355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Джеймс Мик » Декрет о народной любви » Текст книги (страница 13)
Декрет о народной любви
  • Текст добавлен: 21 апреля 2017, 08:30

Текст книги "Декрет о народной любви"


Автор книги: Джеймс Мик



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 22 страниц)

Лежа на боку, я глядел на пламя. Позади, тесно приникнув всем телом, – Могиканин. Он рассказал о набеге на Аляску, который замышлял вместе с бандою американских и российских алеутов. Переплыли через пролив от самой Чукотки, переждали в хижине на американской стороне, пока не утихнет непогода, до ледостава, а после, под Рождество, ворвались в поселок старателей, взорвали дыру в стене банка, вскрыли сейф, написали на стенке: «Спасиба Омерики», набили малицы добычей да вернулись на собачьих упряжках обратно.

Как проснулся, взошла полная луна. Костер догорел до ярких угольев. Могиканин вцепился в мое тело, грудь прижалась к спине, обвил своими ногами мои, руками обнял мое туловище.

Конечности вновь онемели. Меня затрясло. Пейзаж переменился. Лежа, мы пребывали под защитою деревьев, однако же в чаще кипела жизнь, за нами наблюдали.

Вдалеке, за костром, возвышался увенчанный потеками изморози, отражавшей лунный свет, пенек, которого я не видел прежде.

Внезапно пенек моргнул! И оказалось, что это молодой тунгус с белыми волосами и потрескавшимися губами, в оленьей шкуре, глядевший на нас в отблесках пламени.

Закричав, я изо всех приданных страхом сил рванулся из объятий Могиканина.

Беловолосый побежал в чашу, прочь от реки. Мчался сквозь тайгу, точно медведь, руки заменяли ему вторую пару ног. Снег лежал по колено.

Я попробовал было побежать, да упал; поднялся, с тулупа и лица осыпались комья снега. Знал: следом гонится Могиканин. Я его скотина, блудная овечка, которую должно вернуть, а после, прежде чем зарезать, – холить.

В урочный час мой поводырь ударит меня дубиной, положит на камень, перережет горло, соберет кровь, напьется, а после выпотрошит, неспешно, бесстрастно, откромсает голову, распорет туловище от шеи до пупка, освежует, отложит сердце, легкие и почки в сторону, съест печень, покуда еще теплая, разделит ноги и руки в голенях и локтях, порубит остатки тела, уложит в мешок и понесет замороженную свежатину к железной дороге.

Я воображал, как меня приготовляют в пищу, и как голая голова моя торчит из снега, одним глазом и одним ухом, до половины выглядывая носом и ртом, и как виднеется шея, точно свежеспиленный пенек.

И так жаль было головы, покинутой на Севере человеком-людоедом, брошенной в темноте, неприкрытой.

Когда беловолосый пропал из виду, я пустился по следу: странные, неглубокие отметины, точно тунгус ступал по снегу как птица по воде, прежде чем взлететь. Я же не мог двигаться столь проворно, и меня преследовал потрошитель.

Я перебирал ногами с силой, нисходящей на жертву перед тем, как ее забьют, припустил каким-то уродливым галопом, и тут увидел впереди свет. Желтое сияние исходило из открытого входа в чум. Побежал на огонь.

Снаружи стояли стреноженные олени: две крупные важенки в парной упряжке и вьючные. Оглянулся через плечо. Могиканина не было видно. Шагнул в чум.

Снег устилали шкуры, а с жердей, поддерживавших крышу, свисал ровно горевший жировик.

На потрепанной лисьей шкуре сидел, скрестив ноги, беловолосый. Напротив – шаман в расшитой железными лошадками оленьего меха малице, с вытатуированным глазом на шишке посреди лба. Тот самый несчастный, о котором все вы наслышаны и который, как я убежден, стал прошлой ночью первой из жертв Могиканина.

Возле тунгусов в беспорядке громоздились тюки оленьих шкур, выточенные из рога инструменты, пучки коры и трав, палочки лозоходцев, оленья упряжь да старая, пустая бутылка из-под кагора. Воняло, однако же было тепло, точно летом, и от радости я бурно разрыдался. Уселся на корточки в свете жировика и спросил у обитателей чума, говорят ли они по-русски.

Шаман спросил, нет ли у меня напитка авахов. Я сказал, что нет. Словом «авахи», что означает «бес», тунгусы называют всех иноплеменников. Колдун поинтересовался, не бежал ли я из Белых Садов и нет ли там горячительных напитков. Я ответил, что путь на каторгу небезопасен и что там люди за еду убивали друг друга. Тунгус произнес:

– Я видел. Сперва слабый старого съест, потом сильный слабого кушать будет, а после умные сильных съедят, однако.

Самарин замолчал. Снаружи доносились жуткие звуки: утробное бульканье в губы, смешанное с блевотой. Муц шагнул и распахнул крошечное, подернутое изморозью оконце, выходившее на задворки штаба. Сидевшие в зале суда услышали приглушенный разговор офицера с кем-то снаружи.

Муц повернулся к сидящим. Не сразу нашелся, что сказать: во рту у Йозефа пересохло. Провел языком по деснам, попытался вновь. Выговорил:

– Рачанский… Искал офицера Климента… И нашел… Мертвого… Вероятно, погиб. То есть убит… Я… здесь недалеко. Вероятно, нам следует… отложить слушания.

– Примите мои соболезнования: ведь теперь известно наверное, что людоед сюда добрался! – произнес Самарин.

– Отложить слушания! Нелепый ты человек! – обратился Матула к еврею, вставая. – Что слушания надлежало отложить, было видно и раньше!

Муц поспешил прочь, следом за Матулой и Дезортом. Когда проходил мимо Анны Петровны, женщина услышала отданный Нековаржу приказ водворить Самарина под арест.

– Обождите! – крикнула вслед, однако уже затих шумный разнобой начальственной поступи.

За офицерами последовали Ганак и Балашов. Нековарж выводил Кирилла из зала суда, подталкивая дулом винтовки в спину. Ухватив солдата за локоть, Анна потребовала объяснений. Тот отмахнулся и приказал оставить помещение.

– Но ведь арестованный ни в чем не виноват! И вы не у себя на родине! – возмущалась Анна.

– Верно, Анна Петровна, наш дом не Россия, – вежливо согласился Нековарж, ухватив арестанта за шиворот и ненадолго замешкавшись. – Но не забывайте, мы и себе-то державу только недавно создали. Не успели еще порядок навести.

– Я не позволю вам держать человека в камере ночь напролет! – заявила женщина.

Нековарж безучастно, строевым шагом повел Самарина вперед. Анна услышала, как Кирилл, обернувшись, поблагодарил, обратившись к ней по имени.

Луга

Мужчины – Муц, Матула, Дезорт, Ганак и Балашов – двигались следом за Рачанским вдоль по южной дороге, к пастбищу, куда выгоняли скот скопцы. Лес поредел, и только колонны берез нарушали равнинную пустоту. Поскольку чехи забили едва ли не все поголовье, луга без присмотра пришли в запустение. Гаркали вороны, меряя пустоту под нависшим небом. Пронзительный ветер с изморосью шевелил жухлую траву на обочине. Сапоги стучали и чавкали по большаку неестественно громко, точно, вопреки бескрайности чистого простора, плюханье, шарканье и ширканье подошв по грязи эхом отскакивало от незримых стен, преследующих идущих.

Рачанский обеспокоенно засеменил, припустил бегом на несколько саженей, затем замедлил поступь, нервно вышагивая. Заговорил на ходу, оборачиваясь через плечо. К радости Муца, которому безмолвная поступь была в тягость.

– Сказал, кто-то из крестьян сообщил о постороннем: большой дикий человек, голова крупная, обтянута кожей, полями пробежал. Сказал, как волк за лосем мчался.

– Кто сказал? Климент? – недоумевал Йозеф.

– Верно, Климент, кому же еще… – подтвердил Рачанский. – Утром говорил. Мы из штаба вместе вышли, я после ночной вахты, за арестованным смотрел, а Климент собирался на станцию проверить, работает ли телеграф, я говорил об убийце, о котором предупреждал заключенный. Могиканином его звали. Пришли, вот здесь он…

Колея сворачивала на вспаханное поле. Климент лежал навзничь, лицом на краю глубокой колеи, одной рукой по локоть в воде. На груди расплылось кровавое пятно, чернеющее по краям, а в середине – еще свежее, малиновое, липкое.

– Убитого перевернул я, – сообщил Рачанский, отступив на шаг. – Немного запачкал кровью шинель. – Голос рядового перешел на шепот.

Балашов рухнул на колени, всплеснул руками и принялся громко молиться.

– Боже мой, что же у него на лбу? – поразился Дезорт.

Муц, Матула и Ганак наклонились поближе к лицу Клемента; чистое его выражение, без сновидений, бездыханное, казалось гораздо более привлекательным, чем при жизни или во сне. На лбу виднелась образованная четырьмя скорыми, неглубокими порезами буква «М».

– «Могиканин»! – воскликнул Дезорт.

– Или «Маркс», или «мания», или «мучение», а может, и «мама», – произнес Йозеф.

– Или «Матула», а, Муц? – поддел капитан. – Бедный Клим! Ганак, достань его руку из воды. Еще теплая, верно? Стало быть, когда умирал, то не сразу умер, верно? Горячий завтрак, плотские утехи, угостили кокаином, а после – ножом под ребро. М-да, нескучное утрецо задалось. А помните, как в бою кругом него падали убитые, тра-та-та-та! – а он папиросу закурить остановился? Клянусь, если поймаю Могиканина – шкуру с него спущу!

– Ибо твое есть царствие небесное, – размеренно произнес Глеб.

Офицер смотрел, как оглядывается кругом Матула: внимание капитана рассеялось, и уже рассердила бесполезность мертвеца. Гневался, что сократилась его и без того крошечная армия, а напоминание о бренности собственного существования оскорбляло. И прежде случалось видеть Йозефу, сколь безразлично относился Матула к чужой смерти и сколь досаждала командиру чехов утрата офицера. С уменьшением границ мысленной империи капитан разыскивал новых рекрутов. Так попал в офицеры и Муц.

– Рачанский, а как ты узнал, что убитый здесь? – спросил лейтенант.

– Я же рассказывал. Из штаба мы вышли вместе. Я рассказал о Могиканине, Климент упомянул про странного незнакомца, сидевшего здесь, и вызвался проверить. Я проснулся с час тому назад и понял, что не должен был отпускать Климента одного, вот и пошел поглядеть, что да как. А нашел тело – ничком лежал, и на спине – рана.

Муц кивнул. Вспомнилось, как несколькими неделями ранее покойный бросался галькой в Бублика и Рачанский, организовавших политический митинг, и называл солдат «пассажирами проводникового купе революции». Один камешек ударил Рачанского в надбровье.

– А ну, – попросил у рядового Муц, – помогите перевернуть труп.

Покачав головой, Рачанский отступил на шаг. Дезорт не сводил с мертвеца взгляда и стоял, опустив руки и покусывая нижнюю губу. Балашов в третий раз принялся читать «Отче наш». «Да приидет царствие твое», – произнес скопец.

– Эй ты, туземец! – прикрикнул капитан. – Довольно! У нас собственный капеллан имеется!

– Умер от тифа в прошлом году, пан главнокомандующий, – напомнил Йозеф.

– Ганак! Переверните Климента! – приказал Матула. – Вот полюбуйтесь. Огромная, страшная рана от удара острым предметом. Процедура судебного вскрытия закончена. Ганак, ты, кажется, протестант?

– Только с протестантами и пью, пан главнокомандующий.

– Если снимешь с Климента нашивки, станешь офицером и капелланом. Давай убери тело вместе с Рачанским. Дезорт, пойдете с ними. Присмотрите за жестянкой. И флаг берегите! Знамена еще остались. Ты, местный, наводи порядок. А нам с господином Муцем предстоит обсудить некоторые вопросы.

– Балашов я, – с достоинством произнес скопец, – Глеб Алексеевич, – и отвесил Матуле поклон.

В это мгновение Муц увидел и понял, каким был староста общины прежде: рубака-кавалерист, гордец перед людьми и смиренный раб перед Богом, и понял чешский офицер, что смирение это в бою смогло бы причинить гораздо больше ужаса, нежели непокорность Матулы. Всё заняло не более мига: Балашов почтительно скрылся, Ганак и Рачанский унесли на плечах еще не застывший мешок плоти, некогда носивший в себе дух Климента, и Ганак принялся одной рукою срывать офицерские звезды, а Матула и Муц остались наедине.

– Глянь-ка, Йозеф, – произнес капитан, – сколько превосходной земли пропадает! Только представь, как бы славно чешские хуторяне здесь поработали! – Командующий корпусом обращался к офицеру по имени, лишь когда они оставались с глазу на глаз, да и то если намеревался изводить подчиненного с особой изощренностью.

– До войны земля не пропадала, пан главнокомандующий, – возразил Йозеф. – Даже в Англию масло вывозили.

– Ты полагаешь себя справедливым, однако на деле лишь особым образом потакаешь собственным страстям, – произнес капитан. Засунул руки в карманы, пнул носком сапога ком земли.

Муц знал: если ком камнем полетит – пребудет покой. В прах разлетится – быть переменам.

Ком разлетелся грязевыми брызгами, испачкал носок капитанского сапога, который ночь напролет чистила Пелагея. Глянув себе под ноги, Муц деликатно щелкнул носками.

– Отчего, Муц, вы столь безнадежный растяпа? – допытывался Матула. – А? Я же приказал вам обеспечить доставку лошадей. И это вы были старшим прошлой ночью, когда упился до смерти шаман. Вы допрашивали Самарина, который предупреждал вас о Могиканине, а вместо того, чтобы приказать подчиненным прочесать город, целое утро продержали нас в зале суда, заставляя выслушивать арестантские бредни! Где ваша смекалка? Вряд ли таковой обладает офицер, допустивший убийство бойца, туземца и одного из боевых товарищей менее чем за сутки! Черт бы тебя подрал, жиденок, неудивительно, что рухнула Австро-Венгерская империя, коль скоро брали в армию вашего брата! Одного только в толк не возьму: то ли ваше грязное отродье от рождения наделено умственной неполноценностью, то ли просто прикидываетесь, вроде пархатых, что размахивают алыми стягами в Петрограде. В чем дело, а? – Капитан строевым шагом подошел к офицеру, ухватил за подбородок и принялся поворачивать лицо из стороны в сторону, разглядывая профиль. – Да вы дегенерат! – изрек капитан, сплевывая на землю. – Словно не я вас вербовал! Ладно, дам еще одну возможность загладить вину, хотя не очень-то верится в ваш успех.

Пальцы Матулы впились в подбородок лейтенанта. Всего существовало три капитанских мира, каждый гнездился внутри предыдущего. Интимнее прочих был тот, что глубже, и до сих пор командующий корпусом общался лишь из внешнего мира. Теперь же капитан приоткрыл дверь, через которую офицер, если хватит мужества, сможет сойти во второй, более опасный.

– Загладить вину, пан главнокомандующий? – Муц сглотнул вставший в горле комок и шагнул в приготовленную яму. – Вы имеете в виду, что надлежит все в землю зарыть, да так и сровнять? Или же загладить вину, отыскав виновного?

– Невелика разница! – воскликнул капитан. – Разумеется, если ты не возражаешь, чтобы я тебя пристрелил.

Холодность, с которой держалась утром во время судебных слушаний Анна Петровна, строившая глазки каторжнику, лишила Йозефа осторожности. Однако вряд ли Матула обрадуется, потеряв сразу двух офицеров за день. Хотя командующий может попытаться разбить ему лицо в месиво, это верно.

– Мы так и не установили личность Самарина, – заметил еврей. – И неизвестно, кто убил Климента и шамана, тем более – что стало с лошадьми.

– Ах ты, скользкая гадина! – воскликнул Матула. – Я могу проникнуть в твои сладострастные семитские мечтания, прежде чем ты увидишь их сам! Вообразил, как поведешь моих ребят домой, из глуши, а меня здесь собрался похоронить?

– Ничто не держит нас здесь, кроме вашей воли.

– У меня есть приказы из Праги!

– Никем, кроме вас, не виденные. Понимаю, пан главнокомандующий, как приятно править Сибирью, хотя бы ее малой толикой. Неудивительно, что у вас вовсе нет желания вернуться к унылой жизни коммивояжера, продающего в Южной Богемии электрические свечи. Здесь вы куда более важная персона. Ваша способность вообразить себя властителем лесов, чешским Писарро, создающим новую империю с горсткой солдат, отвоевывающим женщин, золото и землю, просто восхитительна! Однако осмелюсь заметить, пан главнокомандующий: здешние ацтеки обладают собственной артиллерией, у них есть и пулеметы, и гораздо больше, чем у нас, да и миссионеры их действуют куда убедительнее! Кстати, пан главнокомандующий, револьвер я успею выхватить столь же быстро, как вы.

Матула как раз тянулся к кобуре. Приоткрыл рот, обнажая зубы, и испустил пронзительный крик, полурев, полуверещание, после чего ринулся на Муца. Тот побежал, спиною вперед, оступился и упал в грязь. Пока поднимался, нашаривая револьвер, Матула успел совладать с собой.

– Точно два дуэлянта. Ничего, придет время и для настоящего поединка, – заверил командующий корпусом. Протянул руку, помогая офицеру подняться. – Хотел было убить тебя, да ладно, еще раз прощаю за то, что тогда на льду жизнь мне спас. А люди, знаешь ли… смертны. Отыщем Могиканина. А не окажешь ли мне услугу? Сходи к переезду, коня моего похорони, вместе с тем чехом, который пытался скакунов угнать. Кресты поставь, найди христианина, чтобы произнес несколько прощальных слов. Пусть будет памятное место, стану туда ходить, а памятник после поставим. Выполняйте.

– Пан главнокомандующий, – произнес Муц, кожей чувствуя просочившуюся сквозь мундир жижу, – могу ли я попросить вас продержать до моего возвращения Самарина под арестом? Разумеется, Климента он убить не мог, однако же в показаниях его заметны некоторые несообразности.

– «Несообразности»… «Несообразности»… И в слове этом – весь Муц, разве нет? Как вам угодно. Пройдя через подобные испытания, невольно ожесточаешься. Пойдемте к тракту вместе. – Йозеф проследовал за Матулой к опустевшей дороге. Капитан встал лицом к офицеру, в нескольких саженях поодаль. – Итак, – произнес командующий, – сейчас каждый, не торопясь, достанет пистолет. – Мужчины достали оружие. Матула пошел, пятясь. – Во избежание несообразностей, – добавил капитан. – Ну что, Йозеф? Как видите, я способен шагать задом наперед, без малейших не-со-об-раз-но-стей. Как только скроюсь из виду, отправляйтесь следом за мной.

Муц глядел, как капитан, пятясь, прошагал с сотню саженей и, дважды запнувшись, развернулся.

Йозеф убрал револьвер. Грязь осталась на одежде, но большую часть жижи удалось стряхнуть. Подошел к поваленному дереву, уселся на ствол – на том же месте лежал труп Климента. Колеса телеги, копыта, ноги и дождь сгладили все следы до неразличимости, точно и не было здесь человеческого тела.

Облака над горизонтом смотрелись великолепно. Пора бы и снегу выпасть. Вот, должно быть, как выглядит обыкновенная гражданская война: заброшенные поля, некошеные луга и несжатые колосья прячутся в старых бороздах, вдалеке – копны сена, заготовленного крестьянами для скотины. Не раны, но запустение: облысела страна, изошла морщинами, хромает, немытая.

С проблеском вкусовой памяти Муц испытал жажду: захотелось выпить стакан багрового вина. Достал из нагрудного кармана сорочки ворох бумаг и перечитал наброски отчета об имевших место полугодом раньше действиях войск капитана Матулы в Старой Крепости, о глубочайшем ужасе, упомянуть о котором не осмеливался ни один из бойцов, даром что ни о чем больше не говорили.

Более всего зачеркнутых мест и исправлений попадалось в черновых записках в тех же местах, что и прежде, когда Муц силился «пояснить»… вернее, «оправдать»… или, точнее, «извинить»… ах нет, «изложить события»: убийство мирного населения, ссылаясь на «предшествовавшие инциденты» казней чешских военнопленных; попытки «охарактеризовать политические взгляды горожан»: «многообразие взглядов всевозможных сторонников белых и красных», слово «сторонников» зачеркнуто, а сверху приписано «активистов», и рассказ о собственных действиях. «Пытался удержать», последнее слово перечеркнуто, сверху – «образумить», вся фраза зачеркнута целиком и переписана: «Опасаясь за собственную жизнь, я не предпринимал никаких серьезных попыток вмешательства». «Серьезных» замарано.

На западе трижды гулко бухнуло: резкие удары, нанесенные по опустевшему мирозданию. Примерно в полусотне верст палили из артиллерийских орудий. Неслыханные в природе звуки.

Муц скомкал записки, что держал в руке, бросил ком наземь, зажег спичку и уселся на корточки, наблюдая, как догорает бумага до черных хлопьев, которые втоптал в грязь.

Зашагал обратно, к городу, дивясь тому многообразию жестокости и глупости, с которым успел повстречаться со вчерашнего дня. Одни, затаившись в тихой мансарде разума, пытались думать, в то время как все соседи бросались в окна, самоподжигались и душили друг друга. Матуле офицер не доверял: верить капитану можно было лишь постфактум. Например, можно поверить, что командующий корпусом вас только что не убил, но знать наверняка, что в будущем он вас не прикончит, – невозможно.

На полпути Муц повстречался с Балашовым – тот собирал грибы на краю рощицы. Глеб шагнул навстречу офицеру поздороваться и пожал руку.

– Хотел с вами переговорить, – начал староста, – вот и притворился, будто грибы ищу. Матула страшный. Товарища вашего жаль.

– Климента? Нет, мы не были близки, но тем не менее благодарю за участие.

– Что же мне сказать прихожанам? Подобные убийства тем более ужасны, что случаются в самый разгар войны. Вы слышали пушки?

– Да, – признался Муц, изучая выражение лица собеседника, исподволь пронзая взором глаза, точно собираясь обнаружить там плавающий в формальдегиде ключ к греховным вожделениям. – Должно быть, красные взяли Верхний Лук, вот и направили к нам небольшую часть канониров – попугать. – Осекся.

Мужчины чувствовали себя неуверенно. Некогда Муц обнаружил, что против робости недурно помогают похоть и страх перед шрапнелью, а потому решил воспользоваться проверенным средством. Сказал:

– Вам, Глеб Алексеевич, и прежде доводилось слышать тяжелые орудия? Мне Анна Петровна говорила.

– Я знаю.

– Позволила прочитать ваше письмо. Вы сердитесь?

– Отнюдь.

– Есть ли хоть что-нибудь, что способно вывести вас из себя?

Балашов издал смешок – так порой смеются, вспоминая худшее из случившихся происшествий.

– Когда вы задаете подобные вопросы, я чувствую себя так, будто предстал перед профессорской коллегией.

– Простите.

– А есть ли у ваших отчества?

– Отчества?

– Вот меня, скажем, зовут Глеб Алексеевич. Значит: Глеб, Алексеев сын. Мне так проще, вы ведь отменно говорите по-русски, мне хотелось бы называть вас по имени и отчеству А то, если по-вашему, всё как-то безбожно выходит. Пан такой, офицер сякой…

– Отца моего звали Йозеф.

– Значит, вас можно называть Йозефом Йозефовичем?

– Если угодно, – ответил Муц, понимая, что его обошли обходительностью.

– Хотелось бы поговорить с вами, Йозеф Йозефович, об обещаниях. Послушайте и не перебивайте. Здесь не рынок, чтобы взвесить обещания, какое выйдет дороже, и нарушившего слово в суд не приведешь. По крайней мере, не в этом мире. Остается лишь молиться и надеяться. Я нарушил обещание, данное перед Богом жене, однако же с тех пор мы обменялись новыми клятвами. Я пообещал супруге, что никогда не стану помогать другим совершить то, в чем помогали мне. Что не прикоснусь к ножу. Никогда не посещать дом ее непрошено, и во что бы то ни стало не позволю Алеше раскрыть, кем я ему довожусь.

Анна же поклялась никогда и ни перед кем не распространяться о совершенном мною. И я страдаю оттого, что клятва ее нарушена, и мне нет дела, полагаете ли вы вместе с нею, что я имею право на подобные чувства или же нет. Однако не могу считать, будто единожды нарушенное обещание бесполезно. Подобная клятва становится разорвана надвое, и владеют ею двое, а потому не знаю, вправе ли кто-либо из вас и впредь нарушать обещание.

Покраснев, Муц преисполнился к Балашову симпатии оттого, что в глубине души, помимо опасений перед разглашением тайны скопца, тот испытывал и более сильный страх насмешек.

– Анна Петровна давала и иную клятву, Йозеф Йозефович, – добавил Балашов, сложив руки за спиною и глядя офицеру в один глаз. Муц отчего-то пожалел, что не утаил имени своего отца – по крайней мере, мог бы назвать вымышленное. Балашов от замешательства чеха лишь посуровел. – Касаемо мужчин.

– Пообещала не встречаться с другими?

– Напротив, пообещала встречаться.

– Вот как…

– Здесь я ничего предпринять не в силах. Ни в отношении вас, ни в отношении любого другого любовника. Не желаю, чтобы это случалось, однако же знаю о происходящем, да поделать ничего не могу.

Муц предвосхищал встречу с покорным, опростившимся человеком, так и не оправившимся от нанесенной несколько лет тому назад раны; предвкушал и собственное неприятие, не оставившее офицера и при дневном свете, после прочтения письма, когда решимость его повстречаться с кастратом укрепилась. Полагал, что сможет без труда подчинить Глеба.

Однако же выходило как-то не гладко. Балашов пристыдил его, не имея на то ни малейших оснований. Муц даже пожалел, что не представилось случая сойтись с Глебом прежде. Однако же случившееся отдавалось столь громким гулом в ушах, что, лишь придерживаясь замысла своего, мог офицер сохранить самообладание. И долг велел обратиться с просьбою.

– Простите, что расстроил вас, – повинился Муц. – Вижу, вам известно о нашей с Анной Петровной связи. Значит, будет легче выполнить мою просьбу.

– Что за просьба?

– Вам придется велеть жене уехать и сына с собой забрать.

– Вы сказали – легче?

– Мало лишь предоставить ей полную свободу. Коли откажется, так умоляйте, чтобы уезжала.

– Анна – жена мне, а Алеша – сын, – непреклонно заявил Балашов. – Отчего же я должен умолять их скрыться, если они сами того не желают? – Скопец вскинул подбородок, и Муц увидел, как полыхнули его глаза. И куца только девалась кротость?

– Не хотелось бы вас задеть, но разве вы и без того изрядно не начудили? – спросил Муц и почувствовал, как тоньше, звонче стал голос: терял терпение. – Вы – единственная причина, по которой остаются они здесь, и вы же предприняли все возможное, чтобы только потерпеть крах – и как супруг, и как отец семейства! Покинули семью да так себя изувечили, что никогда более не сможете ни любить женщин, ни предаться с ними любви! Неужели не понимаете, что ничто не удерживает здесь Анну Петровну, кроме жалости? И во имя чего? Для чего вам Анна теперь? К чему вам ребенок? Вы больше не мужчина, а жены и дети – для мужчин! Вы должны приказать им уехать, должны запретить возвращаться!

– Не стану! Не стану. Не я понудил Анну приехать, и не мне ее отпускать. Эх вы, мужчины, – произнес Балашов и приосанился от гордости и гнева. – Носите бремя между ног, тягостный, горький плод да крошечный стволик, и воображаете, будто без них и любви не бывать? – В голосе скопца послышалось спокойствие. На лице проступило самообладание, и Глеб глянул в глаза офицеру, едва ли не улыбаясь, безмятежно и покойно. – Неужели вы и впрямь вообразили себе, будто мир столь ужасен, что от него можно отъять любовь единым взмахом ножа? По-вашему, любовь поддается ампутации? Как же омерзительны вы! И разве вам перед собою не гадко, если и впрямь уверились, будто для отеческой, дружеской любви, для любви к женщине вас должно направлять напряжение чресел?

– Это всё софистика, – покраснел Муц, испытывая такое унижение, что и описать не смог бы. – Существуют различные виды любви…

– Ваши лобзания навечно уподобились укусам!

С чего Муц нафантазировал, будто человек, по убеждению согласившийся осуществить столь ужасную вещь, поддастся доводам рассудка? Он заговорил:

– Здесь вашим близким грозит опасность. Вы слышали, как палят пушки красных. Не представляю, чтобы Матула сдал Язык без боя. Город сравняют с землей. Анну и Алешу арестуют, убьют.

Балашов не слушал. Дождался, когда Муц закончит, в глазах – блеск праведного негодования.

– Если бы вы, – произнес скопец, – и впрямь любили мою жену, а не тщились ее похитить, то, вероятно, смогли бы защитить. Будь я мужчиной – так бы и поступил.

Чехи

Анна Петровна стояла на площади возле лавки, в которой торговали вяленой рыбой, и дожидалась, покуда Матула не закончит парад, чтобы попросить за Самарина. Продрогла. Торговка, Кира Амвросьевна, одолжила шаль.

– Вот такими и предстанут в судный-то день, – заявила пожилая женщина, опершись всей тяжестью дородного тела на локоть и верша над рыбою суд, ловко орудуя мелькающим из стороны в сторону острием ножа. Чешуйчатая, серая рыбья шкура была шершавой от соли, тонкой, как пергамент, и твердой, как дерево. – Все грешны, все до единого. Все изменщики, обманщики да лжецы! Всё немчура, пришлые, полоумные с ружьями! Вот ужо Христос веревки продернет сквозь черепа их, и будут висеть рядами, будто вяленая рыба, и отверзнут рты, а глаза увидят, да не уверуют! А после – суд. Лучше бы вам, Анна Петровна, позаботиться о внутренней чистоте-то, не то придет Христос с ножиком, вспорет нутро да будет опосля судить по увиденному-то!

– Ах, оставьте меня, – произнесла Анна.

Послышались пушки, палившие по белу свету.

– Господи, – всполошилась торговка, – никак конец света грядет! Шуму-то!

Анна достала из сумочки папиросу и спички. А что, если Алеша унаследовал ужас перед канонадой от отца? Что ж, тем лучше, не вздумает воевать.

Трясущейся рукой прикурила папиросу. В воображении своем уже видела, как появился в доме защитник, Самарин. От всех воинов не избавит, зато станет посланником света городов, что за лесами, – посланцем городского шума, болтовни, умственного труда… Даже и не думала, чтобы прикоснуться к Кириллу. Не мечтала. Хотя нет, пожалуй, фантазировала – всего лишь как прикоснется к щеке его кончиками пальцев, пока встречаются взгляды…

– Курят здесь всякую гадость, – возмутилась торговка.

– Уймитесь же!

– Такой же вот станешь, – предрекла Кира Амвросьевна, размахивая рыбиной перед лицом Анны.

Над кровлей штаба протрубил горн. Многозначительно защелкали наверху стальные детали, над краем водосточного желоба просунулось дуло «максима».

Смутный и Бухар старательно навели прицел на плац и парад. Со всех уголков площади стекались к штабу жидкие ручейки солдат. Один медленно прошел мимо Анны, поглядывая на папиросу. Подумала, хромой – и ошиблась. Просто в одном сапоге.

– Вы сапог потеряли, – заметила женщина.

– Нет, нашел, – возразил военный.

Женщина предложила папиросу, солдат принял угощение и пошел дальше.

По команде «стройся» чехи вытянулись у штаба в неровной, прерванной шеренге. Когда покидали Прагу, было их сто семьдесят один человек. В 1916-м, в Галиции, потеряли Грубого, Брожа, Крейчи, Маковичку, Кладиво и Крала, когда австрияки еще командовали, а русские наступали. Они-то и застрелили Навратила, взяв отряд в плен, потому что думали, будто солдат бросит гранату, хотя тот всего лишь потянулся к фляге. По дороге в лагерь для военнопленных умерли от ран Слезак и Буреш. Похоронены на маленьком кладбище на берегу Днепра.

Отправили работать на хутор, а не в Москву, и хозяин прикончил Главачека, застав в постели с женой. Трио акробатов, братьев Кршиж, забрали в Туркменистан, в цирк, а для плотника Ружички нашлась работа в городе.

Русские уменьшили пайки, и Халупника расстреляли за кражу коровы. В бараках случилась эпидемия: потеряли Стоеспала и Колинского.

Отправили в Киев, в Чехословацкий корпус, но Те-саржик, Рохличек, Жаба, Бём и Кашпар сказали, что не станут воевать вместе с русскими против собственного народа, так и остались военнопленными.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю