Текст книги "Катарина, павлин и иезуит"
Автор книги: Драго Янчар
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 34 страниц)
Магдаленка, эта гора мяса, колышется, словно студень, на кровати, на двух составленных рядом кроватях в соседней с Катарининой комнате, среди ночи она начинает плакать и взвизгивать, Катарина смотрит в потолок и слушает эти голоса, исходящие из другого, потустороннего мира, рожденные видениями, которых больше никто не видит, может, она спит, может, не спит, ничто не пробудит Магдаленку от сна, который одновременно и бодрствование, – даже сильный шум в соседней комнате, Магдаленка смеется от радости, так как ей предстоит увидеть Золотую раку, оказаться в храме Трех святых волхвов в Кельне, и ей простятся грехи ее плоти. Она плачет, скорбя об участи нашего Спасителя, который претерпел и за нее, за все наши грехи, этот Агнец Божий. Священник Янез и некоторые другие ученые мужи давно уже думают, что крики ее не столь уж святы, как это она сама утверждает, ведь Владычица наша, говорят они, никогда бы не кричала так, словно раненый зверь, возможно, говорят они, и очень даже вероятно, что несчастную Магдаленку преследует нечто злое, ведь и святые, и ангелы на небесах, которые исполнены святости, не кричат и не стонут, но что, в конце концов, знает священник Янез, что знает предводитель Михаэл, давно привыкший к ее воплям, что знают все люди о том, какие чувства испытывает Большая Магдаленка, что булькает и клокочет внутри ее огромного тела, которое должно иметь и большую душу, где борется Великое Добро с Beликим Злом, что они знают о вещах, которые вырываются на белый свет в таком неистовом виде? Ее крики – это шипы, прорастающие сквозь подрагивающий студень, в который превращается вся масса ее тела и души. Иногда она молчит и погружается в сон, не в состоянии все время плакать или смеяться, иногдa ее переполняют нежные чувства, и она все понимает и видит лучше других; погрузившись в сон, она долго не может удерживать в себе все то, что чувствует только она одна, что непрестанно трепещет в глубинах ее колышущейся плоти и должно вырваться наружу; чем глубже источник радости или печали, тем сильнее выплескивается все это с криком, который тревожит сон паломников, уже привыкших к ее воплям, но все же ворочающихся на своих подстилках и пытающихся понять, что же видит эта святая женщина, затем крики ее сменяются судорожным всхлипыванием, и усталые путники снова погружаются в сон, только Катарина, только она одна не может уснуть, она заразилась бессонницей от Симона Ловренца с его беспокойной душой, от Симона, который столько видел и пережил, преодолевая моря и большие просторы на суше, а теперь ушел, ах, yшел не оглядываясь, бросил ее здесь, арестованную, бессонную, с обуреваемым противоречиями сердцем, в котором воюют любовь и ненависть с такой же силой, с какой у Магдаленки сменяются радость и страдание.
Ближе к утру Катарина все-таки засыпает, этого хочет ее тело, оно больше не желает следовать за ее беспокойной душой, не желает и дальше странствовать с ней по незнакомым странам и далеким континентам в поисках души сбежавшего иезуита, сбежавшего любовника, телу ее достаточно волнений этой ночи, сражений со зверем и стонов Магдаленки, оно хочет спать и больше не может обращать внимание на ее внутренние бури, оно хочет спать, а утром пожелает есть, пить, существовать, путешествовать. На подводе странников поедет отдохнувшая и выздоровевшая Катарина Полянец, она окажется у стен большого города с многочисленными церквами; уже издали видны золотые купола, стройные колокольни, и лавок здесь почти столько же, сколько церквей, богато обустроен крытый рынок, на площадях жонглеры подкидывают в воздух пестрые мячи, когда Катарина утром проснулась и села на кровати, у нее все-таки что-то сжалось в груди, но она вспомнила, что ее ожидает, и о том, что кое с каким делом она уже хорошо справилась, поэтому даже мысль о Симоне Ловренце, который с такой силой вдруг ворвался в ее жизнь и столь же неожиданно исчез, не была уже такой невыносимой.
23
Кто знает, было ли и вправду какое-то сражение или хотя бы небольшая стычка в Баварском лесу, время такое, что новости распространяются быстро, плохие – скорее, чем хорошие, кое-кто утверждает: крепко схватились наши и пруссаки, другие говорят, что битвы еще только готовятся и если войска до сих пор не столкнулись, то это обязательно случится – в Чехии или в Баварии, в Силезии или в Польше; хорошо, когда человек знает о том, что происходит, тогда он сможет укрыться в ближайшем лесу или на болоте, где императорские конные ратники людей не настигнут. Народу нелегко – этому и тому, нашему и неприятельскому, по всему континенту, от моря до моря, набирают рекрутов – по-хорошему или по-плохому, молодых и старых, охотнее всего – тех, у которых ничего нет, их не так жалко, тех, что скрываются, находят – на сеновале или под кучей навоза, их вытаскивают вилами или штыками, насаженными на кремневые ружья, стражники извлекают их из укрытия и, словно на вертеле, доставляют туда, где их засовывают в мундиры, и они оказываются среди пехотинцев или гренадеров, среди кирасиров или драгун, а если ни на что такое не годятся, будут разгребать конский навоз или вытягивать пушки из грязи, каждому найдется применение, даже преступнику, бунтовщику и лентяю, муштра и офицерская палка выучат всякого, как насаживать штык на кремневое ружье, как с его помощью протыкать живот или разбивать голову врага, война – это не шутка, тут все всерьез: Австрия хочет вернуть себе Силезию, Пруссия хочет Силезию удержать, она получила ее совсем недавно, и еще она желает отхватить кусок Польши, Саксонию и Померанию, сторон отгороженном от мира крутыми скалами, днем они проводили строевые учения и ели из общего котла, по ночам укрывались одеялами и овчиной, вдыхали вонь хлевов и ждали, когда, наконец, спустятся на равнину, двинутся к Дунаю, а может быть, в сторону Чехии и Силезии, чтобы освободить ее и парадным победным маршем сквозь толпу встречающих их людей вернуться к своим коровам, хлевам и овчинам. Капитан Виндиш мрачно расхаживал вокруг, через день отдавал приказ об осмотре ружей и пушек, о проверке мундиров и состояния физического здоровья своего подразделения, чтобы люди не разленились и не стали в этом состоянии ожидания подобны жующим жвачку коровам или собственным низкорослым, упитанным и косматым лошадям. И все же этого нельзя было избежать, люди все округлялись и обрастали космами, в том числе и сам Виндиш. Одного из солдат, укравшего кусок сала из коптильни в крестьянском доме, он осудил на тридцать ударов палкой, этот случай внес в солдатскую жизнь некоторое разнообразие, но не слишком большое, уже после пятнадцати ударов окровавленная палка вся расщепилась, кожа солдата тоже была изодрана и он чуть не умер. В этот день построенную воинскую часть данный случай несколько дисциплинировал и ввел в состояние напряжения, но уже назавтра снова началось тупое ожидание, ссоры, пьянство, драки, утренняя чистка пушек, однообразное ночное похрапывание. Или пение, ведь эти крестьяне каждый вечер пели:
Ружье это – мне жена,
Сабля – моя милая,
Буду в белом я мундире:
В мире нет солдат красивей,
Чем из Нижней Штирии,
Богатырский виду крайпцев,
У гусар из Венгрии.
– Хороши, нечего сказать, – говорил Виндиш, – даже парик не умеют как следует надеть, а поют – будто волки завывают, они и понятия не имеют, что такое соната или менуэт, храбрые – это, конечно, может статься, если их саблей или пулей погонишь в атаку. Вечер за вечером они пели до хрипоты; едва сгущались сумерки, они ложились в своих хлевах, покрывшись овчинами, сразу кто-нибудь начинал мурлыкать песню, и они снова пели о том, что прилетит пуля и попадет в сердце, тяжело ранит, хотя сами никогда еще не слышали свиста пуль и не видели ни одного пруссака, но все равно пели каждый вечер, а за пение солдата не накажешь, хотя и следовало бы, да еще как. Когда Виндиш учился в военной академии в Винер-Нойштадте, он и подумать не мог о том, что будет твориться сейчас, но уже в самом начале пути на поля сражений он понял, что война – это ожидание, преодоление огромных расстояний, вытаскивание пушек из грязи, вонь конского навоза и овчины, прозябание в каком-то альпийском захолустье, слушание тягучих крестьянских песен; если придет приказ о выступлении, это будет настоящей встряской, волнением, чем-то уже похожим на войну. Подобно своим солдатам, он и сам становился похожим на круглобоких косматых лошадей, тянувших пушки, мундир его уже плохо сходился – отрывались пуговицы, а что иное может делать человек в Тамсвеге, кроме как всякий вечер жрать – дичь и свинину, курятину и сало, баранину и вино, тут даже учение по стрельбе проводить невозможно, какой смысл всаживать пули в эти скалы? В Винер-Нойштадте у них был приличный полигон, их воинская часть ездила туда строем, палила из пушек, принимала поздравления, во всем деле была своя воинская логика от начала и до конца, и потом, у них был неплохой оркестр, который громко играл марш, звучали барабаны, литавры, трубы, а не это крестьянское солдатское нытье, как здесь; тут по вечерам солдаты пели до хрипоты, а он днем до хрипоты выкрикивал команды. И не было вокруг ни одной женщины, местные крестьяне своих дочерей и жен от чужих крестьян в солдатских мундирах, а тем более от офицеров, запирали в домах; если какая-нибудь из них выходила, направляясь к воскресной обедне, и кто-то из офицеров с ней заговаривал, сразу же сыпались жалобы. Тамсвег оказался совсем не тем, чего капитан Франц Генрих Виндиш ожидал от этого похода, нигде не было дьявольского Фридриха и его бездарных генералов, не было видно и перепуганных прусских гренадеров, которые побежали бы, как зайцы, от грома их десятифунтовых пушек, как о том пело его окружение, пели его воины:
По полю широкому войско идет,
Ой, войско прусское,
Пушки гремят, и трясется весь свет:
Дружно все сейчас пойдем
На врага проклятого,
А пруссаков разобьем,
Воротимся обратно мы.
Наконец пришел приказ, и они неделю тащились в сторону Зальцбурга и Мюнхена, потом направление им изменили, велели двигаться к Вельсу: там они присоединятся к артиллерийскому полку с гаубицами, а сопровождать их будет эскадрон чешских кирасиров. Но прежде чем они дошли до Вельса, приказы менялись еще несколько раз. То они двигались к Дунаю, то снова назад, в сторону Мюнхена, и опять обратно, однажды было сказано, что они будут находиться под командованием Сербеллони, который соберет тридцать тысяч человек близ чешского города Градец-Кралове, в другой раз – что их поведет на войну страшный военачальник Франц Надасди, где-то в Вене были развернуты карты этих земель, над ними склонялся Карл Лотарингский, оттуда было видно от моря до моря, континент простирался перед Карлом Лотарингским, как перед Богом Отцом, тут была грязь, иногда жара, иногда дожди, и повсюду – перепуганные баварцы, еще со времен прошлой войны они такие забитые и испуганные, им достаточно назвать только одно страшное медвежье имя Беренклау, [100]100
Нем., буквально – медвежий коготь.
[Закрыть]и они тут же убегают в лес или отдают войску последнюю свою свинью из хлева. Леопольд Беренклау был тем военачальником, который покорил Баварию, его хорватские и сербские головорезы не остановились перед поенной силой, не щадили они ни крестьян с их хлевами, ни даже женщин. Была гнусная война, горели целые улицы, крестьяне лишились всего, на дворах лежали смердящие трупы людей и животных, вспыхнули болезни, но это была война, причем победоносная. А сейчас у нас просто маневры, Карл Лотарингский – не Беренклау, а уж Евгений Савойский – тем более; главнокомандующий Карл Лотарингский любит маневры, вот он окажется у пруссаков в тылу, тогда и нанесет удар, а когда это будет? Капитан Виндиш не ощущал никакой радости, отнюдь нет, не было никого, кто мог бы его послушать, как слушали в Любляне и в Добраве, восхищаясь им при этом, и если бы даже оказался слушатель, что бы он мог рассказать? Он пытался это отчаянно однообразное военное маневрирование как-то для себя разнообразить: в каком-нибудь небольшом городке организовывал прием в местной ратуше, в какой-то деревне разрешал солдатам немного погулять, а потом кого-то из них публично наказывал, но все это не доставляло ему настоящего удовольствия, капитан Виндиш стремился в бой, о чем он сможет написать дяде барону Виндишу, если не состоится сражение, большое, настоящее, с предписанным построением пушек, с дальними облачками от разрывов их снарядов, с конницей, ждущей у него за спиной, чтобы пойти в атаку, когда пушки сделают свое дело, с гренадерами, которые двинутся железной стеной и в конце концов сметут прусскую сволочь, что он будет делать, если сражение не состоится, о чем он напишет дядюшке? О чем будет рассказывать в Любляне и в имении Добрава, если не будет битвы, неужели о том, как они расставляли палатки, как забрели в болото, как ели каплуна или резали поросят, о чем? Быть может, о том, что он научился бриться лезвием сабли? Что у него на жилете оторвались уже все пуговицы и он заказал сшить себе новую одежду, а также купил новые сапоги из мягкой кожи? О том, что с помощью хирурга сделал себе кровопускание, так как кровь его стала густой и смрадной от сплошного жранья и лежания, и что этот лекарь, растяпа неуклюжий, так неловко вскрыл ему вену, что красная жижа разбрызгалась по белому мундиру, и таких хирургов, почитаемых за врачей, мы таскаем с собой, платим им, и все для того, чтобы человеку его собственной кровью пачкали только что выстиранный мундир? Конечно, что делать, если и они, эти сонные лежебоки, тоже не побывали ни в одном сражении, и единственное, что умеют, это вскрывать у крестьян возникающие от грязи гнойные нарывы, вырывать зубы и вправлять суставы деревенским дурням, которые тоже о войне только поют, только без конца ноют свои краинские песни, а пруссаков все не видно, ни одного пруссака. Неужели он должен писать о том, что солдаты ворчали, так как две недели им не выдавали денежного довольствия, а потом его выплатили и они за одну ночь все пропили? Боже мой, до чего же капитану Францу Виндишу была необходима битва, хотя бы одна, хотя бы небольшая, если нет нигде ни одного великого сражения.
Они встали лагерем близ Пассау, и тут Виндиша поджидала удача, наибольшая удача за все время пути, конечно, маленькая удача по сравнению с той, какую принесло бы сражение, но все же: батарея получила подкрепление, под его командование по приказу генерала Лаудона был передан эскадрон вооруженных карабинами чешских кирасиров в огромных касках, прибыло еще двести человек, и с ними – несколько пушек и гаубиц, а точнее – четыре семифунтовые и две десятифунтовые гаубицы, тяжелые зверюги, и Виндиш очень обрадовался, в последний раз он видел эти штуки в Винер-Нойштадте, в Крайне из них стрелять было негде. Сейчас он, во всяком случае, был во главе вполне приличного войска, теперь, наконец, ощущалось, что действительно что-то будет, говорили, что императорская армия на марше, но направляется она не в Силезию, а – как хитро задумано! – прямо в Саксонию, откуда будет нанесен удар Фридриху прямо по голове, прямо в сердце его небольшой и дерзкой Пруссии. Каждое утро Виндиш просыпался с надеждой в сердце, с головой, несколько тяжелой от предыдущей ночи, когда one другими офицерами строил догадки, куда они нанесут удар, каждое утро здесь, в Пассау, при слиянии рек, он ждал приказа. Но каждое утро разочарованно смотрел на могучие стены епископата Пассау, на гладь тихо текущей реки и, так как приказа не было, садился на берегу в траву, и от огорчения тяжелая голова его склонялась на грудь, взгляд падал на живот, где уже начали отрываться пуговицы и на новом белом жилете.
Наконец пришел приказ о передвижении, но не в Силезию, не в Чехию или Саксонию, а прямо в Пруссию, ему с его воинской частью предписывалось направиться в Ландсхут, там произошли какие-то волнения, какие-то крестьянские неурядицы или что-то в этом роде, местные власти призывали войска на помощь, чтобы восстановить порядок. Это было не то сражение, о котором мечтал капитан Виндиш, но он все равно тут же отдал распоряжения, и до полудня они уже были готовы к походу, конница и легкие пушки пойдут вперед, гаубицы потихоньку двинутся за ними следом, для усмирения эти крестьянских болванов гаубиц ему не потребуется.
24
Война – заразная штука, и если она начнется, то распространяется быстрее холеры, хотя чаще всего и вместе с холерой – разбегается вширь, как полевые мыши по полям весной. Будто уже недостаточно было повсюду войн, кирасирских эскадронов, скачущих туда и сюда, гренадерских батальонов, форсирующих реки и тонущих в болотах, артиллерийских батарей, осаждающих города и ведущих перестрелки друг с другом, будто не было всего этого уже предостаточно, так нет, в столкновения втягиваются еще и праведные миролюбивые люди – конечно, именно потому, что война – штука заразная. Вместо того чтобы чувствовать себя счастливыми, поскольку до сих пор ничто из этого их не коснулось и война пока по счастливой случайности обходила их стороной, кельморайнские странники и ландсхутские горожане, которые могли бы посоревноваться в миролюбии, вдруг столкнулись друг с другом. И, что особенно странно, беспорядки, три дня сотрясавшие Ландсхут, были вызваны самыми рассудительными и мудрыми людьми. Волнения, сопровождавшиеся разного рода насилиями, возникли не из-за каких-то пьяных дебоширов или, как это часто бывает в таких обстоятельствах, не из-за пива и женщин, а из-за совершенно незначительного случая, из-за некоего утверждения, в истинность которого ландсхутские горожане не поверили; можно сказать, из-за маленькой самонадеянной лжи. Да и в самом деле: из-за чего же случались еще худшие стычки, из-за чего вспыхивали большие войны – разве именно здесь, в этих местах еще недавно целых тридцать лет не воевали из-за понятий истины и заблуждений, из-за причастия под двумя образами? [101]101
Имеется в виду Тридцатилетняя война (1618–1648), поводом к котором послужил конфликт между протестантами и католиками.
[Закрыть]
Дело дошло до беспорядков, когда было очевидно, что торжественный прием вызвал прилив воодушевления как у паломников, убедившихся, насколько в этих краях уважают их благочестие, так и у ландсхутских горожан, которые вопреки нужде и голоду, грозившему их краю в этом году, вопреки войне, которая унесла с собой все, что можно было унести, устроили набожным людям из далекой страны такой роскошный богатый прием: в ратуше – для руководства странников, в пивном зале – для народа, с фасолью и салом на столах, с полными бочонками пива, с палатками на улицах, с танцами и музыкой, с прочувствованными речами и торжественной мессой в церкви святого Мартина. Все началось поздней ночью, или, точнее, – ранним утром, в трактире «При Святой Крови» близ церкви Святой Крови, в час, о котором говорят «ни свет ни заря», и продолжалось до полного рассвета, причем не только в трактире и вокруг него, но и на улицах и площадях, с тяжелыми последствиями как для города, так и для братства паломников. Днем все это несколько приутихло, так как начались переговоры о перемирии, но следующей ночью человеческий гнев и злоба разбушевались еще пуще.
Посланник из Рима, который вел расследование вместе с викарием люблянского епископата, представителем епископа из Пассау и высокими чиновниками как венской, так и мюнхенской придворной канцелярии, не мог не удивляться, что столь пустяковая причина породила такие последствия, что, как он записал, из искры самомнения и гнева возник большой пожар, который едва удалось потушить. Для душевного состояния порядочных и верующих людей в Крайне, Штирии, Каринтии и Горице ландсхутские беспорядки будут иметь страшные, многолетние, вековые последствия, и об этом нужно сразу же сказать: после окончания расследования кельморайнские паломничества запретят навсегда, ландсхутские события, как говорится, переполнили чашу, и потекло через край. Это литературное и в городе больших пивоварен понятное сравнение употребит в городской хронике местный scriba communitatis, [102]102
Scriba communitatis (лат.) – общинный писатель (писарь).
[Закрыть]когда будет описывать бесчинства, вызванные, по его мнению, венгерскими странниками. Ведь город, напишет он, их хорошо принял, в эти лихие времена благочестие было высоко ценимым достоинством, для паломников на городские средства было закуплено немало хлеба, сала, фасоли и пива, всего этого оказалось даже в избытке, от такого обжорства и пьянства некоторые испражнялись уже за любым углом, и подобные сценки выглядели не слишком красиво, очень мало общего они имели с торжеством и молитвами первой половины того же дня, теперь пения, криков и шума было уже предостаточно, даже из окон городской ратуши слышались громкие тосты.
Но все сообщения будут едины в том, что началась ссора в трактире «При Святой Крови», который после этих событий мог бы называться «При святом гневе», а вызвал ее странный апостол сомнительной репутации, некий Тобия, о котором даже странники не смогут следователям точно сказать, как его фамилия и сколько ему лет. Часть вины, без сомнения, лежит также на судье города Ландсхута, глубоко уважаемом и справедливом господине Франце Оберхольцере, особенно потому, что именно ему следовало быть достаточно разумным, если другие таковыми не были. Посмотрим, как все это происходило.
Итак, мудрые и рассудительные люди, жители Ландсхута, и среди них самые уважаемые – городской судья Оберхольцер и пивовар Витман, который еще долгие годы будет сожалеть о том, что оказался тогда в трактире, а не в собственной пивной, несколько люблянских горожан – помещик Дольничар из Сентянжа, священник Янез Демшар и папаша из Птуя – попивая из кружек пиво, обменивались воззрениями на управление городами и торговлю, на турок и разные болезни, а также излагали свои взгляды на мир и на жизнь. Любопытно, что в этой уважаемой компании не было предводителя паломников, никто не мог сказать, где его в последний раз видели, потом станет известно, где он ходил или лежал в то время, когда дело дошло до роковых ландсхутских событий. Если бы он был тогда на своем месте, в компании городского судьи Франца Оберхольцера, наверняка ничего подобного не могло бы случиться. Но, несмотря на его отсутствие, все сначала гало хорошо, собеседники прекрасно понимали друг друга, пока паломники не сообщили горожанам, что среди них находится папаша из Птуя и что ему 150 лет, а то и больше, и именно этот человек преклонного возраста с седой бородой и посохом сидит сейчас здесь, прилежно попивая пиво, поставленное Витманом. Жители Ландсхута покачивали головами и свое недоверие предпочитали заглушать пивом, чтобы из-за таких невероятных сведений не бросить тень на свое широко известное гостеприимство по отношению к венгерским странникам. Городской судья вежливо спросил, откуда этот господин родом. Из Птуя, – сказал папаша Тобия, – поэтому его и называют: отец из Птуя.
– А какие люди там живут? – захотел узнать один из горожан.
– Как какие? Порядочные, – закричал Тобия, – католики, хорошо воспитанные! – И, получив возможность говорить, продолжал: – Нас хорошо воспитывали, когда я был маленький, мой отец, родом тоже из Птуя, однажды сказал, что какой-то злодей изнасиловал семидесятилетнюю женщину. И чтобы я никогда ничего подобного не сделал, повел меня туда, где его казнили, чтобы мне навсегда врезалось в память, что бывает с таким преступником. С того человека, все тело которого было покрыто волосами, живьем сдирали клещами кожу. Я своими глазами видел раскаленное железо, волосы на его теле и густой дым, поднимавшийся над живой плотью, когда к нему прикасались раскаленные клещи. Палачу Миклавжу, прибывшему из Граца, досталась трудная работа. Осужденный был человеком крепким и сильным, это был здоровый, косматый детина. Поэтому палач отрубил ему руки и отрезал ту небольшую часть тела, которой он совершил преступление. Он сильно истекал кровью, прежде чем его отвели на место его смерти. Он не мог стоять и все время падал. Наконец ему отрубили голову, одну ногу продели сквозь тело, и труп бросили в яму. Отец все время держал меня за руку и повторял: – Молодежи полезно учиться на таких примерах.
Горожанам рассказ понравился, паломникам тоже, повествование было строгим и нравоучительным, а строгости и нравоучений нашей молодежи в те времена как раз и не хватало. Когда рассказчик увидел, что слушатели довольны и восхищаются тем, как когда-то умели воспитывать молодежь, а еще больше – мастерством палача Миклавжа, умевшего сдирать такую тонкую кожу, как кожа человеческая, папаше Тобии очень захотелось еще порассказывать, и историю, которая последовала, жители Ландсхута также слушали с большим удовольствием.
– Да это еще ничто, – сказал он, – ведь палачи в наших краях всегда были достаточно грубы и делали все попросту. Итальянцы отличались большей утонченностью. Их действия назывались italianissimo,и я удостоился чести созерцать нечто такое в Риме с одним англичанином, на все это мы смотрели из ложи, так как были странниками и гостями, поэтому нам и отвели столь почетное место. Тогда на очереди был некий еврей, простите, пожалуйста, я не помню уже, какое он совершил преступление. При таком обилии событий, которые я повидал в своей долгой жизни, какая-то частность может выпасть из памяти. Но так как это был еврей, по имени Задох, ему, скорее всего, не надо было насиловать семидесятилетнюю старуху, чтобы так печально окончить жизнь, ибо его вина была очевидна. Еще еретик Лютер считал, что никого так явно не поражал гнев Божий, как этот народ. И дело не только в людях, говорил Лютер, нужно было бы сжечь их синагоги, а потом все это забросать сверху песком и грязью.
Такие рассказы здесь, как и в краях, из которых пришел Тобия, люди издавна охотно слушали, поэтому они не очень его расспрашивали, в чем же провинился этот Задох, да и зачем, пусть народ задумается о том, что всегда кто-нибудь из них самих в чем-нибудь виноват, к тому же начало рассказа было великолепно, поэтому слушатели с нетерпением ждали его продолжения.
– Этого Задоха, – сказал Тобия, – сначала раздели, потом насадили на заостренный железный кол, так что он прошел у него через толстую кишку и через все тело, как вертел. И под мышками его тоже с обеих сторон закрепили, а потом под ним разожгли не очень большой костер. Если огонь поднимался слишком высоко, его частично гасили. Когда на коже осужденного показались ожоги, их быстро смазали какой-то смесью азотной кислоты и ртутных паров, отчего все его тело стало сильно щипать. И когда его смазанный таким путем зад сильно раздулся, по нему стали хлестать раскаленной проволокой. Голову ему облили дегтем и смолой и затем подожгли. К срамным частям тела прикрепили испускающие огонь петарды, и они, светясь, разлетались. И только теперь сотворили с ним то, что несмышленый Миклавж из Граца сделал с преступником с самого начала: острыми клещами содрали с него всю кожу – с плеч, с локтей, боков, колен и лодыжек. Что касается груди и живота, то здесь ему кожу сорвали острой рыбьей чешуей, и повсюду, где появлялось голое мясо, один из палачей обмывал это место водой, которую называли aqua vitae [103]103
Aqua vitae (лат.) – живая вода.
[Закрыть]– это была очень жгучая жидкость, в которой находились железные опилки. Ногти ему до половины отделили от мяса, и их потом прикололи булавками, как это делает портной в витрине с одеждой. Затем ему оторвали на руках все пальцы. Оторвали пальцы и на ногах и оставили их висеть на тонких кусочках кожи. В конце концов облили угли маслом, и на этом огне, похожем на тот, каким пользуются стеклодувы, постепенно сожгли Задоха, начиная с ног, и так он испустил дух.
Какое-то время слушатели молчали, рассказ этот произвел на них такое сильное впечатление, как никакой другой. Никогда еще они не видели па церковных картинах, показывавших мучения святых, таких продолжительных истязаний.
– Вы ведь знаете, – скромно сказала папаша из Птуя, – итальянцы всегда хотят быть какими-то особенными, утонченными!
– Так оно и есть, – удовлетворенно сказал городской судья, – это и есть italianissimo!
Он постучал по столу пивной кружкой, и все присутствующие поддержали его громкими одобрительными возгласами.
Если бы дело этим и кончилось, все было бы в полном порядке, славянские гости из южно-австрийских земель и угощавшие их хозяева из княжеского города разошлись бы с миром и не было бы так называемых «ландсхутских событий», как о том будет написано в сообщении следственной комиссии. Но тут появился некий местный рассказчик, каких всюду предостаточно, который начал болтать о том, что ему довелось повидать землетрясение в Лондоне. Там падали с крыш кирпичи, на рынке перевернулись лотки с овощами, на реке закачались корабли, некоторые из них даже утонули.
– Землетрясение? – сказал священник Янез. – Что тут такого? Нам Господь Бог каждый год их посылает, иногда вместе с турецкими набегами.
Странники засмеялись, а у горожан немного испортилось настроение, им показался невежливым хохот гостей, когда один из них захотел рассказать о чем-то значительном, что ему довелось пережить, ведь не каждый был свидетелем землетрясения в Лондоне, которое, в конце концов, случается не каждый день.
– Земля закачалась, – воскликнул ландсхутский рассказчик по имени Йокл, – вода хлынула из реки на берега, все дома остались без труб. Когда я потом там ходил, то видел, что кое-где дым шел из окон, люди топили прямо в комнатах.
Йокл был маленький мужичонка, прямо-таки бедолага по сравнению с великаном Тобией, а с его почтенной старостью вообще не было никакого сравнения, но он не позволил, чтобы прервали его рассказ. Тобия, который при всем своем величии был всего лишь человек, с трудом переносил такое положение вещей, когда кто-то еще умел неплохо рассказывать: – Но этот человек никогда не был в Лондоне, – сказал он.
Йокл не дал сбить себя с толку: – Был, был я в Лондоне. Улицы оказались забитыми телегами, груженными всяким скарбом, солдаты расчищали дорогу герцогским и королевским каретам, воры, грабители и всякий сброд воспользовались создавшимся положением, городская шваль залезала в дома и тащила все, что еще оставалось. Корабли на реке были нагружены до предела.
Настроение у Тобии все больше портилось, и попять его можно: каждого рассказчика задело бы за живое, если бы впечатление от его великолепного рассказа стало так быстро бледнеть и все слушатели вдруг начали живо интересоваться, какие беды еще случились в Лондоне, а еврей Задох и italianissimo тонули в забвении.
– Ну, – закричал он со злостью, – на какой реке? На какой реке стояли корабли, нагруженные до предела?
Йокл презрительно на него взглянул:
– Каждый ребенок знает, какая река протекает через Лондон: это Темза. Окрестные места, – сказал он, – Хайгейт, Хэмпстед и Харроу были все забиты панически перепуганными беженцами. Собственники домов потирали руки, плата за квартиры повысилась в десять раз.