Текст книги "Катарина, павлин и иезуит"
Автор книги: Драго Янчар
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 34 страниц)
Как-то после полудня Симон разговаривал у колодца с индейским наместником Хернандесом Нбиару. Симон похвалил его дочь, маленькую Тересу, самую смышленую девочку в Санта-Ане, ее выступлением восхищались все, в том числе провинциал и епископ. Хернандес был мрачен, на этот раз он не пожелал говорить о своей дочери, хотя это была любимая тема его разговоров, он гордился ею, так что всякий раз, когда люди возвращались с полей или после сбора хербалеса, он сажал ее на лошадь и она проезжала под аркой, как маленький триумфатор, а отец шел рядом, держа лошадь под уздцы и поглядывая во все стороны: что, видите ее, самую красивую, самую умную девочку в Санта-Ане? – У нас такие большие церкви, – сказал Хернандес и посмотрел Симону в глаза, так что тот не смог отвести взгляд, – у нас красивые поселки, – сказал он так, как сказал бы отец Симона, которого у него нет, – в хлевах у нас полно скотины, полны и наши амбары, есть у нас ткацкая мастерская, у всех есть участки земли, есть и большие хозяйства, все это наш труд. Почему же паулисты хотят все это захватить? Они потешаются над нами, и вы тоже, наши отцы, вы тоже дурачите нас. Но этого никогда ни у кого не получится. Наш Господь Бог не хочет, чтобы такое было. – Симон подумал, что его Господь Бог тоже этого не хочет, но что поделать, если этого желает генерал ордена.
Разговор этот пробудил в нем давнишнего крестьянского парня из тех времен, когда у него еще был отец. Ему захотелось взяться за какое-то дело, которое помогло бы гуарани, даже если сам он вынужден будет вернуться в края, где торжествуют туман и воспаление легких. Бандейра все чаще беспокоила миссионы, набеги на восточные поселки в Тапе следовали один за другим. В течение ста лет они нападали на эти области без успеха, гуарани и иезуиты сто лет отбивали эти наскоки и имели на то полное право, за нападающими стояли те, кто именовал себя паулистами, так как они появлялись из Сан-Паулу – это были сплошь разбойники, с ними появлялись и те, кто называл себя бандейрантами, – и эти бесчинствовали таким же образом. Теперь бандейра грабила и убивала в соответствии с мадридским (оглашением, в соответствии с решением Рима и даже иезуитского генерала, действовала, так сказать, легально. Она опустошала хозяйства и уничтожала поля, людям грозил голод, поэтому гуаранийская местная управа в Санта-Ане – кабильда – совместно с иезуитами решила покинуть отдаленные хозяйства, собрать все стада воедино и отогнать их в пампы. Вот Симон и решил поехать вместе с Хернандесом и еще двумя десятками индейцев гуарани в сторону области Тапе, расположенной между реками Пиратини и Икабаку, где находились их стада. С ними отправились также два бельгийских отца-иезуита, эти двое тоже хотели что-то делать, а не сидеть в Санта-Ане в ожидании своей участи. Теперь Симону стало полегче, он вдруг ощутил в себе силы, больше он не будет беседовать с отцом Пабло об искусстве прекрасной и доброй смерти, все это еще далеко, он неожиданно снова стал крестьянином из турьякских владений, и не просто тем парнем, который когда-то выволакивал из леса бревна – по снегу, в весеннюю распутицу, в летний зной и в осенний утренний сумрак, он был сейчас крестьянином в расцвете сил, хозяином, который обязан позаботиться о том, чтобы скотина была в безопасности и семья имела пропитание.
Перед отъездом в область Тапе, прежде чем он увидел Рио-Пиратини и простился с Санта-Аной, не зная, что прощается с поселком навсегда, супериор Иносенс Хервер пригласил его к себе для беседы.
Отец Хервер стоял у окна, глядя в сад, где одиноко работал брат Пабло, и даже не оглянулся, когда вошел Симон. Симону захотелось, чтобы отец Иносенс своей слабой рукой крепко прижал его к груди, как в тот раз, когда Симон впервые появился в Санта-Ане. Тогда ему показалось, что он удостоен особой благосклонности супериора потому, что они родом из одних и тех же краев, видели одни и те же леса, одни и те же люблянские улицы, и каждый из них в свое время ходил по тем же коридорам люблянского коллегиума, вероятно, и отец Иносенс Хервер, когда был еще Эрбергом, стоял в том же приделе Франциска Ксаверия в церкви святого Иакова, может быть, и его повлек за собой дух и пример этого решительного баска? Кто знает, что привело его в domus probationum? [93]93
Domus probationum (лат.) – Дом испытаний.
[Закрыть]Он был из богатой и знатной краинской семьи, и жизнь у него могла бы сложиться иначе, чем у Симона Ловренца, сына подданного турьякского графа; сейчас они оба живут одинаково, оба равны и едины в бедности и подчинении ордену, хотя отец Иносенс его предстоятель; на какой-то миг Симону захотелось, чтобы супериор по-отечески его обнял, как сделал это тогда, когда Симон только приехал в миссионы, и ласково проводил его в путешествие к какой-то далекой реке – к Рио-Пиратини.
– Значит, вы решили действовать, – сказал супериор холодно, по-прежнему глядя в окно, – вам нужно физическое напряжение, риск, а знаете ли вы, что вблизи поселка Сан-Мигель уже небезопасно? Вы знаете это, патер Ловренц? – Он не сказал ему «Симон», хотя обычно обращался: патер Симон. – Вы боитесь ожидания, не переносите неопределенности, не так ли?
– Если мы не позаботимся о стадах, может возникнуть голод, – ответил Симон и подумал: он вообще не взглянул на меня.
– О чем вы говорите, патер Ловренц, вы же знаете, как обстоят наши дела. Вы ищете спасения там, где его нет, а в себе не хотите его больше искать, патер Ловренц.
– В правилах написано, что каждый член ордена должен найти способ своей деятельности.
– В правилах? – Отец Иносенс отвернулся от окна, но все еще не взглянул на Симона. Он подошел к столу и положил руку на книгу. Симон увидел, что это за книга: «Regulae Societatisjesu» [94]94
Regulae societatisjesu (лат.) – Правила Общества Иисуса.
[Закрыть].-В правилах написано и многое другое. Мне сообщили, что вы, патер Ловренц, усомнились в распоряжении генерала ордена, вы ведь знаете, что мне об этом сообщили?
– Знаю, – сказал Симон и хотел еще что-то добавить.
– Молчите, – закричал супериор своим слабым голосом, – лучше молчите! Вам известно, что на следующий день после того, как было написано письмо провинциалу Барреде и супериору Штробелю, генерал Франсуа Ретц умер? Можете не отвечать, я знаю, вам это известно, и знаю также, что вы объяснили это, как необразованный мужик из тех краев, откуда вы приехали, вы сказали, что это перст Божий, что-то подобное сказали… нет, не надо ничего объяснять, молчите! А что же Игнасио Висконти, новый генерал, он как? Им тоже овладел злой дух, что же, новый генерал тоже ошибается, как по-вашему, патер Ловренц? Ну, скажите.
– Вы сказали, чтобы я молчал.
– И это лучше. Когда вы говорите, все получается еще хуже, так уж лучше молчите. Вы молчали, когда с вами заговорил провинциал Штробель. И после того, что вы сейчас сказали, действительно вам лучше молчать. Вам нечего сказать, ваши слова – это то же самое, что и молчание: непокорность.
В комнате стало тихо, только из сада доносились удары мотыги и издали – крики индейских детей: патер Гонсалес закончил с ними занятия по катехизису. Супериор взял с полки бутылочку, в спиртовом растворе плавали какие-то растения, Симон засмотрелся на эти аккуратно расставленные ряды флаконов с лекарственными напитками и настоями, было известно, что супериор увлекается такими вещами. Отец Иносенс осмотрел бутылочку, откупорил ее, понюхал и твердой рукой поставил на стол.
– Херба матэ, – сказал он, – вы ведь знаете, что его называют иезуитским чаем, а я докажу, что он годится еще и на кое-что другое, а не только для питья… Я сам его с большой охотой глотаю по утрам, это хорошее слабительное… А вы, патерЛовренц, пьете херба матэ?
– Пью.
Теперь супериор взглянул, наконец, на Симона: – Куда вы уставились, – спросил он, – вы что, не можете взглянуть мне в глаза? Чего вы вдруг так заинтересовались моими бутылками, ведь это вас ничуть не занимает.
– Не знаю, о чем идет речь, reverendissime. [95]95
Reverendissime (лат.) – высокочтимый.
[Закрыть]
– Ах, оставьте это reverendissime. Вы прекрасно знаете, в чем дело. Только подумайте: епископу из Асунсьона, который приезжал к нам на Троицу, какой-то доминиканский патер сказал… он сказал, что сами они, доминиканцы, domini canes [96]96
Domini canes (лат.) – Господни псы.
[Закрыть],белые псы Господни, чем они и гордятся, а иезуиты… сказал он, черные волки, и вовсе не Господни. Я не мог поверить… человек не может поверить, сколько яда разлилось между нами, ведь все мы служители Божий, понимаете? Нет, ничего вы не понимаете, на нас клевещут, будто мы хотим обладать высшей властью, такой властью, как в парагвайских землях, они говорят, и тут можно только посмеяться, будто в наших владениях здесь спрятано огромное количество золота, они говорят, будто мы хотим владычествовать над людьми также в Испании, Чехии, Австрии, Польше, России, да, также и в Риме… будто сами не знают, кто имеет высшую власть – это Всевышний, они утверждают, будто мы в индейцах, которые сейчас сопротивляются им, желая, чтобы мы здесь остались, воспитали рабскую преданность… преданность, конечно, но не рабскую, верность Евангелию, а рабами их хотят сделать именно они, патер Ловренц… не надо кивать… я знаю, вы тоже так думаете, они превратят индейцев в рабочих, в рудокопов, сделают их поистине скотом, заставят работать по двенадцать-пятнадцать часов, как работают рудокопы в Австрии, дорогой патер Ловренц, мы сквозь все бури перенесли дух святого отца Игнатия за океан, прошли леса и пустыни, построили города, школы и храмы Господни, участвовали во многих войнах, а теперь мы кто? Черные волки?
– Все это, преподобный…
– Ах, оставьте это «преподобный», я знаю, что вы думаете – что правы мы, а не наши клеветники. Почему же вы тогда сомневаетесь, ширите сомнения, если знаете, что наше дело правое?
– Я вообще не сомневаюсь, но все же… я прибыл сюда в числе последних, и теперь мне уезжать в числе первых? Под давлением насилия… бандейранты, паулисты железными палками ломают индейцам кости, в Сан-Мигеле молодому гуарани отрубили руки, двадцать человек связали, как скотину, и увели на работы в рудники… Гуарани будут сопротивляться, они не покинут эти земли, будет страшное восстание.
– А вы?
– Что я?
– Что будете делать вы?
– В данный момент – пройду по усадьбам, мы попытаемся собрать как можно больше скота.
– А потом, что будете делать потом?
Симон взглянул в окно.
– Не знаю, – сказал он, – я об этом не думал.
– Потом будете воевать, сначала станете упрямо молчать, затем научитесь стрелять из ружья, из пушки, научитесь закалывать противника, будете убивать.
– Об этом я не думал.
– Того, до чего вы уже додумались, более чем достаточно, то, что сказали – неверно, а когда молчали – молчание было протестом. Человек свободен, он свободен для добрых деяний, он должен определиться в пользу добра, а не убийства… ну, молчите же. Что вы опять хотели сказать… не желаю ничего слышать. На хороший же путь вы встали – вызовете много горя из-за своего непослушания, из-за необоснованного сомнения…
Супериор Иносенс Хервер устало сел в плетеное кресло, заскрипевшее под его хилым телом, – апика, – подумал Симон, на апике мы уедем, откуда прибыли – в Страну Без Зла.
– Я думал, – медленно сказал супериор, – что вы возглавите наше хозяйство, может, со временем станете супериором, а сейчас вот размышляю над тем, что вас следовало бы отчислить из ордена – в таком, каким вы стали сейчас, орден и вправду не нуждается.
У Симона потемнело в глазах, на полке заплясали бутылки, старик, брат Пабло, все с большим рвением копал за окном землю, может, он копает себе могилу? – мелькнуло у Симона в голове.
– Вы никогда не думали о такой возможности, не так ли? Я же, как видите, подумал… А раньше полагал, что вы станете когда-нибудь предстоятелем в Санта-Ане. Вы человек образованный, преуспели в догматике и трактовке Священного Писания… вы не ленивы, это и вправду так… хорошо преподавали катехизис, подбадривали больных, причащали в любое время, когда этого хотели люди, конечно, вы чувствовали себя здесь счастливым, что-то подобное! Мы существуем не для того, чтобы испытывать счастье, мы его распространяем – счастье Евангелия… что вы думаете, зачем вас орден послал сюда… чтобы вы были счастливы? Христианская помощь не исключает послушания… что будет с ними, с индейцами? Ну что это за вопрос, неужели вы думаете, будто о них не позаботится Всевышний… может, считаете, что они всему научились, включая музыку, живопись – только вследствие вашего старания? Думаете, тут не было Его воли?… Сто и более лет тому назад сюда пришли наши братья из Испании, а затем и из многих других стран – из Франции и Бельгии, из Австрии и Польского королевства – и смогли превратить живущих в лесах язычников в людей, следующих Евангелию, знакомых с архитектурой, справедливым общественным устройством, музыкой и живописью. Неужели мне нужно вам, ученому схоластику, рассказывать о чуде по милости Божией, свершившемся на равнине между реками Уругвай и Парана?… если какой-то народ, а они называли себя гуарани, весь до последнего человека принял Евангелие, и только этот один народ, тогда как все другие племена и народы, имеющие иные названия, его отклонили… думаете, не перст ли Божий указал на него и не Святой ли Дух осенил народ, если гуарани в течение двух поколений прошли путь, по которому человечество шло тысячелетия – от жизни в диких лесах до строительства великолепных церквей, от охоты до архитектуры, от заклинания лесных духов до мотетто Кариссими [97]97
Джакомо Кариссими (1604–1674) – итальянский композитор.
[Закрыть]… Ну и если с ними издавна была милость Божия, почему бы именно сейчас они ее лишились?… Мы не можем определять того, что будет на земле… хватит, хватит, вы едва сюда прибыли – и уже хотите воевать… а куда подевалась покорность, послушание?… изгнание из ордена – это куда хуже, чем вы можете себе представить, хуже, чем сама смерть, наказание за неповиновение будет преследовать вас вечно, вам и присниться не может, каково это покаяние – до последнего часа, до последнего вздоха… Я предложу, патер Ловренц, чтобы орден по всем правилам исключил вас из своих рядов… если… если вы не захотите глубоко, по-настоящему продумать, в чем им не правы, не подчиняясь любому постановлению предстоятелей, и не молча, и тем более не с возражениями, а так, как нужно: чтобы постановление принять глубоко всем своим существом, каждой частицей своего тела, каждым вздохом своей души, каждым уголком своего мозга… понимаете?
Симону хотелось, чтобы отец Иносенс своей слабой рукой прижал его к груди, как тогда, когда он приехал. После этого ему легче было бы все это понять. Он понимает и сейчас, что должен покориться, сокрушить свое сердце, и сделать это самому. Орден хочет, чтобы он покорился, а сердце свое он должен сокрушить сам, орден этого делать не будет, ордену неинтересны его сомнения, орден Иисуса – за пределами его сомнений, больше его разума, больше Хернандеса Нбиару, его дочери Тересы и индейцев гуарани, орден бесконечно больше его страха перед возвращением в коллегиум, в холод туманного города, где о далеких странах ему будет напоминать только алтарь Ксаверия; дрожащие губы Симона что-то хотели сказать, он смотрел увлажнившимися глазами на отца Иносенса, на маленького человечка, сгорбившегося в плетеном кресле, в апике; он прибыл сюда издалека, из родных краев Симона Ловренца, где сейчас пахнет снегом, отец Иносенс устал, за окном брат Пабло копает могилу для них обоих, отец Иносенс уже давно все что нужно сделал со своим сердцем, сокрушил его, давно уже выкопал для него могилу, иначе бы он обнял Симона, и ему хочется его обнять перед отправкой в опасный путь, но он не смеет этого сделать и не сделает этого.
Супериор Иносенс Хервер поднял глаза на бутылочку, слегка встряхнул ее и посмотрел сквозь нее на свет.
– Вы что-то хотели сказать?
– Нет.
– Пройдите по усадьбам, – сказал он устало, – сделайте, что удастся сделать. И возвращайтесь другим, вы это сделаете?
– Сделаю, отче.
– Если когда-нибудь вернусь, – подумал Симон, – если вернусь живым. А если этого не случится, перед смертью он будет думать об Иносенсе Хервере, вспоминать его таким, каким видит сейчас, с бутылочкой настойки из растений, с чаем херба матэ в руках, сквозь который он смотрит на свет, на сад, где постукивает мотыга Пабло, он будет вспоминать его – с любовью.
22
Катарина чувствует, как подстерегающий ее зверь приближается, ходит кругами все ближе и ближе. Михаэл навещает ее в этой комнате, приносит еду, старается завоевать ее благосклонность, но несчастная женщина безошибочно чувствует в нем затаившегося зверя. Он считает ее, как он уже сказал, шлюхой: если легла с монахом, ляжет и с ним, как уже поступила жена медника Леонида, как это сделали многие женщины, прикидывающиеся святыми, но он-то их знает, знает эти женские отродья – они падут, если уже однажды пали, если в горькой безысходности потеряют разум и останутся без защиты, так сказать, созреют для нового падения, это правило, тут нет исключений. Катарина сказала ему, чтобы он не заходил к ней в комнату и не носил еды, она будет жить на хлебе и воде, как ей было велено, и она это приняла; он кивнул настороженно, с видом сочувствия: ему понятны ее горе и несчастье, больше он не придет, если она этого не хочет, он только желает облегчить ей тяжелые минуты, сделать менее тягостными часы ее одиночества. И вправду, тяжелыми были не только минуты, долго тянулись не только часы с мыслями о предательстве любимого человека, с мечтами и с видениями Luxuria на церковной стене в Высоком – такими были и дни, и долгие ночи. Странники задержались в Ленделе, до них дошли вести, что в Баварском лесу где-то у Регенсбурга возникли столкновения с прусскими войсками, проникавшими из Чехии, продолжать путь было небезопасно, кто стал бы защищать убогих странников, среди которых много женщин, если бы они оказались между двумя армиями, среди грома пушек, а может, что еще хуже, среди отдыхающих солдат, которые захотели бы разрядить напряжение перед боем каким-нибудь грабежом или насилием.
Катарина не хочет думать о том, что больше никогда не увидит Симона. Об этом каждый день твердит ей Михаэл, говорит, что тот убежал и ее бросил, что он не решился предстать перед судом. Там он, по крайней мере, смог бы подтвердить свои добрые намерения, и она не была бы тем, кем ее считает этот подстерегающий ее зверь и подтверждают насмешливые взгляды сообщества паломников; она больше не в состоянии думать о том, что, возможно, и вправду никогда его не увидит, эта мысль слишком ужасна, чтобы она непрестанно сосредоточивалась на ней. Но в утреннем полусне она опять возникает у нее, у неподготовленной, является в мгновение, когда Катарина не чувствует ни злости, ни усталости. Когда она в утреннем полусне слышит колокольный звон и долетающее из церкви пение, она сознает, что хорошо уж, по крайней мере, то, что ей не нужно идти к утренней мессе, встречая со всех сторон насмешливые взгляды и перешептывания земляков. Она лишь на миг открывает глаза, видит, что за окном светает, и сразу же опять опускает завесу век, чтобы тут же снова погрузиться в сон сладкого забвения, утонуть в нем, но вместо забытья в этот час ее внутренней неподготовленности возникают сладкие слова воспоминаний и томления, высокая песнь, которую невозможно заглушить в сердце: вернись, мой любимый, пойдем с тобой по стране, будем ночевать в деревнях… Я сплю, а сердце мое бодрствует, вот голос моего возлюбленного, который стучится! [98]98
Песнь песней Соломоновых, 5:2 и далее – авторская перефразировка этого текста.
[Закрыть]Я скинула одежду мою, как мне опять надевать ее?
Она сонно оглянулась на свою одежду, и взгляд ее перешел на стол, где не было ни воды, ни хлеба, а только объедки мяса, остатки гороха и наполовину пустой кувшин с вином. Все это приносит ей Михаэл, чтобы утешить ее, отогнать мысли обо всем тяжелом, что случилось с ней в последние дни и ночи. Это долг перед ее отцом, ведь Михаэл обещал ему заботиться о Катарине. Хотя она глубоко его разочаровала, это он может прямо сказать, ничего подобного он от нее не ожидал. Он сидит там, в темноте, ест и пьет то, что принес, а потом уходит. Как плохо он ее знает, этот подкарауливающий ее зверюга, ее душа действительно хочет голодать и молиться в одиночестве на коленях перед распятием, чтобы услышать ответ, где сейчас ходит ее любимый, что означает все то, что случилось с ним и с ней: «Я искала его и не находила его, звала его, и не отозвался мне». [99]99
Там же, 5:6.
[Закрыть]А вместо Симона сидит здесь огромный человек – хищник, в темноте ощущается его тяжелое тело, он разрывает зубами мясо, подливает себе вина и рассказывает о городах, через которые они поплывут в Кельморайн, о большой реке Рейн, по обе стороны которой расположены виноградники, а за ними, на вершинах гор, светятся белые замки. Все это слушать приятно, но ведь она могла бы идти туда с Симоном, который сбежал, и от мысли, что здесь сейчас сидит кто-то другой, а не он, в сердце ее снова вползает злость и враждебное чувство. Когда мужчина в темноте выпивает полкувшина вина, он спрашивает, что же она делала с Симоном, пусть расскажет. Подстерегающий зверь, который будто бы ей помогает, оказывается все ближе.
Душа больна, status animae в критическом состоянии, никто не сделает ей ничего плохого, сказано: всякое утро, сразу, как встанешь, ты должна обратить свое сердце к Богу, сотворить крестное знамение, быстро и со всем смирением, не глядя на свое тело, одеться, затем перекреститься, смочив пальцы святой водой, встать на колени перед распятием или образами святых и молиться. Собственно говоря, она и сама это хорошо знала, ей следовало бы возненавидеть свое тело, тогда она больше не думала бы о Симоне или о чьих-то иных руках. А вечером она не может помолиться и кротко в тишине раздеться, потому что тут снова сидит Михаэл, вот его темная огромная фигура, и он говорит ей о прекрасных, волнующих вещах, которые ждут ее на паломническом пути. И когда он уйдет, когда он, наконец, уйдет, Катарина совершит крестное знамение, смочив персты в святой воде, но уснуть с мыслью о смерти или каких-то иных святых вещах она уже не сможет. Она засыпает, думая о замках у Рейна, позже во сне возникает мысль о Симоне, о его руках, гладивших ее волосы, лицо и все остальное, но не так, как те ночные руки до ее ухода из дома. Прошлой ночью она содрогнулась от мысли, что те руки могли быть подобны рукам Михаэла, она смотрела на них при свете луны, видела, как они ловкими движениями крепко брались за кувшин и наливали вино в стакан, держали кусок хлеба, вонзая в него и в мясо блестящее лезвие ножа.
Катарина хочет быть достойной, добродетельной и отважной, хочет быть чистой, соответствующей своему имени, но как она может стать такой со смятением в душе, причиной которого – Симон Ловренц, она его то любит, то ненавидит, в ее сон приходят руки – то его, то какие-то другие, видится прекрасная Luxuria, по ней ползет змея, это змей-искуситель, он что-то шепчет ей на ухо; как может Катарина Полянец все это преодолеть, она не святая, и в путь она отправилась не для того, чтобы стать святой. У нее нет того мужества, каким обладала святая Иоанна, у которой было столько отваги и внутреннего благородства, что она схватилась рукой за раскаленное железо и написала им на груди святое имя Иисуса. Не было у нее даже той степени решимости, какой обладала некая дама, которая вовсе не была святой, обыкновенная дама из Бона. Маргерита из Бона в Бургундии имела нежную и прихотливую душу, она любила чистоту, но ради покаяния за грехи притрагивалась к вещам, которые были ей отвратительны. И не только притрагивалась, но и брала их в рот. Она так выражала свое смирение, что начала совать себе в рот всякую пакость, плевки, гной, текущий из ран у больных, и все это она держала во рту до тех пор, пока испытывала отвращение. Она искренне верила, что каждое существо имеет право быть презираемо. Поэтому она чувствовала особое удовлетворение, когда страдало ее нежное тело, когда она терзала себя до крови, когда носила металлические пояса с острыми шипами, снова и снова требуя, чтобы и другие наказывали ее и унижали. Она пожелала подвергнуться бичеванию, но даже этих страданий ей было недостаточно. Наконец, она жгла свои ладони на пламени свечи, заставляла, чтобы ее истязали крапивой и вырывали здоровые зубы, она слизала языком плевок какой-то больной, выливала себе на тело растопленный воск и ходила на прогулку с камешками в туфлях.
Подстерегающий зверь, который так долго ходит вокруг, наконец нападает. Стоя у окна, Катарина почувствовала, что кто-то приближается к ней сзади, она знает: это зверь. Его тяжелое тело заполнило собой большую часть помещения, еще большее пространство занимает его тяжелая похоть, тяжелое дыхание. Эта масса плоти колышется, кровь стучит у него в висках и ударяется о стены комнаты, бьется в его половом органе и животе, чувствуется в ускоренном шумном дыхании. Он стоит за ней, поднимает руку – медленно, нерешительно, затем рука уже не может удержаться, рывком касается ее плеча, движение руки стремится вперед, через плечо к груди – он не хватает ее, но жаждущей, трепетной ладонью скользит все дальше, в дыхании его еще нет насилия, он прикасается к ней, и в этом прикосновении – вся тяжесть его могучей и немного хмельной плоти. Женщина выскальзывает, подскакивает к столу, что-то хватает и бьет его до того, как успело обернуться его большое тело. Кувшин, тарелка, что-то еще валится на пол и разбивается вдребезги; она ударила его по голове, а чем ударила, видит только сейчас: это большой черпак, он принес в нем кашу с салом, она стукнула его изо всей силы, так, что был слышен удар по черепу, потом еще шлепок по этой ужасной массе, и горячая каша разбрызгалась по комнате, ударила она и в третий раз – по его поднятым, судорожно протянутым рукам; когда зверь опустил голову и отступил, она стукнула его по голове, по спине, другой рукой огрела по лицу, попав где-то между глаз. Удивленно, поспешно мужчина движется к двери. Женщина застывает в напряженном положении, теперь уже она – подстерегающий рычащий зверь, теперь она, глядя на него, тяжело, шумно дышит, каша медленно стекает с его волос, в глазах – тревога, они глядят почти испуганно, рука за спиной ищет дверную ручку, засов, который он незадолго перед тем задвинул, он хочет отпереть дверь и убежать. Он не нащупал запора, теперь пленником стал он сам. Он наклонил голову, кажется, будто он, как баран, сейчас бросится на нее головой вперед, чтобы швырнуть ее на пол среди всех этих черепков, женщина думает, как ей отскочить, попытаться вылезти в окно, закричать, раненый зверь опасен, но он только нагнулся, несколько мгновений словно завис в таком положении с опущенными руками. Господи Иисусе, подумала женщина, сейчас он упадет, Господи Иисусе, я убила его! Но мужчина не падает, он опускается на колени и начинает собирать осколки посуды, она не убила его, а сломила. – Извини, – бормочет он, – извини, вышло недоразумение, я не хотел, – говорит он, глядя на пол и на коленях быстро перемещая по полу свое массивное тело, собирая черепки в большую ладонь и складывая их на стол, – вот тут еще, – бормочет он, заикаясь, – вот тут еще черепок, какая злость, какая злость в молодой женщине.
Женщина чуть отступает и удивленно смотрит на широкую спину, объемистое тело большой улитки, ну какой это зверь! Улитка движется по комнате туда и сюда, оставляя за собой кашу, смешанную с вином, словно противную, тянущуюся за улиткой слизь, ползает по комнате, ищет куски битой посуды даже под столом и под скамейкой. Откуда-то извлекает тряпку и быстро вытирает кашеобразную смесь на полу, потом поднимает взгляд, и женщина видит, что глаза его залиты кашей и кровью, тихонько струящейся у него с макушки. С головы у него капает кровь, – подумала она, – нужно бы ее остановить, все-таки человек. Он словно услышал ее мысль, провел рукой по лицу и с удивлением уставился на свои окровавленные пальцы, глядя на них со все возрастающим удивлением и испугом, с большим страхом, чем он только что испытал; человек этот еще недавно угрожал ей своей телесной мощью, своей тяжелой похотью, миг назад она содрогалась от ужаса перед надвигавшимся на нее насилием, исходившим от этой телесной массы и биения крови, распространявшимся по всей комнате. Теперь эта громада плоти на полу ощупывает себе голову и глаза, этот огромный мужчина готов заплакать от того, чему он сам явился причиной, может быть, даже нечаянно. На какое-то мгновение женщина даже пожалела этого большого человека – помимо ее воли, помимо злости, которая как раз в эту минуту улетучилась, вопреки ее убеждению, что слабая женщина, защищаясь, имеет право такую зверюгу даже убить, вопреки всему этому она немного расчувствовалась, хотела сказать: я перевяжу тебе голову, нужно остановить кровь, но ничего такого не сказала. «Убирайся, сгинь», – проговорила она. Нет, эта женщина – вовсе не святая Иоанна или благочестивая госпожа Маргерита из Бона, это Катарина Полянец из какой-то усадьбы в Крайне, когда-то, еще девочкой, хотевшая иногда быть парнем.
Она долго не могла уснуть, да и кто может спать после такого победоносного сражения. Она чувствовала облегчение; страх, преследование охотившегося на нее зверя – все это отступило, оставалось только бегство Симона, его несомненное предательство. Теперь ей стало куда легче, чем обычно вечером, после сотворения крестного знамения омытыми святой водой перстами и молитвы перед святым образом, ей не нужно было истязать себя крапивой, вырывать себе здоровые зубы или поливать тело растопленным воском, не нужно было ходить с камешками в обувке, хороший удар черпаком с кашей тоже неплохо помогает. Теперь она снова чувствовала себя такой, какой была когда-то: бодрой, достойной и отважной. Если бы только Симон был где-то рядом, все было бы еще лучше, было бы так легко, что она полетела бы над этой страной вместе с ним в Кельморайн или еще дальше, через моря в Индии, где осталось его сердце, вместо того чтобы целиком быть с ней. Она впервые подумала, что, возможно, сердце его разорвалось надвое, разбито пополам, ведь оно не там, где должно было быть, возможно, оно разрывается между нею и теми индейцами, которых он некогда покинул, или между нею и его обетом, но кто это может знать. Так разрывается и сердце Большой Магдаленки, которая вся – сплошное трепещущее сердце, поделенное между радостью и скорбью, и всю ночь она то смеется, то стонет, ничего не слышит, ничего не знает о том, что происходит совсем вблизи от нее, она пребывает где-то в другом месте; Катарина все-таки крестится, смочив персты святой водой, чтобы это помогло ей спокойно уснуть, и если повелитель Магдаленки не пытается успокоить жену и заставить ее замолчать, то, верно, сейчас он где-то зализывает раны, этот побитый зверюга.