355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Драго Янчар » Катарина, павлин и иезуит » Текст книги (страница 9)
Катарина, павлин и иезуит
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 05:47

Текст книги "Катарина, павлин и иезуит"


Автор книги: Драго Янчар



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 34 страниц)

Катарина знала, что бессонный человек бодрствует у ее дверей, что его никто не может отогнать и что сама она не в силах выдворить его из своих мыслей. Мечты окружали ее и караулили. До нее доносился шум весеннего ветра, разгонявшего тучи, становилось все теплее, к ней возвращались силы, она прислушивалась к биению крови в груди, в животе, к стуку ее в висках. Она слышала его дыхание, дыхание той ночи на сене, в Ноевом ковчеге, дыхание, медленно и ласково заползавшее сейчас сквозь стены под перину в постель, оно обнимало ее теплое от лежания целыми днями и прогретое уходящей горячкой тело. Теперь она не только видела его устремленный через пламя костра пылкий взгляд, но и чувствовала его руки.

Неделю спустя сестра Пелагия смягчилась, утром она впустила его и велела стоять у дверей. Пока она сама тут, ничего такого не случится, под кровом кармелитского приюта ничего подобного быть не должно, а когда они пойдут дальше, что ж, Катарина – взрослая женщина, и она, сестра Пелагия, будет сопровождать ее молитвой, да поможет им Бог.

– Я слышала собачий скулеж, – сказала Катарина, – ты спас и собаку?

– Ты больна, – проговорил он. Симон положил бы ей руку на лоб, но ему не хотелось доставлять неприятности стоявшей у дверей сестре Пелагии. Она почувствовала бы, что это не рука врача, что это живое соприкосновение двух тел, столько она еще помнила из прежней жизни, а также знала из нынешней: это могучая притягательная сила двух душ, которые должны, с самого начала должны были стремиться друг к другу.

– Я уже не больна, – сказала Катарина, – ты меня вылечил. Присутствие этого человека, и это должна была признать сестра Пелагия, действовало на Катарину целительно. – Никогда, – сказала она, – еще никогда никто не сделал для меня такого, мама, конечно, сделала бы, и отец тоже, но никакой другой мужчина. Единственные мужчины, подумала она, но, конечно, этого не сказала, единственные мужчины, которые действительно приближались к ней, были те, что приходили без лица, только с телом и руками, а потом исчезали сквозь стены. Он еще и собаку спас: последнее, что она видела в захлестывающей ее воде, была отчаявшаяся собака на островке средь бушующего потока. Она протянула к Симону руку, словно хотела почесать за ухом собаку, – подойди. Хлопнула дверь, сестра Пелагия случайно ею громко хлопнула, приблизившись к столу, она взяла пустой котелок – хочешь еще чая, Катарина? – спросила она, – а потом поиграем на цитре, почитаем псалмы. Катарина сказала: – Я бы вас очень попросила разрешить этому господину тут остаться. – Такое было бы возможно только в случае немедленной скоропостижной смерти сестры Пелагии. – Подойди поближе, – проговорила Катарина, он сел к ней на постель, – дай мне руку, – сказала она.

Вечером они переселились в комнату Симона, в трактир, неподалеку от приюта странников. Трактирщик ничего не имел против, если Симон будет платить за двоих и еще отдельно – за мула в хлеву. А собаку нужно прогнать, кто знает, где она шлялась. Они сидели в полумраке, день угасал, за окном был теплый вечер. – Не хочу больше чая, – сказала Катарина и засмеялась. – Хочу вина, такого, как ты мне тогда предложил у колодца. – Что бы сказала сестра Пелагия? – усмехнулся он. – Она многое понимает, – ответила Катарина, – хоть и не имеет права понимать. Они пили вино и смеялись, радуясь ее внезапному выздоровлению, сладкое опьянение объединяло их, они легли на кровать. – Ты так или иначе будешь бодрствовать, – смеялась она, – бессонный ты человек, а я усну и не буду ничего знать, что тут произойдет. Катарина закрыла глаза, на своем лице она почувствовала дыхание, горячее мужское знакомое дыхание, которое днем и ночью в ее лихорадочном состоянии приходило к ней сквозь стены кармелитского приюта; он поцеловал ее в губы, туда, где был опасный раскаленный уголь – уже не впервые, а потом еще множество раз. Она обеими руками обхватила его голову и что есть силы притянула ее к себе. – Приди, – шепнула она, – приди, ты мой, – сказал она просто, – мой навсегда. Все было просто и естественно, по-человечески и по-божески, как дыхание. – Ты – мой первый мужчина, – сказала она. Симон подумал, что Катарина – не первая его женщина, была у него батрачка в Запотоке, произошло все в папоротнике, давно. А где кровь? – подумал Симон, – была ли первая кровь? Не было крови, Катарина не была virgo intacta, [25]25
  Virgo intacta (лат.) – нетронутая девственница.


[Закрыть]
впервые она сама себе это устроила каким-то предметом в бредовые ночи, этого она никому не могла сказать, даже Симону, все равно он – ее первый мужчина, сейчас она красивая, сейчас она пригожая.

Утром, когда дождь уже перестал и из лесу донеслись голоса каких-то животных, а под окном в ответ залаяла их бродячая собака, которую невозможно было прогнать, утром они спали, как любовники, которые уже очень давно знакомы и привыкли спать вместе. Нет, не как любовники, как муж и жена, прошедшие вдвоем через опасности и болезнь, муж и жена без церковного таинства. Это должно было когда-нибудь случиться, иначе почему его руке так хорошо знакомы ее волосы и шея, ее грудь и бока, по которым она легко скользит этим утром, хотя Катарина еще спит, но и в полусне чувствует его прикосновение, запах его надежного тела, затылок, который можно обвить руками, если случится наводнение, а также когда в теле вспыхнет огонь, она тоже его знает, его и их совместный сон, в который они в этот ранний утренний час еще раз соскользнули.

Хлуб? Странное слово, никогда раньше он его не слышал. Он подумал, что это слово из языка гуарани, которому он в то время немного научился, в голове – промелькнул весь словарь, составленный им тогда, но нет, слова этого не было ни в одном из известных ему языков. Хлуб?… Хлуб?… с долгими промежутками кричал мужской голос. Должно быть, он доносился откуда-то из-за темного, мрачного холма. Может быть, это кричит животное, – подумал Симон, животное с человеческим голосом, может быть, это зверь, который в утренний час оборачивается человеком. Я сплю, – подумал он, – неужели это возможно, сплю и вижу сон. Он мысленно перебрал латинские и испанские слова. Нигде не было этого слова, и все же оно проникало в его сознание. Он подумал, что оно что-то означает в каком-то языке, которого он вообще не знает, может быть, так говорят ангелы? Нет, известно, что ангелы общаются с людьми на их языке, ведь они – часть их души, они понимают человека и говорят, как и он сам. Может быть, это часть слова, взятого из некоего контекста, что бывает во сне или в полусне. Потом он оказался стоящим где-то посреди равнины, с двух сторон она слегка понижалась, и там покрывал ее редкий лес, а спереди росли кусты, эта местность была ему знакома: когда я открою глаза, всюду окажется земля – краснозем, стены домов, где спят отцы-иезуиты, будут выложены из красного камня, скрепленного раствором из красной земли, за стенами ударит барабан, он разбудит всех здешних жителей и всех птиц вокруг поселка, именуемого Санта-Ана или, может быть, Сан-Игнасио-Мини.

Он проснулся. Теперь он понял, что спал, и это слово и зов пришли из туманного царства сновидений, а знакомая страна сейчас уже так далеко, что увидеть ее можно только во сне. Некии голос, которого он никогда не слышал, некое слово, которое он не понял, и некая страна, которую он когда-то видел, но сейчас она предстала иной – все это было областью сна. Он спал, но сон не был забвением, а какой-то новой явью, иной явью. Он подумал о бескрайней, слегка покатой, редким лесом поросшей стране из его сна, которая не сон, а другая явь, но от нее у проснувшегося человека останутся только обрывки ощущений, обрывки видений – это иная область, параллельный мир. В бодрствующем состоянии, с открытыми глазами мы никогда не войдем в нее, так же, как и с сомкнутыми сном веками – полностью в явь. Первое слово пришло к нему из сна, второе – уже из бодрствования. Это второе слово, возникшее не во сне, а наяву, было греческое. Deimos – ужас. Деймос в виде белой женской руки, лежавшей, словно неподвижное белое животное, у него на груди. Пять пальцев над капельками пота у него на теле. Пять пальцев, как говорил проповедник в старой книге, хранящейся в монастырской библиотеке, пять пальцев похоти. Первый палец – это распутный взгляд, второй – прикосновение змеи, которая ужалит, третий – грязная мысль, что, подобно огню, сожжет сердце, четвертый – поцелуй, который уже безумие, подобие безумия человека, приближающего губы к раскаленной печи, пятый палец – зловонный грех разврата. Зловонный грех разврата на святом пути паломничества, говорил ему старый проповедник из книги, никогда не может быть fin anions [26]26
  Fin amoris (лат.) – нежность любви.


[Закрыть]
, fin anions
всегда бесплотна, это единение духа, разума и красоты, она прозрачна, как воздух. Половая щель, сказал он, – это склизкое отверстие ада. Какие мысли, какие мысли возникли вдруг этим утром – этот страх перед грехом, страх, исходящий от греха, коренящийся в воспитании, глубоко в голове, глубоко под кожей. Он осторожно отодвинул руку Катарины и встал. Увидел, что на дворе запрягают лошадей. Конюх что-то тихо шептал на ухо лошади. Симон смотрел на строгую женщину, сестру Пелагию, которая садилась в повозку, поглядывая на окно, за которым спала Катарина. Он прислушался, подумав, что, может быть, это конюх прокричал то странное, долетевшее из-за холма слово. Но сейчас он слышал только, как топчутся лошади. В это свежее после дождя утро из их ноздрей поднимался пар. Катарина стояла перед зеркалом. Умытая, с ясным взглядом, с гладко причесанными волосами, она всей кожей, всем существом своим ощущала радость. Густота волос, умытое лицо, каждая струна в ее теле и сердце трепетала в какой-то утренней музыке. Приятное вчерашнее опьянение окончательно прогнало лихорадку, любой зачаток всякой болезни. Полностью исчез страх перед дальней дорогой, страх прошлой жизни, в которой некогда бродила дрожащая Катарина, останавливаясь у окна и ожидая, когда со двора ее одарит взглядом павлин. И все-таки что-то слегка сжималось в груди, ведь она долгие годы думала, будто этот племянник барона, этот капитан с красивым лицом ей предназначен судьбой, как и она – ему, и что никто другой, кроме него, не прикоснется к ней. Мелькнула мысль о ночных посетителях, но они приходили сами, и их прикосновения были прикосновениями ее собственных рук. Она вспомнила весь тот ночной бред, которого стыдилась, головокружение перед глубинами неведомой бездны, которой боялась, испытывая страх перед чем-то, чего не понимала и что сейчас перестало существовать, обратившись просто в ничто, и былое головокружение исчезло. Симон, – сказала она себе, – его имя – Симон. Это его добрый взгляд, его взгляд, обладающий большой силой, проникающий куда-то внутрь и что-то охватывающий тут, и она дотронулась до своего тела: вот тут и тут его прикосновения, его пальцы, его ладони, которые уверенно и нетерпеливо, приятно и словно в горячке скользят по ее телу так, как надо, как она сама хочет – подобное бывало во сне, но тогда ей было страшно, а сейчас все правильно и хорошо, и она не противится, она хочет именно этого, для того и существует его тело, та часть его тела, что отличает его от ее собственного, ибо так и должно быть, без сомнения, так предопределено с самого начала, и губы его должны быть на ее коже, горячей от жара – от жара, пришедшего с простудой, что тоже было предопределено, и от того огня, что появился с горячим желанием ее плоти, губы его, прикасающиеся к пылающему от двойного жара телу и скользящие по горячей телесной поверхности; и оба они издают запах тел, пота при сливающемся дыхании и стонах – без разврата, без греха, в полной взаимности, что справедливо, ибо она это чувствует, ибо так должно быть, ибо этот мужчина попросту принадлежит ей и она ему – с этой минуты до последнего своего часа.

И теперь, когда все это так, ей хочется все знать о нем, о каждом дне его жизни без нее. – Симон, – сказала Катарина, – кто ты?

Симон стоит у окна и смотрит на сестру Пелагию, которая машет руками, что-то рассказывая конюху, она все еще не уехала, куда направляется сестра Пелагия? – он не знает, что ответить Катарине, разве он знает, кто он теперь, перестав быть тем, кем был, но это прошлое преследует его ночью и днем, строгие слова отцов церкви, кроткие взгляды братьев, воспитанных в смирении, обреченных на смирение.

– Я – иезуит, – сказал он. – Был иезуитом.

12

Она была поражена, немного растеряна, возможно, в первый миг даже испугалась, потом грудь ее сдавила тоска. Человек, с которым она легла в постель, как еще никогда и ни с кем, носит на себе знамение обета, обета монашества, целомудрия и смирения, невидимой связи с чем-то таким, что недоступно ее разуму. Давно, когда она еще ходила в школу при монастыре святой Урсулы, она не могла понять монахинь. Часть их жизни составляла школа, обучение, вышивание, чтение Священного писания и его толкование, декламация псалмов и пение в честь Девы Марии, но все это включалось в ту область существующего мира, в которой были и отец, и сестра, и брат, и сельский священник, и улицы, где пекари и мясники открывали свои лавки в то время, как она шла в школу, область того мира, к которому она готовилась вместе с другими девочками в школе, – готовила душу, разум, умелые руки для домашнего хозяйства, для жениха, который когда-нибудь придет, и она надеялась, что это будет племянник барона Виндиша. Другая часть жизни монахинь представляла собой тайну, находящуюся по ту сторону ее понимания, там был Небесный жених, и Катарине становилось страшно от мысли о таком женихе. Сама по себе тайна монастырской жизни, откуда являлись к ним сестры, жизнь в кельях, утренние моления в холодных церквах, когда все другие люди еще спали – уже это было едва постижимо, а кроме того, их обет, обручение со Спасителем – в этом было нечто такое темное и неясное, что лучше было о подобном как можно меньше думать; даже когда другие девочки шепотом шутили по поводу благожелательных и в то же время строгих сестер и их вечно одинокого образа жизни, это не делало их более обыденными и менее таинственными. И вот сейчас здесь был некто из того же мира, что и сестры-монахини, и она спала с ним, о Боже мой, что она сделала, здесь был некто, живший раньше среди монахов, подобно тому, как жили сестры, которых она знала, она содрогнулась от мысли, что ее спаситель, который ей так по душе и к которому она вдруг стала испытывать сильнейшую привязанность, а может быть, и любовь – о любви еще не было времени подумать – что этот человек в своей жизни за монастырскими стенами или, во всяком случае, в своей прежней жизни был чем-то вроде сестер-монахинь из монастыря святой Урсулы, и хотя это мужчина, он тоже связан со Спасителем таинством обета, который превращает монахинь в иных женщин, отличных от тех, какой была сама Катарина и другие девушки и женщины. Правда, он сказал «был», значит, сейчас он уже не такой, но в чем тут дело, все становится еще более неясным, что же, его исключили, что он такое сделал, может, кого убил? Но такого сорта человек не стал бы, рискуя собственной жизнью, вытаскивать кого-то из воды и сидеть у дверей, как верный слуга, дрожа за ее здоровье. В одно мгновение все сделалось таким запутанным. Конечно, она знала, что совершенное ею – грех, но эта мысль до сих пор была запрятана где-то в глубине души, потому что спасение из водной пучины, выздоровление и добрые глаза этого человека, его руки, в которые она отдалась, – все было так естественно, случилось то, что никогда бы не смогло случиться, если бы она осталась в Добраве, и ей ведь хотелось, чтобы это произошло, произошедшее было сильнее страха перед грехом, перед погибелью души и утратой вечного спасения. Сейчас эта скрытая мысль выплыла наружу, Господи Иисусе, мамочка на небе, что же это такое, я согрешила с иезуитом; ей уже слышалось, что станут говорить ее подруги: с патером спуталась, с иезуитиком, она видела карающий перст скульптурного изображения святого Игнатия, того, у которого между пальцами цветет большое сердце – сердце Иисусово, перст был нацелен прямо в нее, направлен в ту ночь, когда она забылась и легла с его сыном и воином святого воинства Иисусова. Не было ли это хуже, чем если бы она переспала с Виндишем до их оглашения? Хотя, положа руку на сердце, такое она пережила бы совершенно спокойно, может быть, даже сама этого желала; случившееся было хуже, чем если бы она легла в постель с женатым мужчиной, хуже, чем те вещи, что творились по ночам в Добраве, с которыми она ничего не могла поделать, так как это происходило против ее воли. Но сейчас все случилось по ее воле, она приблизила губы к раскаленным углям, поцелуй был огнем, и теперь она в нем горит. Почему она не осталась в Добраве, – сказала ей тайная мысль, которая вдруг всплыла из глубин души, отразившись в широко открытых, удивленных глазах: почему же Симон не сказал ей о своем прошлом сразу, и зачем она вообще отправилась в этот путь, могла бы стоять сейчас у окна в ожидании, когда павлин оглянется на нее, когда племянник барона Виндиша наконец хоть разок посмотрит на нее как на женщину, которая его по-своему любит, хотя в то же время и терпеть не может, но все-таки ждет, ох, этот несчастный день, когда она решила, что больше не станет его ждать.

Катарина Полянец знала, кто такие иезуиты, да и кто в то время мог не знать их, гордых воинов Иисуса, которые в своей кичливой скромности превосходили даже капитанов и полковников императорской армии, это были проповедники, схоластики, ученые, их можно было увидеть в приютах для бедноты, где они смиренно прислуживали убогим, в аудиториях университетов и, как говорят, повсюду при дворе в Вене, где они исповедовали правителей и давали им советы ради общего блага империи и ее подданных, их можно было увидеть в больницах и в церкви святого Иакова, где они проповедовали то на немецком языке – пышно разодетому и надушенному дворянству из всей Крайны, то на словенском – люблянским горожанам и крестьянам из окрестных мест, кто их, иезуитов, тогда не знал… Ей было известно, что эти молодые люди должны отрешиться от всего, а свое имущество, если оно у них есть, даровать ордену Иисуса, они не хотят больше видеть ни отца, ни матери, ни брата, ни сестры, отдавая всю свою волю и деятельность ордену и святой вере. Она не могла понять, как не понимала и сестер-монахинь, в чем заключается тайна их жизни за пределами школы, театрализованных шествий или работы в больницах, но знала достаточно, чтобы уразуметь одну вещь: то, что здесь у них началось, не кончится добром ни для нее, ни для него, Симона Ловренца, который был с ней всю ночь и сейчас стоял перед ней; и она считала его самым близким человеком на свете, но вдруг выяснилось, что он чужой. Она легла в постель с незнакомцем, ей казалось, что она любит его больше, чем следовало бы, если в таком случае можно говорить о чем-то подобном. И тут возникла еще одна мерзкая мысль, будто она спала с какой-то сестрой Пелагией в мужском воплощении и ничего уже нельзя поделать, ничего нельзя исправить. Беспокойная душа Катарины Полянец оказалась в страшном смятении.

Она застряла в каком-то селе недалеко от Зальцбурга и не знала, как поступить. Процессия паломников с предводителем Михаэлом и стонущей Магдаленкой, со священником Янезом, который, может быть, что-нибудь бы ей посоветовал, если бы она решилась его попросить об этом, с Амалией, которая непременно дала бы ей добрый совет, процессия набожных людей, помогающих друг другу и знающих друг друга, была, вероятно, уже далеко, может быть, где-то в Баварии. Добрава была еще дальше, отец, сидящий под домашним благословением с обвязанной головой, хотя рана, нанесенная сучком, скорее всего, уже зажила, все люди в усадьбе, звякающие кастрюлями служанки, возвращающиеся с полей батраки, конюхи, протирающие соломой лошадиные спины, верный пес Арон, могила милой мамочки – все, что было таким прочным и надежным и откуда она так легкомысленно ушла, стало вдруг бесконечно далеким, почти недосягаемым. Как может сейчас женщина одна отправиться в путь – вперед ли, в Кельморайн, или назад, в Крайну? Был бы тут поблизости хоть Франц Генрих со своим войском, он, возможно, послал бы ее с сопровождением в Зальцбург, чтобы потом она смогла присоединиться к каким-нибудь добрым людям, направляющимся в южные края. Она пошла в приют странников, чтобы спросить сестру Пелагию, что делать горемычной женщине при таком несчастном стечении обстоятельств. Можно ли доверить свою жизнь человеку, давшему обет целомудрия и нарушившему его, как, конечно, преступила через это и она сама, но она не давала никаких обетов, наоборот, хотела, чтобы это однажды случилось, однако не так, не с человеком, о котором ничего не знает, кроме того, что он был иезуитом, может быть, он убежал, может быть, на совести у него что-то страшное, по ночам он часто не спит, в глазах беспокойство, губы горячие, руки сильные, и она не сможет сопротивляться, последует продолжение, если она тотчас же не расстанется с ним. Сестры Пелагии не было, старый служитель сказал, что она уехала к матери-предстоятельнице в Зальцбург, и Катарина знала, зачем: рассказать о двух паломниках, живущих как муж и жена, не будучи ими, грешащих в таком сожительстве и преступающих все божеские и человеческие законы. Она спросила, не проходили ли здесь какие-нибудь войска. Да, – сказал старик, – были здесь пьяные краинцы, в непогоду по грязи волочили свои пушки, украли несколько кур, и несколько солдат было за это наказано тридцатью ударами палкой. Слава Богу, – сказал он, – они пошли дальше, это ведь армия наша, императорская, а ничуть не лучше турок или саранчи. Она подумала, что, возможно, в этих войсках был и Франц Генрих Виндиш, капитан со своими перьями, может, это он дал приказ наказать солдат, он знал, какой должна быть в армии дисциплина, об этом он много раз говорил в Добраве, за каждое малейшее ее нарушение необходимо наказывать, и наказание должно быть суровым, очень суровым.

Она брела по лугам вдоль села, сияло солнце, весна пришла уже и сюда, в горы, на зеленых склонах рос морозник, первоцвет, колокольчики – все было совсем как в Добраве, и, чтобы на душе у нее стало еще тяжелее и беспокойнее, всюду были признаки весны. Она знала, этому давно научили ее сестры-монахини: в каждом человеке присутствуют корни зла. Их нужно распознать и вырвать. Если этого не сделать, они разрастутся в сердце и дадут свои плоды. Потом однажды мы совершим то, чего вовсе не хотим совершить. Это сейчас с ней и случилось, но хуже всего было то, что вопреки всем этим ее познаниям ее по-прежнему влекло к нему. В конце концов, он тоже одинок, как и она, и между всеми здешними людьми они, вопреки случившемуся, ближе всего друг к другу; если бы она посмела, то подумала бы: именно благодаря случившемуся, несмотря ни на что, они стали здесь, в горах, двумя самыми близкими душами.

Она решила, что пойдет с Симоном догонять паломников, другого выхода у нее не было. Только ничего такого не должно повториться. Они дойдут до первого же города, там узнают, где сейчас паломники, оттуда она сможет также вернуться домой. Только не должно ничего повториться, только этого больше не должно быть.

Еще до возвращения в трактир она заметила на опушке леса какое-то существо, одетое в звериные шкуры. Человеческое создание стояло там и смотрело вдаль, оно показалось ей знакомым: а не тот ли это отшельник, что присоединился к паломникам недалеко от Зальцбурга? Катарина хотела движением рук привлечь его внимание, но он уже исчез в лесу, она потерла глаза и, махнув на все рукой, спустилась по склону в село. Симон ходил по двору и ждал ее: я боялся, что ты ушла. – Нет, не ушла, – ответила она. Он сказал, что кое-что купил в дорогу. Она ощутила благодарность, так как при всем ее горестном состоянии с ней был человек, который заботился о ней, с чувством признательности взглянула она на новые сумки, ждавшие ее на кровати, выстиранные и высушенные одежды – все, что он сам вытащил тогда из воды, трактирщица выстирала, зачинила, выгладила, и он заплатил ей, обо всем позаботился, даже о муле в хлеву. – Я много путешествовал, – сказал он, – в Зальцбурге мы купим новую одежду, а потом увидим, что делать дальше. – Хорошо, – сказала она, – только то, что было прошлой ночью, не должно повториться. Конечно же, повторилось. Симон Ловренц не был сестрой Пелагией, отнюдь нет, тело его было сильным, мышцы напряжены, ночью и в его жилах пылала беспокойная весенняя кровь. Хотя при этом душа его страдала ничуть не меньше, чем ее душа, он тоже был ввергнут в глубины, в пучину морей, и несмотря на то что под окнами ходил deimos,его окружали воды, как когда-то на некоем корабле, но только воды иные – ливни и волны любовного желания захлестнули его, и было все едино – костер ли это, при свете которого загорелись их взгляды, или соединившее их наводнение – существовало нечто такое, чего невозможно было прервать только из-за того, что оно находилось под запретом.

Среди ночи они, разгоряченные, стояли у окна, их обдувал весенний ветер, они смотрели на звезды. У каждого есть своя звезда на небе, это в ее родных краях, в его родных краях люди хорошо знали. – Когда я была маленькая, – сказала Катарина, – мне хотелось узнать, которая же звезда моя. Но сестра Кристина сказала: нельзя угадывать, если угадаешь, в тот же день умрешь. И по Млечному Пути пойдешь на небо. – Сейчас она не подумала, о чем непременно подумала бы утром: а пойдет ли она вообще по Млечному Пути на небеса? Они стояли у окна – Симон Ловренц, беглый иезуит, и Катарина Полянец, дочь из почтенной, имеющей давнюю историю семьи, странница на святом пути в Кельморайн, – они стояли, обнявшись, и их верной свидетельницей была на небе луна, непреклонная и вечная.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю