного переезда, то без тщательного дознания окажется невозможным выяснить, кем произведен роковой выстрел. Но не поддавайтесь искушению! Вот и всё.
Ферко распустил строй. Анна Петровна подошла к Матуле, беседовавшему с Дезортом и Ганаком. Треугольник спин. Знали, что женщина здесь, но манкировали ее присутствием. Ганак бегло глянул в глаза, но тотчас же отвернулся. Уже перешил звезды, содранные с рукава Климента, себе на мундир. Анна видела, как торчат нити, отодранные с шинели мертвеца.
Встала у капитана за спиной и громко произнесла:
– Отпустите пана Самарина!
Матула оборачивался медленно, не прекращая беседовать с офицерами по-чешски. Кивнув, возобновил разговор. Прежде чем подошел, заставил прождать минут десять: притворная улыбка юношеского рта и глаза, неизменно лишенные малейших признаков приязни: опустил тяжелую руку на плечо.
Женщина вырвалась, смахнула руку прочь. Выспрашивала:
– Так отпустите? Вы же и без того убедились, что он не убийца.
– Рад бы, да вот обещал вашему другу-еврею держать арестанта, пока он не вернется.
– Лейтенант Муц во всем неправ!
– Ах, Анна Петровна! – воскликнул Матула, стиснув дамскую ручку ладонью и крепко удерживая вырывающуюся женщину. Руки у чеха были горячими. – И я постоянно повторял то же самое! Как замечательно, что мнения наши сходятся!
– Я ни в чем с вами не соглашалась, – возразила, краснея, Анна. Насилу вырвалась, отшагнула назад. – Вы должны его освободить!
– И позволить уйти в лесную глушь? Одному?
Анна потупилась, глядя в землю.
– Может побыть у меня. – Посмотрела капитану в глаза. – Я позабочусь о Самарине.
Матула облизнулся, кивнул, улыбаясь еще шире.
– Интересно, – заметил главнокомандующий. – Насколько я понимаю, вы намерены порвать связь с евреем и заменить прежнего любовника на каторжника? Вы хорошо подумали? Не угодно ли будет выбрать замену из моих солдат? Полагаю, отыщутся и такие, что ни разу не бывали в тюрьме, да и жидов среди них не водится. Заметьте, есть несколько католиков – быть может, вам они придутся по вкусу.
Сердце Анны учащенно забилось, и подумала, не дать ли капитану пощечину. Представила, как ладонь ощутит грубую кожу и шрам. Плюнула бы, но не хватит ловкости.
– Вам не вывести меня из себя, – обронила дама. – Я вас раскусила. Дразните хоть целый день напролет, только отпустите арестанта.
– Не могу, – заявил Матула. Улыбка пропала. – Гарантии, знаете ли. Чем поручитесь, что Самарин не удерет, прежде чем я решу, как с ним поступить?
– Обещаю, пленник не убежит.
– Готовы представить залог?
– Я позабочусь, чтобы он остался.
– Как вам такое условие: если арестант убежит, я вас расстреляю?
Анна повела плечами:
– А вы полагаете, мне и без ваших угроз не страшно?
Матула вновь улыбнулся, глаза проделали движение, точно перешла на новый шов швейная машинка.
– Когда лейтенант Муц вернется сегодня и застанет пани Лутову в обществе подозрительного каторжника, то будет расстроен. Хотя вы, вероятно, лелеете надежду, что еврей не вернется.
– Если отыщет способ вернуться домой, в Прагу, – что ж, надеюсь, что не вернется. Вы вообразили, будто ему неизвестно, как вы подстрекали солдат на его убийство?
– Как холодна! – воскликнул Матула. – Столько страсти во взоре, такой румянец – и как же вы холодны к старине Муцику! Что ж, забирайте сидельца да позаботьтесь, чтобы не заскучал, если только не хотите оставить мальчишку сиротой.
Дом
Анне пришлось дожидаться у дверей штаба, пока выводили Самарина. Кирилла не удивило, что женщина добилась его освобождения. Припал к руке и выразил признательность.
Об условиях поручительства рассказывать не стала; упомянула только, что, если Самарин покинет Язык, ей уготованы неприятные последствия.
Пошли к дому Лутовой. Путь показался короче, а погода теплее. Женщина чувствовала чистоту и легкость, точно смыла жирное, липкое пятно. Рассказывала о родном городе коротко, обрывками фраз.
Оказалось, Самарин вырос в месте, расположенном всего лишь в сутках пути на поезде. Речь Кирилла походила на манеру разговора, свойственную Анне, – гораздо ближе, чем чехи с их выговором или скопцы с ветхозаветными речами, даже ближе, чем земский начальник с домочадцами, непрестанно озабоченные тем, как бы не принизить себя, как бы не ударить в грязь лицом.
Лутова и Самарин оказались ровесниками. Кирилл спросил, отчего Анна Петровна, овдовев, переехала в Язык. После мимолетного испуга и раздражения поняла, что вопрос вполне объясним, что спросить о причине естественно и что не раз, встречаясь с новыми людьми, предстоит отвечать ей на схожие расспросы.
Рассказала о доме, доставшемся от дядюшки по наследству, о том, как хотелось покоя и уединения, о желании переждать подальше московскую и петроградскую смуту.
Самарин ничем не выказал недоверия, и далее шли молча. Лутова обернулась на собеседника, посмотрела, отвернулась. Кирилл спросил, в чем дело.
– Так. После расскажу, – пообещала Анна.
– Запамятуете.
– Право, пустое.
– Ну же!
– Я ожидала, что вы с нетерпением устремитесь на свободу. Дадите понять, сколь страстно ваше желание вырваться отсюда. Рассердитесь.
– Что ж, рассердиться я могу. Хотите?
– Нет.
– Насколько я понимаю, отныне моей новой тюрьмой станет ваш дом, а вы – моим новым тюремщиком. Так ведь?
– Верно, – согласилась Лутова и рассмеялась.
– Опытный уголовник, пересылаемый в новую тюрьму, старается как можно меньше действовать и говорить до тех пор, пока не изучит новое окружение и не выяснит, строги ли часовые. Любой преступник, включая опасных.
– А вы опасны?
– Да, – произнес Самарин.
Анна глянула, не смеется ли, но если он и шутил, то втайне.
Женщина ощутила что-то мокрое, ледяное – в мягкой ложбинке на шее со спины. Пошел снег. Упала на глаз снежинка, Лутова моргнула, держа глаза открытыми, хотя жгло холодом. Задрав голову, рассматривала белые кусочки, летевшие с серого неба, кружась. Одно из снежных хлопьев попало на губу. Слизнув, почувствовала вкус дождевого облака, добравшегося до земли.
Вошли во двор через задние ворота, Алеша принимал фехтовальные стойки и изображал лязганье стали, держа в руке деревянную сабельку – ободранную ветку с собственноручно прибитой перекладиной. Оглянулся, побежал навстречу и, вытянув руку, коснулся груди Самарина кончиком игрушечного оружия.
– Сдавайся! – приказал ребенок.
Кирилл поднял руки вверх.
– Трус! – посетовал мальчик.
Анна обняла сына за плечи и силком отстранила, попеняв за грубость.
– Знакомься: Кирилл Иванович, студент, – сообщила мать. – Поживет у нас некоторое время. Пришел сюда пешком, с севера. Убежал с каторги, очень суровой. Так что веди себя подобающе. Будь ласков с гостем.
Алеша посмотрел Самарину в глаза. Уязвленная гордость никак не могла совладать с услышанным.
– А мой папа сражался в конных войсках, – сообщил ребенок Кириллу. – Погиб под Тернополем. Нам телеграфную депешу прислали. Прежде чем его зарубили, нескольких немцев убил. Медаль должны были дать, да так награды и не дождались. А вот у некоторых чехов медали есть. А у тебя?
– Вот смотри, – ответил Кирилл, присев на корточки, так что голова его очутилась вровень с Алешиной, постукивая при этом по крошечному шраму на костяшках кулака. – Присвоен каторжанину первого ранга Самарину Кириллу Ивановичу за примерное поведение по дороге с каторги и многократные победы над голодом, жаждой и дикими зверьми при помощи одной лишь смекалки да верного клинка.
Несмотря на то что прошел до ближайшего поселения без малого тысячу верст по тундре и тайге, заключенный Самарин сохранял бодрость духа, зачастую останавливаясь переброситься дружеским словом с проходящим мимо лосем или ланью. Каждое утро, старательно проделав ежедневную гимнастику, пел романсы и читал из катехизиса. Умывался проточной водой дважды в день, при необходимости разбивая лед камнями и пешнями собственной конструкции. В первые дни похода выдерживал самые жестокие морозы, когда замертво валились с веток птицы, сворачивал одежду в узел, который привязывал к голове, и в таком виде бежал по снегу, попутно исполняя простейшую греческую гимнастику.
– А что такое – греческая гимнастика? – удивился Алеша. На нос мальчику опустилась снежинка, ребенок сдул крошечный снежный лепесток, выставив нижнюю губку, не спуская глаз с незнакомца.
– Греческая гимнастика делается вот так… – Самарин выпрямился, нагнулся вперед, уперся руками в землю, встал вверх тормашками, задрыгал ногами в воздухе, а после согнул руки в локтях и прыгнул, вновь принимая исходное положение.
– И я так тоже могу! – сообщил Алеша, отшвырнув сабельку и изготовившись было барахтаться в заснеженной жиже.
– Не смей! – крикнула Анна.
Кирилл:
– Постой!
Восклицания раздались одновременно. Пока Лутова смеялась, Самарин положил руку Алеше на плечо и произнес:
– Сперва нужно приручить волков, чтобы бежали рядом с тобою при лунном свете, защищая в буран своими телами, и выучить медведей таскать для тебя рыбу и ягоды. А еще – заставлять бобров спиливать для тебя деревья всякий раз, как прищелкнешь, вот так… – Адамово яблоко мужчины дернулось несколько раз, пока Самарин издавал горлом клокочущий звук.
– Врешь, – недоверчиво произнес Алеша, – нельзя заставить бобров пилить!
– Можно. А еще можно делать обувь и одежду из бересты, сшивая ее плетеным тростником и иглой из расщепленной мамонтовой кости. Пить брагу из березового и рябинового сока. Кстати, знаешь, как ночью развести в тайге огонь?
Алеша покачал головой. Самарин приблизился и шепнул на ухо:
– Поймать сову и заставить ее пукнуть!
Ребенок хихикнул:
– И откуда же возьмется огонь?
– Сосновая смола, молодые хвойные шишки и куньи черепа, – пояснил гость, по пальцам перечисляя требуемое. – Когда-нибудь покажу.
– Так огонь непросто развести! Спички нужны!
– Разумеется, спички облегчают задачу, – согласился Самарин.
Мальчик ковырял грязь концом палки.
– Пойдем в хлев, на крышу, – пригласил ребенок.
Кирилл и мать пошли следом. Помогли мальчику вытащить лестницу из-за стойла коровы Маруси и приставить к двери. Ребенок вскарабкался на кровлю первым – туда, где пух покрывшего доски мха уже прихватило первыми морозами. Глядели в небо, осыпавшееся на город: серые облака белели, достигая земли и проносясь близ леса, скрадывая очертания вселенной в мчащейся крупе. Мир съежился, едва разгулялась метель, и пропали в непогоде и колокольня запущенной церквушки, и общинные пастбища, и деревья.
Анна оставила сына с гостем наверху, а сама спустилась в тепло, к духмяному запаху разогретого дерева, ткани и пуха. Скоро стемнеет Во дворе кричал Алеша, а Самарин зарычал, точно раненый медведь. Пошла на кухню, взяла стул, открыла буфет. Сняла с верхней полки двухлитровую бутыль, отерла пыль и паутину. Бутыль отблескивала темным, точно озеро в ясную ночь. Открыла, разложила ложкой черничное варенье в три тарелки. Ягоды уютно улеглись в сладкую лужицу. Оглянулась, дочиста облизала ложку.
Сын привел Самарина обратно в дом, раскрасневшийся от холода мальчик топал, отряхивая соломинками слежавшийся в складках снег, бросил шапку на кресло, а следом бережно ступил рослый каторжанин.
Лутова зажгла в гостиной лампу, все трое уселись, не говоря ни слова. Анна разлила чай и протянула мальчику и гостю десертные ложечки, точно одарила грошовыми подарками.
В лесных зарослях от Языка до железнодорожного переезда верст семь пути шли ровно, а после поднимались в гору, как вздымавшиеся окрест вершины. Первую часть пути Нековарж и Броучек сами справлялись с ручками дрезины. Муц сидел впереди, окруженный канатными бухтами, свесив ноги, держал руку на тормозе. Как только добрались до склона, работать стало тяжелее, ход замедлился. Сняв серую шинель, Муц присоединился к Броучеку, повернувшись лицом в сторону, куда ехали все трое. Нековарж стоял лицом к товарищам, трудясь над второй рукоятью.
– А как же вот эти плечевые мышцы, Броучек? – выпытывал Нековарж. – Тоже важны? Нравятся женщинам?
Броучек не отвечал.
– Бывало ли так, что женщины, прежде чем согласятся с тобой переспать, гладили твои плечи? Возбуждались они при этом? Расширялись ли женские зрачки? Учащалось ли дыхание?
– Кажется, снег пойдет, – произнес Броучек.
– Возможно, – согласился Муц.
– Ну расскажи мне, Броучек, – не унимался Нековарж. – А вдруг эротическая машинерия женского тела получает пружинный импульс от нажатия мужских мышц, так что нежную поверхность внешнего кожуха сводит дрожью, и она разогревается от напряжения, вызванного тягой поставленного на изготовку механизма, отчего твердеют соски, а половые губы увлажняются смазкой, облегчающей проникновение напряженного мужского члена, за счет чего распрямляется сжатая сексуальная пружина, вызывающая сотрясение тела и конечностей, что, в свою очередь…
– Хватит, – не выдержал Муц, – довольно поэзии!
– Да ты что, братец? – поразился Нековарж. – Я же просто пытаюсь выучиться у мастера, как женщины устроены.
– Дамы не будильники! – возразил Йозеф.
– Да знаю я, что бабы на часы не похожи, – согласился сержант, – в часах-то я понимаю. Знаю, как ими пользоваться. Чинить умею. Даже собрать могу. Парень я смекалистый, вот и работаю над собой. Вот ты, братишка, знаешь, как женщины работают?
– Нет.
– Видишь! Только не все, братец, отступили перед трудностями – есть среди нас и такие, что понять стараются.
– ТЫ всех девок в борделях перепугал, – беззлобно произнес Броучек. – Обычно, если кто в очках, так те, прежде чем за барышнями приударить, стеклышки-то снимают. А ты напротив, значит, на нос пенсне напяливаешь, рукава засучишь и ну девок крутить – то туда, то сюда, тычешь пальцем поглубже и смотришь, как те подпрыгивают да верещат, точно мотоцикл ремонтируешь.
– Но разве есть другие способы понять устройство?
– Да нет никакого устройства! – возопил Броучек, теряя благоприобретенное долготерпение.
– Парни, – вмешался лейтенант, – смотрите: туннель!
Путь к переезду шел по длинному, пологому скату, так что дрезина прибавила скорости, хотя Броучек с Нековаржем сидели возле ручек без дела. Въехали на переезд. Муц дернул тормозной рычаг, овеянная облаком искр дрезина встала. Лощину продувал зябкий ветер, темнели тучи.
У въезда в туннель виднелись лошадиные останки, обработанные падальщиками. За ночь содрали мясо с костей начисто; хвост и грива остались на ухмыляющемся остове почерневшим от крови мочалом.
Нековарж обвязал канатом балку моста и сбросил бухту вниз. Первым отправился Муц, держась за веревку и отталкиваясь ногами от каменной стены. Остановился на полпути, вытянул шею, всматриваясь в скалы, едва не упустил веревку, вновь ухватился и спустился на берег реки. Под мостом шумел поток, точно дышали воедино мириады душ.
Тела лежали возле отмели, близ леса. От правой передней ноги Лайкурга откромсали полоску плоти; над ней кружились мухи, откладывая в падаль личинки. За исключением раны, конская туша не пострадала, и скакун казался целым и невредимым: даже глаз не выклевали стервятники.
Лукача, погибшего солдата, тоже не обглодало за ночь зверье. Человеческое тело лежало не там, куда дезертир упал. Посеревший, опухший труп лежал под прямым углом к воде: сапогами в реку, руки по швам. Отрезанную правую руку кто-то положил рядом с культей, костяшками кверху. На брюхе мертвеца лежал обернутый тряпицей сверток.
Муц оглянулся на переезд. Броучек спустился, Нековаржу оставалось еще полпути. Офицер приказал Броучеку взяться за перекинутую через плечо винтовку и наблюдать за тайгой.
Нагнулся, поднял сверток. Сырой. Услышал, как взводит курок солдат и загоняет в винтовку патрон. Обертка скрывала что-то твердое. Сжал. Через тряпицу пахнуло лежалым мясом. Развернул. Там оказался вонючий, позеленевший человеческий большой палец.
– Мать твою! – просипел офицер, отшвырнув сверток. Яростно отер ладони о галифе, сполоснул в потоке.
Третья рука, гниющий полукраб, с загибающимися кверху ногтями и растрепанными лохмотьями бледных сухожилий, торчащих из-под натянутой кожи на запястье, точно ошметки желтой кожи на петушиной лапе. Самую мясистую часть ладони – место, называемое гадателями холмом Венеры, под большим пальцем и холмом Луны, – изглодали, на огрубевшем рисунке линий остались следы зубов.
Подошел Броучек, глянул на раскрытую недоеденную ладонь, валявшуюся на гальке.
– Гляди-ка, – подивился капрал, – какая линия жизни длинная!
– И к чему это? – не понял Муц.
– К долголетию и счастливой судьбе, – пояснил чех.
Усевшись на корточки перед трупом Лукача, офицер тщательно осмотрел отрезанную руку мертвеца, помещенную рядом с телом. Ладонь, хотя и смоченная ночным дождем, была суше всей конечности, от которой ее отрезали.
– Следи за деревьями, – велел Муц.
– Зачем? – недоумевал Броучек.
– На всякий случай.
Подошел Нековарж и встал спиною к спине с капралом. Они оглядывали окрестности с востока на запад и с запада на восток, всматриваясь в лес по оба берега яра. Две пары глаз тщательно следили за цветом, формой и движением: созревшая на ветвях алая рябина, желтая березовая листва, скоро мельтешащая ярким и бледным на ветру, согласно кивающие пучки крупной лиственничной хвои… Между ярким, в темноте, – ни шороха.
– Ничего не слыхали? – спросил Нековарж.
– Нет, – ответил Муц. – Как же хоронят руки?..
– Кажется, стреляли, – произнес Броучек. Боялся. Всем им страшно.
Взлохмаченная снежинка легла на рукав Нековаржа, и тот выругался:
– Ах ты, сука!
Падал первый снег: темный, редкий, едва подмерзший в желтом небе, однако же проворно заляпавший все, точно лишайник, шустро приникший к шерстяным мундирам.
– Кто-то присматривал за мертвецом, – произнес Муц. – Вряд ли Лукач упал по стойке «смирно».
– Должно быть, тот, кто руку отрезал: уложил тело да ушел, – предположил Нековарж. – Черт подери! Сил нет смотреть, как засыпает снегом усопших!
– Кто-то отгонял волков, чтобы труп не объели, и не давал воронью выклевать глаза, пока мы не пришли, – заметил офицер. – Рядом сторожил.
– Зато дал хищникам третью руку обглодать, а? – произнес Нековарж.
– Волки пищу в тряпье не завертывают, – заметил Броучек.
– В тайге самый хищный зверь один, – изрек офицер, – зубов у него предостаточно, а ходит на двух ногах.
Муц и Нековарж погрузились в молчание. Прилипал к лицам снег. Нашептывал «Отче наш» Броучек. При мысли о том, что можно оказаться для другого человека мясом, сводило мышцы. В темных дебрях бесконечной тайги вгрызался в бедро челюстями людоед, одной рукой обхватив белый кругляш коленной чашечки, второй – обглоданную кость. И снова, и снова, путаными тропками устланного лиственничной хвоей лабиринта, пока не сожрал все лакомые куски нежного мяса, пока не осталась на пропитание одна лишь ладонь.