Текст книги "Мемуары"
Автор книги: Джакомо Казанова
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 25 (всего у книги 32 страниц)
Варшава.
По моем приезде в Варшаву я остановился у Кампиони, который тогда был во главе танцевальной' школы. На другой день я стал развозить рекомендательные письма, полученные мною в Петербурге. Я начал с визита князю Адаму Чарторыжскому. Я нашел его в его кабинете в обществе тридцати или сорока лиц. Прочитав рекомендательное письмо, он принялся хвалить лицо, от которого оно было, и пригласил меня на ужин. Я принял приглашение и тем временем отправился к польскому посланнику во Франции, графу Сулковскому, человеку значительных сведений, большому дипломату, мозги которого были переполнены различными проектами, вроде проектов аббата Сен-Пьера. Он очень обрадовался, увидав меня, и, желая со мной поговорить, удержал меня на обеде. Я целых четыре часа просидел за столом, играя роль не столько приглашенного, сколько ученика, которого экзаменуют. Граф Сулковский говорил мне обо всем, за исключением лишь того, о чем я сам мог говорить. Слабостью его была политика: он решительно подавил меня своим превосходством в этом отношении. Я отправился к князю Адаму с целью забыть трескотню дипломата. Там я нашел большое общество: генералов, епископов, министров, виленского воеводу и наконец самого короля, которому князь представил меня. Его Величество много расспрашивал меня об императрице Екатерине и о лицах ее двора. Я был настолько счастлив, что мог рассказать ему кое-какие подробности, живо заинтересовавшие его. За ужином я сидел по правую сторону монарха; он не переставал со мной говорить. Король польский был малого роста, но хорошо сложен; его лицо было выразительно; он говорил хорошо и в его разговоре было много блеска и ума. На другой день князь Адам повез меня к воеводе русскому. Я нашел этого знаменитого человека окруженным лицами его свиты, одетыми в национальный костюм, в больших сапогах, в кафтанах, с обритой головой. Этот-то воевода и был главной причиной беспорядков в Польше. Недовольный положением, которое он и его брат, литовский канцлер, имели при дворе, они стали во главе заговора, который должен был низвергнуть с престола саксонского короля и заместить его, с поддержкой России, молодым Станиславом Понятовским*, который был назван Станиславом-Августом.
Несмотря на мое примерное поведение, не прошло и трех месяцев со времени моего приезда в Варшаву, как я очутился в больших затруднениях. Счета поставщиков падали на меня со всех сторон, а денег у меня не было. Но судьба доставила мне двести дукатов. Некий г-н Шмидт, которому король не без причины предоставил помещение в замке, пригласил меня на ужин. Там я познакомился с остроумным епископом Красинским, аббатом Джиджиотти и двумя-тремя другими лицами, не лишенными знания итальянской литературы. Король, бывший всегда в хорошем расположении, когда находился в обществе, знавший к тому же классиков так, как ни один король, – стал говорить о некоторых римских поэтах и прозаиках. Я с удовольствием слушал, как он то и дело ссылался на рукописи схоластов, которые существовали лишь в воображении Его Величества. Но слушал я не говоря ни слова, занимаясь едой. Дело наконец коснулось Горация; всякий цитировал то или другое его выражение. Все одобряли его философию. Удивленный моим молчанием, аббат Джиджиотти спросил меня:
– Если господин Казанова не согласен с нами, то почему бы ему не высказать своего мнения?
– Если вам угодно знать мое мнение о Горации, – сказал я, – то я должен сознаться, что для меня существуют поэты, знавшие лучше него обычаи и дух дворов. Некоторые из его поэм, восхваляемые вами за их вкус и светскость, в сущности довольно грубые сатиры.
– Но что может быть выше соединения изящества с правдой в сатире?
– Это было легко для Горация, у которого была одна только цель, даже в сатирах: льстить Августу. Этот монарх обессмертил себя покровительством писателям своего времени: вот что сделало популярным его имя среди позднейших монархов; они присвоили его себе и отказываются от своего имени.
Я уже заметил, что польский король принял имя Августа при восшествии своем на престол. Мои слова обратили на себя внимание Его Величества. Он меня спросил: кто те монархи, которые отказались от своих имен и приняли имя Августа.
– Первым был король шведский, – отвечал я, – называвшийся Густавом. Но какое отношение видите вы между Густавом и Августом? – Одно есть анаграмма другого. – Где это вы нашли? – В одной рукописи, в Вольфенбютеле.
Король расхохотался, вспомнив, что и он ссылался на рукописи. Затем он меня спросил, не помню ли я каких-либо стихов Горация, в которых сатира приодета в светские и серьезные формы. Я сейчас же ему ответил:
– Coram rege sua de poupertate tacentes plus quam poscentes ferent.
– Да, это правда, – сказал, улыбаясь, король.
Госпожа Шмидт попросила епископа объяснить ей значение этих слов. «Тот, кто не высказывает своей бедности перед монархом, получает больше, чем тот, который просит». Дама ответила, что это место нисколько не кажется ей сатирическим. Я молчал, боясь сказать слишком многое. Даже король старался замять разговор, говоря об Ариосто. Он выразил желание прочитать его вместе со мною. Я ему отвечал, поклонившись и цитируя Горация: «Tempora quaeram» (Изыщу время). Спустя несколько дней я встретил короля, который, давая мне поцеловать свою руку, всунул мне бумажку, которая помогла мне уплатить долги: тут было двести дукатов. С тех пор я присутствовал при одевании короля, не пропуская ни одного дня. Мы, кажется, обо всем говорили, за исключением Ариосто; он довольно хорошо понимал итальянский язык, но не говорил на нем. Всякий раз, когда я вспоминаю достоинства этого монарха, я не могу понять, каким образом он наделал так много ошибок, из которых главная – та, что он пережил свою родину. Не все мои знакомства в Варшаве были такого высокого полета. Так, у меня побывала с визитом Бинетти, приехавшая из Лондона со своим мужем, танцором Пиком. Они ехали из Вены в Петербург. Король сказал мне, что желает ангажировать ее на неделю и предложил ей тысячу дукатов. Я сейчас же поехал с этим известием к Бинетти, которая не верила своим ушам. Прибытие князя Понятовского, которому было поручено сделать ей это предложение от имени короля, – убедило ее. В три дня Пик устроил балет. Томатис взял на себя декорации, костюмы и оркестр. Эти новоприбывшие так понравились, что их ангажировали на год, что очень не понравилось Катай, другой танцовщице: Бинетти не только затмила ее, но и отбила у нее поклонника. Вскоре у Бинетти оказалось роскошное помещение и множество поклонников, между которыми был граф Мочинский и камергер граф Браницкий*, друг короля.
Публика разделилась на две партии: катаистов и бинеттистов. Понятно, что я принадлежал к последним, но не мог слишком явно выказывать этого, боясь наделать себе врагов из Чартырыжских, горячих поклонников Катай. Один из них, князь Любомирский, был ее любовником, и я оказался бы дураком, если бы предпочел дружбу балерины этим высоким связям. Бинетти упрекала меня в этом и заставила обещать, что я не буду бывать в театре. Ее главный поклонник, Ксаверий Браницкий, камергер, был уланским полковником: ему было не более тридцати двух лет от роду, он служил во Франции и теперь только что приехал из Берлина, где он был польским посланником при дворе Фридриха. Бинетти, ненавидевшая Томатиса, уговорила Браницкого отомстить за нее этому господину, который в качестве директора театра постоянно делал ей неприятности. Вероятно, что Браницкий обещал ей это, но читатель сейчас увидит, что за это дело он принялся несколько странно.
20 февраля Браницкий отправился в Оперу. Начался уже второй балет. Он вошел в ложу Катай. Там находился Томатис. Как один, так и другая, увидав входящего камергера, предположили, что он поссорился с Бинетти. Браницкий был очень любезен и у двери ложи предложил даме руку. Томатис следовал за ними. Я был в вестибюле, когда канцлер, севший в карету вместе с Катай, крикнул директору следовать за ним в другой карете. Тот отвечал, что он ездит только в своей карете. Браницкий приказывает кучеру ехать; Томатис останавливает его. Канцлер, принужденный выйти, приказывает своему лакею дать пощечину Томатису. Сказано – сделано. Бедный Томатис до такой степени смутился, что и не подумал тем же ответить лакею. Он бросился в свою карету и уехал. Я пришел домой почти в таком же состоянии духа, как и Томатис: я предвидел печальный исход всей этой истории. История быстро распространилась по городу, и Томатис не смел никуда показываться. Он жаловался королю, но и сам король не мог настоять на удовлетворении, так как Браницкий сказал, что он только отвечал на оскорбление. Томатис говорил мне, что он нашел бы средство отомстить Браницкому, но это стоило бы ему слишком дорого. Он вложил в театр до сорока тысяч цехинов, которые он бы несомненно потерял, если бы был принужден выехать из Польши. Что же касается Бинетти, то она торжествовала, когда я увиделся с нею, она говорила, что принимает самое горячее участие в деле Томатиса, которого лицемерно называла своим другом, но ее радость слишком была сильна, и она не могла ее скрыть. Ее лицемерие оттолкнуло меня от нее, тем более что я смутно понимал, что и мне она готовит нечто подобное. Но я не имел в перспективе потери сорока тысяч цехинов, и потому мне нечего было бояться ее поклонника. К тому же я его никогда не видал, никогда не встречал, даже у короля. Необходимо прибавить, что в Польше Браницкого все ненавидели, так как полагали, что он предан России. Один лишь король сохранил к нему остаток дружбы. К тому же поведение Его Величества по отношении к своему камергеру определялось политическими соображениями. Я знал, что мое положение не дает повода ни к какой клевете: я воздерживался от игры и от всякого рода интриг. Я усидчиво работал для короля, надеясь быть его секретарем. В день Св. Казимира при дворе был большой прием, на котором и я присутствовал. По выходе из-за стола король мне сказал: «Будьте на спектакле». Так как предполагалось в первый раз играть национальную драму на польском языке и так как этот опыт нисколько меня не интересовал, то я стал извиняться, но король настаивал. Я последовал за Его Величеством. Почти весь вечер я провел в его ложе, и когда король уехал после второго балета, я отправился за кулисы поздравить Казаччи, пьемонтскую балерину, очень понравившуюся королю. По дороге я остановился у ложи Бинетти, которой дверь была открыта; не успели мы обменяться двумя-тремя словами, как вошел Браницкий. Я поклонился ему и удалился, поступок, в котором я себя впоследствии упрекал. Казаччи была в восторге от похвал, принесенных мною, но любезно упрекала меня в недостатке внимательности с моей стороны: и действительно, это был мой первый к ней визит. Мы говорили об этом, как вдруг Браницкий, очевидно с намерением следивший за мной, быстро вошел в ложу в сопровождении некоего Бининского, полковника в его полку.
– Сознайтесь, господин Казанова, что я некстати являюсь. Вы ухаживаете за этой дамой?
– А разве она, граф, недостаточно обаятельна?
– Она до такой степени обаятельна, что я объявляю вам, что влюблен в нее и не потерплю никакого соперника.
– В таком случае, я скромно ретируюсь.
Граф гордо и несколько презрительно взглянул на меня.
– Вы благоразумны, господин Казанова. Итак, вы мне уступаете место?
– Немедленно, граф. Кто может быть настолько груб, чтобы соперничать с человеком вашего достоинства?
Кажется, я сопровождал мою фразу улыбкой, которая не понравилась Браницкому. Он отвечал:
– Я считаю трусом всякого, кто оставляет занятую позицию при первой угрозе.
Я не совладал с первым движением и схватился рукой за шпагу. Но спохватившись вовремя, я ограничился пожатием плеч презрительно и вышел из ложи. Не успел я сделать и четырех шагов по коридору, как услышал слова: «Трус венецианец», сказанные вслух.
– Граф Браницкий, я вам докажу где и когда вам угодно, что трус венецианец не боится польского вельможи.
На этот раз я решился не отступать. Я ожидал Браницкого на улице, рассчитывая на то, что заставлю его драться. Но напрасно, никто не явился. После получасового ожидания я, весь дрожа от холода, сел в первую попавшуюся мне карету и отправился к воеводе русскому, у которого ужинал король.
Размышляя о моем приключении, я поздравлял себя, что моя счастливая звезда избавила меня от появления графа. Мы, может быть, дрались бы, – чего я, конечно, желал; но вероятно также и то, что Бининский, его приспешник, вонзил бы свою саблю в меня: последствия оправдывают мое подозрение. Под внешностью светскости и мягкости поляки сохранили кое-какую дикость. Как в порывах их дружбы, так и в проявлениях их злобы виден еще сармат или скиф. Они как будто не понимают, что правила чести запрещают действовать против врага массой. Было очевидно, что граф так настойчиво преследовал меня только с намерением поступить со мной, подобно тому как он поступил с Томатисом. Пощечина, правда, не была дана, но я, тем не менее, чувствовал себя оскорбленным, и дуэль между нами была решительно необходима. Но как это сделать? Это было очень трудно.
Воевода принял меня с своей обыкновенной любезностью и предложил мне играть. Видя, что я все время зеваю, он спросил меня, где я витаю?
– Очень далеко отсюда, – отвечал я. – Когда играют с видным лицом, отвечал он, – неприлично быть рассеянным.
Он бросил карты и удалился. Сконфуженный этим обстоятельством, я хотел уже уйти, но дали знать о прибытии короля. Известие оказалось неверным: Его Величество не мог приехать. Это весьма огорчило меня, так как я решился изложить все дело Его Величеству. Ужин прошел печально. Я сидел по левой стороне князя, который не говорил со мной. К счастию, о моем приключении рассказал князь Любомирский, защищая меня.
– Браницкий, – сказал он, – был пьян; лицо, подобное вам, не может чувствовать себя оскорбленным грубостью вельможи.
С этой минуты воевода опять стал со мной любезным, и когда встали из-за стола, он отвел меня в сторону, и я имел возможность рассказать ему, что случилось.
– Теперь я не удивлен вашей рассеянностью, господин Казанова, – я искренно сожалею о вас, дело – серьезное.
– Не найдете ли возможным, Ваша Светлость, дать мне совет?
– Не спрашивайте меня советов; вам остается лишь следовать вашим собственным внушениям.
Дело было ясно. Я решился сделать следующее: убить Браницкого или заставить его убить меня, если он примет вызов; в противном случае вонзить ему кинжал в грудь, хотя бы пришлось заплатить за это головой. На рассвете я отправил ему следующую записку: «Ваше Сиятельство вчера меня оскорбили; не знаю, по какому поводу. Думаю, потому, что Ваше Сиятельство ненавидит меня; вследствие этого я готов к Вашим услугам. Потрудитесь же, граф, приехать за мной, чтобы покончить с этим делом, я обязуюсь следовать за Вами в такое место, где моя смерть, по законам страны, не будет считаться убийством и где мне будет позволено, если судьба будет мне благоприятствовать, убить Вас, не нарушая тех же законов. Это предложение должно доказать Вашему Сиятельству, что я составил себе самое высокое понятие о Ваших благородных чувствах и о Вашем благородном характере».
Через час мне ответили:
«Принимаю Ваше предложение. Потрудитесь указать мне час, когда я могу застать Вас дома. Выберите оружие, и кончим все это как можно скорее».
Обрадованный успехом, я отправил к нему длину моей шпаги, говоря, что буду ждать его завтра в шесть часов утра.
Спустя час я очень удивился, увидев входящего в мою комнату Браницкого. Свою свиту он оставил в прихожей и, входя, запер на ключ мою дверь; затем он сел на мою постель, где я лежал, занятый письмом. Все это мне показалось странным, и, не понимая, к чему все это делается, я схватил мои карманные пистолеты.
– Я явился не с тем, чтобы убить вас в кровати, – сказал он, – но чтобы объявить вам, что я не имею привычки откладывать дуэль до другого дня. Итак, мы будем драться или сегодня, или никогда.
– Сегодня невозможно, граф, сегодня день почты, и я обязан кое-что окончить для Его Величества.
– Вы это окончите после дуэли. Вы боитесь остаться на месте? Успокойтесь. В противном случае, у вас есть извинение: мертвые не боятся упреков.
– А мое завещание?
– Разве у вас есть что-либо завещать? И на этот раз успокойтесь, у вас есть еще пятьдесят лет на завещание.
– Но я не вижу, почему вы отказываетесь отложить дуэль на завтра?
– Вы шутите! Разве вы не понимаете, что если откладывать дуэль на завтра, она никогда не состоится. Король прикажет арестовать нас сегодня же.
– Вы его, значит, уведомили?
– Не шутите! Нет, конечно, я не такой человек, чтобы его уведомить, но я знаю, как делается здесь. Одним словом, я не хочу, чтобы вы вызывали меня понапрасну, и я готов дать вам удовлетворение. Но или сегодня, или никогда.
– Извольте, я согласен. Дуэль с вами имеет слишком много ценности в моих глазах, и я не откажу себе в этом удовольствии. Потрудитесь же приехать за мною после обеда.
– Я рассчитывал ехать с вами сейчас же.
– Ни в коем случае, мне нужно собраться с силами.
– Прекрасно. Я всегда дерусь натощак; у всякого свой вкус. Но зачем прислали вы длину вашей шпаги? С неизвестным я дерусь только на пистолетах.
– Неизвестный! В каком смысле? Десятки лиц в Варшаве засвидетельствуют вам, что я не разбойник. Я не буду драться на пистолетах; это мое право, вы сами оставили за мной выбор оружия.
– Это правда, но вы слишком порядочный человек, чтобы не принять пистолетов, с той минуты как я предлагаю их вам. К тому же пистолеты не так опасны. В большинстве случаев не попадают.
– Но вы не намерены покончить на пистолетах?
– Если никто не попадет, то потом мы можем фехтовать сколько вам угодно.
– Извольте, я готов согласиться на этом. Итак, вы приедете с двумя пистолетами, которые будут заряжены в моем присутствии, и у меня будет выбор оружия. Если не последует результата после первого выстрела, мы будем драться на шпагах до первой крови; и ничего больше, если вам угодно.
Граф сделал утвердительный знак. Я продолжал:
– Вы обещаете также привести меня в такое место, где я буду обеспечен от преследований?
– Разумеется. Обнимите меня: вы хороший человек. А теперь – молчание; до свидания в три часа.
Как только он меня оставил, я запечатал бумаги короля в конверт и позвал Кампиони, имевшего все мое доверие.
– Вот пакет, – сказал я, – вы мне отдадите его вечером, если я буду еще жив; в противном случае, вы его передадите Его Величеству. Вы легко догадаетесь, в чем дело; знайте также, что я никогда не прощу вам малейшую нескромность в этом отношении.
– Понимаю; вы будете обесчещены, если я открою рот, потому что скажут, что вы поручили мне известить о дуэли лиц, могущих воспротивиться ей. Будьте покойны: все мое желание заключается в том, чтобы вы вышли здравы и невредимы из этого неприятного дела; не оберегайте вашего противника, это может стоить вам жизни.
– Знаю. Теперь давайте обедать.
Я заказал роскошный обед и послал за тонкими винами к Шмидту. Кампиони поддерживал меня, но как человек озабоченный. Что же касается меня, то никогда я не чувствовал подобного аппетита: я отлично поел, пил много, и все-таки моя голова была свежа. В два с половиною часа я подошел к окну, чтобы видеть, когда приедет камергер. Я недолго ждал. Не было еще и трех часов, как подъехала его карета. Браницкий был в сопровождении своих адъютантов и генерала в полной форме: это был его свидетель*.
Я занял место в карете рядом с Браницким. Он мне заметил, что мне может понадобиться кто-либо. На это я ответил, что имею только двух слуг и что они будут совсем не на месте среди его свиты; поэтому я предпочитаю вполне довериться ему, убежденный, что, в случае чего, он придет мне на помощь. В ответ граф горячо пожал мне руку. Место нашей встречи, вероятно, было обозначено раньше, так как мы уехали без всякого с его стороны приказания. Я не спрашивал его об этом, но так как в карете воцарилось молчание, я счел своей обязанностью прервать его.
– Рассчитываете ли вы провести лето в Варшаве?
– Это было мое намерение вчера, но сегодня, кто знает? Может быть, вы воспрепятствуете этому?
– Надеюсь, что это дело ни в чем не помешает вашим делам.
– Желаю того же и для вас. Вы были военным, господин Казанова?
– Да, граф. Могу ли спросить, зачем этот вопрос?
– Да просто потому, чтобы поддержать разговор.
Мы ехали больше четверти часа; потом карета остановилась у ворот парка. Мы торопливо вышли и вошли в аллею, в конце которой находились скамейка с каменным столом; один из гусар положил на этот стол пистолеты. Затем, вынув из кармана пороховницу и пули и зарядив пистолеты, положил их крестом на столе.
Браницкий пригласил меня выбрать пистолет. Но генерал воскликнул:
– Как! Вы намерены драться?
– Конечно.
– Здесь невозможно: вы находитесь в старостве*.
– Ну, так что?
– Здесь опасно; я не могу быть вашим свидетелем. Вы обманули меня, граф; я возвращусь в замок.
– Не задерживаю вас, – ответил Браницкий, – но прошу никому не проговориться. Я должен дать удовлетворение господину Казанова.
Тогда, обращаясь ко мне, генерал опять повторил: «Здесь вам нельзя драться».
– Если меня привезли сюда, я буду здесь драться, – отвечал я, – я буду везде защищать себя, даже в церкви.
– Напрасно. Обратитесь к королю: он рассудит вас, но драться невозможно.
– Я ничего не имею против посредничества Его Величества, если граф предварительно признает, что раскаивается в том, что оскорбил меня.
При этих словах Браницкий посмотрел на меня злобно и отвечал, что он приехал драться, а не мириться. Тогда, обращаясь к генералу, я взял его в свидетели того, что испробовал все, чтобы избежать дуэли. Генерал удалился с глазами, полными слез, в отчаянии. Браницкий вторично сказал мне: «Выбирайте». Я распахнул шубу и взял один из пистолетов. Браницкий взял другой, говоря: «Ваш пистолет превосходен».
– Я испробую его на вашем черепе, – отвечал я хладнокровно.
Мне показалось, что он побледнел; бросив свою шпагу одному из присутствовавших, он открыл грудь. Я сделал то же. Ширина аллеи не позволяла нам отойти друг от друга более, чем на десять или двенадцать шагов. Как только я увидел, что он остановился, я пригласил его стрелять первым. Он несколько секунд целился, но не считая себя обязанным ждать пока он прицелится, я выстрелил на всякий случай одновременно с ним. Браницкий покачнулся, потом упал; я бросился к нему. Но каково было мое удивление, когда я увидел, что его люди с саблями в руках бросились на меня! К счастию, граф воскликнул: «Назад, не смейте коснуться господина Казанова». При этих словах все отступили, и я мог приподнять моего противника правой рукой; в левую руку я и сам был ранен, его понесли на постоялый двор, находившийся в ста шагах от парка. Он не отрывал глаз от меня и, казалось, не понимал, откуда появляется кровь, маравшая мои белые панталоны. На постоялом дворе его положили на матрац и осмотрели рану, которая ему самому показалась смертельной. Пуля вошла с правой стороны возле седьмого ребра и вышла слева, так, что он был прострелен насквозь. Все это было далеко не успокоительно; можно было думать, что пуля тронула брюшину. Браницкий сказал мне:
– Вы убили меня; поэтому спасайтесь. Вы – в старостве, а я – главный сановник короля. Вот мой знак Белого Орла в виде охраны и кошелек, если у вас нет денег.
Я горячо поблагодарил Браницкого, вернул ему его кошелек и уверил его, что если я заслужил смерть, то приму ее; я не скрыл от него все огорчение, которое причинил мне конец нашей дуэли. Потом, поцеловав его, я быстро вышел с постоялого двора, где никого не было. Все разъехались за докторами, священником, родственниками и друзьями. Я был один, раненный, без оружия, на дороге, покрытой снегом и совершенно мне неизвестной. Я имел счастие встретить крестьянина, ехавшего в тележке. Я ему закричал: «Варшава!», показав дукат. Он понял, посадил меня на тележку, и мы помчались. Спустя несколько минут я встретил мчавшегося интимного друга умирающего, Бининского, с саблей в руках. Он ехал по направлению к постоялому двору, если бы он меня заметил, то несомненно убил бы меня, как читатель сейчас увидит; к счастию, он не обратил внимания на тележку. Приехав в Варшаву, я бросился к князю Адаму, но никого не застал; тогда я направился в францисканский монастырь. Брат-привратник, ужаснувшись видом крови на моем платье и, вероятно, приняв меня за преступника, желавшего скрыться, хотел захлопнуть дверь, но я его ударил, он упал, и я вошел. На его крик прибежали другие братья; я потребовал, чтобы они приняли меня, угрожая, в противном случае, убить их. К счастию, настоятель заступился за меня и отвел в келью, имевшую вид тюрьмы; все дело заключалось в том, чтобы я на первых порах был в безопасности. Я сейчас же послал за Кампиони, доктором и моими слугами. Еще до их прибытия в мою келью ввели воеводу Подляхии, странного господина, который, услыхав о моей дуэли, явился рассказать мне подобное же дело, которое случилось с ним в его молодости. Затем явились воевода калишский и виленский; они упрекали монахов в том, что те приняли меня за преступника. Монахи, желая оправдаться, ссылались на то, как я поступил с их привратником; это рассмешило воеводу. Я не был расположен разделять их веселость, тем более, что рана начала сильно давать себя чувствовать. Одним словом, меня перенесли в комнатку, хорошо меблированную. Рана была серьезна; пуля, раздробив мне указательный палец, вошла в руку, где и застряла. Прежде всего нужно было вынуть пулю, причинявшую мне невыносимую боль. Жендрон, плохой хирург, вынул пулю, сделав отверстие с противоположной стороны, так что моя рука оказалась пораненной насквозь. Но таково человеческое тщеславие: я упорно скрывал свои страдания; я спокойно рассказывал присутствовавшим подробности дела, но как далеко было мое сердце от того покоя, которое виднелось на моем лице!
О Бининском первый дал мне сведения князь Любомирский. Узнав о исходе дуэли, Бининский поскакал точно бешеный, клянясь убить меня везде, где бы ни встретил меня. Сначала он отправился к Томатису, где были князь Любомирский и Мочинский. Томатис не мог ему сказать, где я нахожусь, и этот бешеный выстрелил в него из пистолета; Мочинский бросился на него, но Бининский схватил саблю и поранил ему подбородок.
– А с вами ничего не случилось? – спросил я князя.
– Нет, – отвечал Любомирский, – он схватил меня за платье и, приставив пистолет к груди, заставил сопровождать его до его лошади, потому что он, не без основания, боялся, что люди Томатиса убьют его. О вашей дуэли ходит множество слухов; говорят, между прочим, что уланы решили отомстить вам за своего начальника. Хорошо еще, что вы здесь; великий маршал приказал окружить монастырь драгунами под предлогом схватить вас, но эта мера имеет лишь целью спасти вас от улан, которые намерены атаковать монастырь.
– А как здоровье Браницкого?
– Он погиб, если пуля коснулась брюшины; доктора именно этого и боятся. Он находится у канцлера; король у него. Свидетели уверяют, что ваша угроза пустить ему пулю в лоб стоила ему жизни и спасла вашу. Эта угроза заставила его занять невыгодное положение и стараться прикрыть свой череп, без чего его пуля попала бы вам в сердце, потому что он прекрасно стреляет.
– Существует и другое обстоятельство, не менее благоприятное для меня, это именно то, что я повстречался на дороге с этим бешеным Бининским; а также и то, что я не на месте уложил графа, потому что, в противном случае, его люди убили бы меня. Я очень огорчен всем, что случилось, но если Томатис не получил раны, то значит пистолет этого бешеного был заряжен только порохом.
В эту минуту явился офицер, принесший мне записку, написанную королем к воеводе русскому.
«Дорогой дядя, Браницкий умирает; однако я не забыл и Казанову: сообщите ему, что он во всяком случае помилован».
Я облил слезами это драгоценное письмо и попросил оставить меня одного, так как нуждался в покое. Через час Кампиони возврат ил мне пакет, доверенный ему; он мне повторил рассказ Любомирского.
На другой день мне было сделано множество визитов и предложений услуг со стороны врагов Браницкого. Всякий открывал мне свой кошелек, но я не хотел ничего принять. Это обнаружило во всяком случае большую твердость характера, потому что пять или шесть тысяч дукатов– не безделица. Кампиони находил мое бескорыстие смешным; впоследствии я пришел к убеждению, что он был прав; дело в том, что я раскаялся в этой роли спартанца. Единственная вещь, которую я принял, был сервиз на четыре персоны, присланной мне князем Чарторыжским на все время моей болезни. Дело заключалось в том, чтобы иметь возможность угощать кое-каких друзей, потому что сам я ни до чего не дотрагивался. К тому же и доктор мой настаивал на диете. Он повторял: Vulnerati fame crucientur, но в моем положении раненого не голод распинал меня. В первый же день моя рука опухла, рана почернела; мой хирург, полагая, что это – признак антонова огня, решил отрезать мне руку; об этом я узнал из дворцовой газеты, которой корректуры просматривались самим королем. Множество лиц приехали ко мне выразить свое сожаление по этому поводу, думая, что операция уже совершилась; в ответ я им показал, смеясь, мою руку. При этом появились мои три хирурга.
– Зачем вас трое, господа?
– Нам нужно составить консилиум. Вы позволите?
– С удовольствием.
– Вы позволите рассмотреть вашу рану?
Мой постоянный хирург тотчас же открыл рану, осмотрел ее и начал по-польски беседовать с своими коллегами. Результатом беседы было то, что мне необходимо отрезать руку, эти господа сообщили мне это на латинском языке – на той латыни, на которой говорят доктора в пьесах Мольера «Мещанин во дворянстве» и «Лекарь поневоле». С целью ободрить меня, эти эскулапы принялись объяснять мне все детали ампутации с развязностью поистине удивительной. Они были веселы и клялись, что после ампутации выздоровление немедленно начнется. Я им отвечал, что так как моя рука принадлежит мне, то я имею право отказаться от операции, которую я назвал нелепой.
– Но антонов огонь уже появился в вашей руке; не пройдет и двенадцати часов, как он захватит всю руку, и тогда ее придется отрезать у самого плеча.
– Ну и отрежете у самого плеча, а пока я не желаю операции.
– Если вы знаете больше нас, то, конечно, и рассуждать нечего.
– Я вовсе не знаю больше вас и потому-то прошу оставить меня в покое.
Мой отказ возбудил негодование всех тех, кто мною интересовались. Князь Адам написал мне, что король удивляется недостатком во мне храбрости. «Невозможно предположить, – говорил мне Любомирский, – чтоб трое лучших хирургов столицы ошибались в подобном случае».