355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Драго Янчар » Катарина, павлин и иезуит » Текст книги (страница 26)
Катарина, павлин и иезуит
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 05:47

Текст книги "Катарина, павлин и иезуит"


Автор книги: Драго Янчар



сообщить о нарушении

Текущая страница: 26 (всего у книги 34 страниц)

37

Летом тысяча семьсот пятьдесят пятого года он оказался в Триесте, оттуда с возчиками добрался до Любляны; однажды утром он долго стоял у дверей коллегиума, прежде чем войти в здание, о котором думал, что больше никогда его не увидит. Зайдя в канцелярию супериора, он сказал, что покидает орден, просит об увольнении. Седовласый супериор побледнел: это ужасно, что происходит с твоей душой, сын мой? Он не верит больше ордену, потерял к нему всякое доверие, в сердце нет больше смирения. В Парагвае убивают наших братьев, убивают индейцев, жгут поселки, отец Иносенц Эрберг умер во время эвакуации, и все это происходит по приказу генерала Висконти, вот он и просит об увольнении. Супериор окинул его сердитым взглядом, ничего подобного он еще не слышал. Неужели патер Симон думает, что это не Божья воля, неужели думает, что глава ордена Иисуса может так заблуждаться; отец, – сказал Симон, – дело со мной обстоит куда хуже, значительно хуже, я думаю, что в орден вселился злой дух. Супериор должен был сесть. Он закрыл лицо ладонями. Затем поднял голову, из глаз его исчез гнев, они были холодны: охотнее всего я вышвырнул бы тебя за порог, – проговорил он, – охотнее всего сказал бы: убирайся. Но ты хорошо знаешь, что такое решение принимает генерал, в исключительных случаях – провинциал, мы не смеем с легкостью принимать работников, еще труднее их отпускать… – Я думаю, что письмо уже в Риме, – сказал Симон, – в Лиссабоне я объявил о своем решении.

Супериор захотел узнать, говорил ли он кому-нибудь еще обо всем этом. Симон ответил, что не говорил никому, он прибыл в Любляну только утром. Супериор качал головой, да будет с тобой милость Божия, я буду о тебе молиться. Он видел его насквозь, такой работник был им не нужен. Он не может его удерживать, этот человек внесет к ним смуту, которая сейчас в нем самом, распространит ее, он осрамит коллегиум, ордену будет нанесен вред, и это в то время, когда уже со всех сторон его подстерегает угроза. Супериор уволит его тайно, пусть он сообщит, где будет находиться, его отыщут. Все равно нужно подождать, может быть, смятение в душе у него уляжется, может быть, его опять осенит милость Господня и милость ордена.

Симон не пошел в тот придел – в придел, где обычно холодным утром предавался великим надеждам, не отправился он и домой, сердце его еще что-то знало об этих крестьянах, но он не мог предстать перед ними, слишком глубоко похоронил он их в своей памяти, долгие годы не посвящал им ни одной мысли, не вспоминал о них, как же мог он сейчас к ним явиться? Он бродил по стране, на какое-то время нашел приют в монастыре паулинцев в Олимье, он чувствовал себя потерянным – тот, кого братья покинут, действительно заблудший. Здесь он искал помощи в часовне Франциска Ксаверия, ему он еще доверял, как и в самом начале в Любляне: больше не могу, – сказал он, – больше не могу. Он ходил по полям и смотрел на работающих крестьян, смотрел на их благочестивые крестные ходы, и что-то дрогнуло у него в сердце: эта простота, эта ясность во всем, их склонность к паломничеству – иногда ему стало казаться, что тут ему и сможет открыться тайна простого и ясного Бога, которого он чувствовал среди индейцев гуарани.

Зимой, наконец, пришел ответ. По глубокому снегу добрался до Олимье иезуит из Марбрука, Симон понял, что он здесь из-за него. Перед ужином его пригласили в канцелярию настоятеля. Он и пришедший иезуит стояли вдвоем друг против друга, оба знали Конституцию, оба знали духовные упражнения, оба прошли дома испытаний и давали четыре обета. Им не нужно было долго разговаривать, нетрудно было понять, что Симон Ловренц таков, какой он есть – взбунтовавшийся, упрямый, со смятением в душе, не готовый к покорности и работе, не способен и к выполнению великих задач, ордену он не нужен… Но и на этот раз его не оставили без предупреждений: ордену он не нужен, наоборот, ему будет нужен орден, пусть не сомневается, так и случится, никто так не одинок, как уволенный иезуит. Его ждут тоска и одиночество, в одиночестве он будет подвержен дьявольским искушениям, только в ордене он был огражден от опасностей, теперь он потерян; я должен был бы посочувствовать тебе, – сказал посыльный, – этого требует Конституция, но у меня нет этого дара Святого Духа, нет его, я презираю тебя, – добавил он, – когда вернешься назад, придешь босиком, покаяние будет тяжелым, опять должен будешь пойти в Дом первого испытания… Симон больше его не слушал, он вышел в поле, побродил по лесу, сердце его стучало, теперь он вне ордена, это страшно, но так должно было случиться, так должно быть, Господи, не оставь меня в этот час, дай силы послужить тебе иначе; на лесной опушке он пал на колени: я один, я одинок; он лег и подтянул колени к подбородку, его била сильная дрожь. В монастырь он вернулся только вечером.

На следующее утро настоятель сказал ему, что в Олимье он тоже больше не может оставаться, они дали ему кров, так как он был в затруднительном положении и ждал решения… он должен их понять, они не могут больше держать его у себя, иначе иезуиты подумают, что они ему потворствуют… он поблагодарил и ушел. Теперь он решился отправиться в Запоток. Когда он появился в родной усадьбе, на него смотрели, как на человека, вставшего из могилы, оттуда, где уже был его отец, он не знал даже, что отец его умер. Мама безудержно плакала, думая, что сын вернулся. А куда он мог вернуться, ведь здесь его, можно сказать, никогда и не было, это совсем другой мир, женщину, сказавшую, что она его сестра, эту старообразную, измученную работой, неуклюжую женщину он вообще не узнал. Он пошел в лес, откуда отец его выволакивал бревна, это ему запомнилось больше всего… на этот раз он не пал на колени, без единой мысли в голове бродил он по лесу, припоминая какую-то лютую зиму, когда мороз заползал ему под ногти, словно там были острые раскаленные гвозди… дня два спустя он отправился в Любляну, в управе за несколько дней все оформил, продал землю, ее было немного, но достаточно, чтобы у него оказалось сколько-то денег, он не был нищим… а если бы остался в ордене, стал бы нищим, усадьба перешла бы в собственность ордена, конечно, он передал бы ее ордену, включая дом, скотину и все прочее, что он сейчас оставил женщине, которая когда-то была его сестрой.

Весной пятьдесят шестого, вскоре после Пасхи, каким-то дождливым вечером он сидел в трактире «Коловрат» недалеко от епископата, не думая ни о чем, он пил вино и слушал громкие разговоры, здесь царило оживление, могучий седовласый старик рассказывал смешные, невероятные истории о дальних странах, в которых он побывал в давние времена. Симон его не слушал, он знал дальние страны, знал и то, что все хотели получить о них какие-то сведения, повсюду шли разговоры о Китае и Америке, о золотых кладах, о дикарях, львах и гигантских змеях.

Этим вечером Симон несколько рассеянно вступил в разговор с каким-то землевладельцем, человек был почти в слезах, во всяком случае, он уже подвыпил, он говорил, что никогда не пьет, что у него две дочери, сын в Триесте, собака Арон, большой участок леса, есть поля и лошади, жена его умерла, упокой, Боже, ее душу, но сегодня он пьет, так как в отчаянии: весь день он простоял перед епископатом, ждал, что Святейший его примет, но у Святейшего нет времени, Святейший не может никому отсоветовать совершить паломничество в Кельморайн, хотя он, управляющий поместьем барона Леопольда Генриха фон Виндиша и сам землевладелец, поставил епископу в дар несколько подвод леса для строительства Верхнего Града. Симон не смог толком понять, о чем идет речь: лес, странствие, собака, покойная жена, непокорная дочь, которая ушла из дома… он охотнее прислушивался к голосу могучего рассказчика, который только что кончил историю о двух головах Иоанна Крестителя, хранящихся в Царьграде, и начинал новую – о том, как с неким высокопоставленным господином, вы еще услышите, с каким высокопоставленным, он ездил в Шотландию, там были найдены совершенно особые плоды. Созрев на деревьях, они срывались с веток и падали в воду. И в воде превращались в уток. Эти деревья растут на острове Оркней. Там мы видели, – рассказывал он, – также нагих, бедных людей, которые были рады, если им кто-нибудь дарил камень. А другие необыкновенные камни, называвшиеся pea, горели. Если бросишь такой камень в небольшое количество воды, он долго шипит и булькает, а если воды много, это происходит недолго. Двое парней, вооруженных длинными кинжалами, от души потешались над этим рассказом: как это, утки росли на деревьях? – На деревьях были плоды. А когда они падали в воду, то превращались в уток. И это было чудо? Парни хохотали. – Не знаю, было ли это чудо, – воскликнул папаша, – но все же отец Пикколомини, вы о нем слышали, позднейший Папа, который при этом присутствовал, очень дивился.

А почему не цыплята? – Это были утки, – сказал рассказчик, человек библейского вида; продолжалось препирательство: утки – цыплята; утки были в Шотландии, а цыплята тогда, когда мы совершали паломничество в Компостелу, какого-то краинского странника повесили за кражу цыпленка, потом этого цыпленка поджарили, и он на столе судьи ожил, и вот, ожил также и странник.

Весь трактир весело смеялся над этими рассказами, стал смеяться и Симон, давно с ним этого не случалось. Потом папаша начал рассказывать, что в Кельморайн со всех сторон движутся толпы паломников и сам он тоже отправляется туда. Идут краинцы и штирийцы, венгры и поляки, французы и голландцы, а также монахи из Сербии, уличные певцы из Франции, венгерские цыгане, странники из Компостелы, из Иерусалима, немецкие строители и ирландские музыканты – все они из разных краев готовятся к вступлению в Кельморайн, там цепь, которой был закован святой Петр, его посох, терн из венца Христа, гвоздь из креста Господня, кости святого Севастьяна и кожа святого Варфоломея, золотые чаши и священные одеяния для богослужения, а вы хотите слушать рассказ о жареном цыпленке на столе судьи. Жареный цыпленок никогда не может стать чудом, а его останки – реликвией. Трактир снова рассмеялся, и Симон смеялся вместе с хохочущими крестьянами, почти у всех у них были гнилые зубы, он смеялся с краснощекими людьми, с которыми еще час назад не был знаком, с торговцами и коновалами, отчаявшегося землевладельца он похлопывал по плечу: все будет хорошо, все будет хорошо, ваша дочь вернется, как ее зовут? Он не расслышал пьяное бормотание, не узнал ее имя, имя дочери, идущей в Кельморайн, в трактире поднялся шум, в трактире «Коловрат» стали громко возглашать здравицу в честь Марии Терезии и ее генералов, так что слышно было и под окнами епископата: виват! виват! Там, за окнами, епископ Люблинский беспокойно ворочался во сне под своими небесами с краснолицыми ангелами, которые должны были быть белыми, прозрачно-белыми.

В душе Симона что-то встрепенулось, братья-иезуиты отступили, здесь были люди, много людей, вино вдруг получило свой вкус, он заказал кусок мяса и съел его, он смеялся с крестьянами и горожанами, слушал рассказы о странствиях, давно он их не слышал, со времен своего послушничества, внимательно слушал и расспрашивал о паломничестве, которое привлекает такое количество людей из южноавстрийских земель, собирается туда и этот огромный седовласый человек, который немного привирает, но с благими намерениями. Когда Симон собрался уходить, мимо него, шатаясь, прошел тот несчастный землевладелец, на улице он хватался за стену, – сяду верхом на лошадь, – говорил он, – сяду на лошадь.

Симон Ловренц пошел по направлению к церкви святого Иакова и, глядя на темные окна коллегиума, думал о молодом послушнике, который не спит и, глядя в потолок, мечтает о миссионах, куда его направят, когда он достаточно хорошо поймет, что такое покорность. Там, под окнами коллегиума, он принял решение: он отправится в паломничество вместе с этими простыми людьми. Может быть, так он найдет покой, потерянный им при отъезде из Санта-Аны, при отъезде из Лиссабона, при уходе из Олимье, при уходе из ордена, название «Кельморайн» звучало как обозначение какого-то огромного открытого пространства, почти как «Парагвай» или – как еще раньше – «Китай».

38

Там, в Добраве, возможно, светит солнце. Здесь темно, качаются деревья.

Капитан Франц Генрих Виндиш стоит у окна и смотрит на тяжелые тучи, опустившиеся на равнину.

– Немецкие земли, – говорит он, обернувшись к окну, – это одно сплошное поле, встретится какая-нибудь возвышенность, потом опять поле, от этого слова можно было бы образовать название страны, сказать, что Германия – Польша.

Он громко смеется своей выдумке, он всегда охотно смеется – громко, насколько только возможно. Катарина смотрит на его широкую спину, заслоняющую ей вид на немецкую равнину, и думает о Добраве, скорее всего, там и вправду светит солнце, наверняка светит. Отец подъезжает к дому, у колодца ополаскивает пыльное лицо. Крайна – не Германия, Добрава – не Польша, Добрава – это широкая, светлая, зеленая долина, окруженная темно-зелеными лесами, поднимающимися по склонам вплоть до крутых обрывов, где уже нет леса, наверху – скалистое пространство, где ничего не растет. Солнце прежде всего озаряет эти скалы, а потом уже льет свой свет на Добраву.

– Но поэтому в этих немецких краях местность удобна для ведения войны, – откашливается Виндиш. – Правда, хватает грязи, в ней увязают колеса пушек и повозок.

Катарина видит, как лохматый пес Арон бежит к колодцу и машет хвостом, отец треплет его, озираясь на окна, на ее окно, он всегда оглядывает дом, вернувшись с полей и лугов.

– У нас, – рассуждает Виндиш, будто Катарина – его офицер, – у нас там с пушками нечего делать. И стрелять некуда. Всюду какой-нибудь холм или долина. В лучшем случае перебьешь лис и оленей в лесу.

Он снова рассмеялся и налил себе вина, что стояло на столе. Теперь, когда окно не заслоняет его широкая спина, Катарина видит темную равнину, тучи у горизонта смыкаются со слегка выпуклой поверхностью страны, с растущего перед домом бука осыпаются листья, темное поле скошено – осень, скоро наступит зима, Катарина думает о Добраве, там сияет осеннее солнце. Это не ностальгия, ибо там, в Добраве, осталась ее комната, где она чувствовала себя одинокой, там окно, в которое она как-то в воскресенье на Пасху смотрела на красивого павлина, самодовольного павлина, племянника барона Виндиша, и хотя он был павлин, любовалась им. Сейчас она с племянником барона Виндиша сидит в доме где-то посреди немецких земель, он все еще павлин, на нем шелковые перевязи, а парик висит на вешалке под плащом, кажется, что там висит человек, павлин пополнел, от солдатского обжорства и пьянок у него появился живот, перевешивающийся через пояс, несмотря на большие нагрузки и верховую езду, но он все еще павлин, его походка все такая же, какой была когда-то на дворе, голос такой же раскатистый, смех такой же громкий, как и прежде, он все еще важничает, как и тогда.

– А здесь мы вместо лис перебьем пруссаков. Только бы их выманить из их болотистых нор.

Виндиш все еще побеждает, хотя до сих пор не побывал ни в одном сражении. Много было дорог, грязи, много военных лагерей и трактиров, много зарезанных ягнят, поросят и индюков, но до сих пор не встретился ни один пруссак, не было ни одного овеянного славой поля битвы.

Жарким летом полк Виндиша направлялся в сторону Рейна, чтобы там соединиться с французской армией, двигавшейся от Кельна, от того самого Кельна, где странники, скорее всего, уже побывали; потом пришел новый приказ, и они почти месяц тащились по лесам прямо на север, через Мюнстер, чтобы ударить по сатане Фридриху с тыла, затем до самой осени торчали на лесных опушках или в селах, а когда воинская часть трогалась с места, Виндиш обычно ехал верхом далеко впереди, Катарина же находилась среди разноцветных повозок, лошадей и пехотинцев в хвосте колонны, там, где были интенданты, санитарная часть и офицерские женщины, в самом конце шла толпа нищих, которые на почтительном расстоянии, как стая стервятников, ожидали того, что можно подобрать, съесть и надеть на себя из того, что оставалось после прохождения войск. Каждый вечер павлин приходил к ней, изредка они спали в повозке, армия двигалась так медленно, что Виндишу нетрудно было найти ночлег в каком-либо крестьянском или городском доме, в трактире или приюте для странников, Катарина чистила щеткой его запыленную одежду и сапоги; когда все это кончится, – говорил он, – мы поедем в Добраву к твоему отцу Йожефу; в Добраву, – думала она, глядя куда-то отсутствующим взглядом, – туда, где светит солнце, в то время как над немецкими холмами висят тяжелые тучи, из которых временами подолгу сеет неприятный теплый дождь. Она насмотрелась теперь на пустынные улицы городов, по которым стучали копыта кирасирских лошадей, а по ночам ходила с огнями городская стража, она видела это, возвращаясь с пьяным и развеселившимся Виндишем с офицерских пирушек, видела залитые лунным светом сады, в которых раздавались крики стражников и над которыми разносился звон с ближайшей городской колокольни… Тебе повезло, – говорила ей Клара, – у тебя есть свой офицер, и у меня тоже есть, мне тоже повезло, два года назад я была в отряде хорватских стражников, там меня мой лейтенант отдал какому-то полковнику, а тот потом предоставил меня целому штабу, пока я не нашла своего офицера, он родом из Печа, сейчас хорошо, а было очень плохо, офицер у меня добрый, – сказала она, – твой тоже добрый, но такие не все… берегись, – говорила Клара, – ты должна выйти замуж до того, как у тебя начнут выпадать зубы и станет отвислой грудь, некоторым это удается, если тебе это не удастся, тебя выгонят пинком, как суку, а прежде дадут в пользование всем, берегись, – сказала Клара, – нам с тобой повезло, не все такие добрые, как наши… – Катарина думала об Амалии, иногда ей казалось, что Амалия кончит тем, что будет жить, как Клара, теперь оказалось, что недалеко от этого ушла и она сама. Клара знала и пояснила ей, что не все офицеры такие добрые, некоторые бьют своих женщин, тех, что едут в общих повозках, там вечно слышатся какие-то визги, они и между собой дерутся; твой о тебе заботится, – сказала Клара, – приказал избить того гренадера… Это был светловолосый парень, он посматривал на Катарину, подходил, когда мог, к ее повозке и что-то говорил, однажды он спустился к реке, где Катарина мыла кастрюли, и смотрел на нее блестящими глазами, затем послюнил средний палец и поднял его, Катарина достаточно долго находилась в солдатской среде, она знала, что это означает… он к ней не прикоснулся, она сделала вид, что ничего не заметила, но это увидал кто-то другой, лекарь, он обо всем сказал Виндишу; на следующий день с парня сняли рубашку и под барабанный бой обломали палку об его тело, сорвали кожу на спине под зловещий стук барабана и веселые визги женщин с подвод, которые получали сейчас удовлетворение за ежедневные унижения, оскорбления, грязные словечки и потихоньку вытянутые средние пальцы солдат; его били так же, как того караульного на дворе ландсхутского монастыря, только теперь Виндиш, посоветовавшись с лекарем, не остановил наказующую руку после пятнадцати ударов…

Избранник ее молодости и вправду сдержал слово: ехала она в дорожной повозке – крытой, подобной большой карете, только несколько неуклюжей и такой просторной, что в ней можно было лежать, как когда-то лежала в повозке Большая Магдаленка. Иногда Катарине казалось, что она стала на нее похожа. В ее душе все еще жила Золотая рака, хотя теперь Катарина думала, что уже никогда ее не увидит, были там и псалмы из школы святой Урсулы, были святые женщины Маргарета и Агнес, Катарина Египетская и Катарина Сиенская, ночью она молилась с мыслью о них, с мыслью о доме, с мыслью о Симоне, который сидит в тюрьме, она давно уже знала, что его отправил туда избранник ее юности. Она молилась, разговаривала сама с собой, но не вздыхала и не стонала, как Магдаленка, она молчала, молча разговаривала с собой, с Симоном, со своим псом в Добраве; знаешь, – сказал Симон, – может, это все какая-то злая планида, не могу от нее отстать, потому что она не отпускает меня, может, она влечет меня к себе, может, ведет меня по жизни; теперь она знала: это была не его, а ее злая планида, та злая звезда, что ее ведет и завлекла в нечто такое, чего она не хотела, а все-таки сделала. Виндиш добродушно посмеивался над ее молитвами, – я рад, – сказал он, – что у меня такая благочестивая женщина, я знал, – сказал он как-то вечером, бормоча спьяну, – я знал, что мне предназначена настоящая женщина, ты, Катарина, настоящая женщина, я знал, что такая придет, и я возьму ее, когда она подойдет достаточно близко. Катарина, – пьяно бубнил он, – ты не из тех, что тащатся за армией, что предлагают себя, а потом по приказу лижут офицерам их стоящие петушки, нет, Катарина, ты – настоящая женщина, порядочная женщина, честная женщина, которая не может не поддаться моему безусловному обаянию, в этом обаянии, скорее всего, никто не усомнится, – бормотал он, – честная женщина – для офицера с честью, офицерская честь – это лицо офицера, у кого есть честь, у того есть лицо, честь написана на лице, она в осанке, в том, как человек ездит верхом, в отваге перед сражением, все это видно, благородство и честь – это красота его лица, посмотри только на горожанок, на порядочных женщин, с кем они заговаривают, кому кричат, когда я еду по городу, когда я, засучив рукава, ловлю в воздухе платки, саблей ловлю брошенные из окон венки, кланяюсь дамам, которые охотнее всего прыгнули бы ко мне на коня, известно, – бормотал он, – что такое мужское обаяние, перед которым женщина не может устоять, особенно когда надену на голову парик, знак достоинства, обрамляющий мое лицо, а сверху еще шляпу… Катарина молчала… в голове у нее были псалмы… кто забудет союз со своим Богом… если одинокая блудница… Он принес ей итальянские наряды с кружевами и шелковые чулки, блестящий корсаж, который она вынуждена была надеть, чтобы он только отвязался… И вот – навстречу к нему женщина в наряде блудницы, с коварным сердцем [126]126
  Книга притчей Соломоновых, 7:10.


[Закрыть]
… Я лишилась рассудка, – тупо подумала Катарина, на мгновение она почувствовала какую-то пустоту… Она не плакала, молчала, все равно хорошо, – сказала себе Катарина, – подумай о тех женщинах на подводе, как они заканчивают, как с ними обстоят дела уже сейчас… мрак, в котором она жила, становился не из ночи в ночь, а изо дня в день все чернее, все гуще… Однажды ночью он столкнул ее с кровати: проваливай из этой постели, ты путалась с каким-то черным монашком… это было большим оскорблением, чем то, что он ее в эту постель заманил… Он не выходил у нее из головы, этот Виндиш был в ее сознании и теле, Симон рассеялся, и когда она иногда со страхом думала о нем, даже если думала о самом плохом, о том, что он умирает в тюрьме или что его отправляют на галеру, это виделось как в тумане, было чем-то подобным воспоминанию, а Виндиш представал здесь с разными видами разврата, со своим голосом, храпом возле ее уха. Он всунул в нее свой хоботок, своей козлиной бородой постоянно шаркал по ее лицу, по груди и животу… только когда он вышвырнул ее из постели и она ходила вокруг, в то время как он совершенно пьяный заснул и в хмельном сне выкрикивал какие-то приказы, только тогда она почувствовала нечто такое, что подумала, не поискать ли того светловолосого гренадера и не отомстить ли Виндишу… «Возьми цитру, ходи по городу, забытая блудница! Играй складно, пой много песен, чтобы вспомнили о тебе…». [127]127
  Книга пророка Исайи, 23:16.


[Закрыть]
К гренадеру она не пошла, утром Виндиш был смущен и подавлен, он встал на одно колено и склонил голову, сам он себе очень нравился в этой позе, в которой не было никакого раскаяния – ничуть, он встал на одно колено, чтобы изобразить из себя рыцаря… Мне некуда бежать, – подумала она, – он может выбросить меня из постели, может пустить в нее… Из своего греха, из разврата мне бежать некуда, как Симон не может никуда убежать из своей бессонницы. Из тюрьмы он выйдет, а из бессонницы – никогда… Виндиш давно ей сказал, что отправил Симона в тюрьму, он напал на караул, его нужно было устранить, он мог бы кончить куда хуже, случается, кому-нибудь накинут петлю на шею, да и повесят на яблоне… могло бы с ним случиться и нечто куда более страшное… всегда случалось что-то, что могло быть еще хуже, и с ней тоже могло бы такое случиться… И не было волос, которые мгновенно выросли бы и закрыли мою наготу, – говорила она сама себе, подобно тому, как постоянно разговаривала с собой, а то и вслух, охая и вздыхая, Большая Магдаленка; не оказалось волос, какие выросли и укрыли Агнес, когда он саблей задрал мне подол; и когда я была голая, он ходил вокруг меня, как зверь в клетке, кругами, только внимание зверя обращено из клетки наружу, он смотрит сквозь решетку, а этот ходил вдоль стен и смотрел на меня, оглядывал меня со всех сторон, я поворачивала голову, следя за ним, но он запретил мне это, завязал глаза, и я только слышала, как он ходит вокруг, иногда он приближался и дотрагивался до меня – рукой или лезвием сабли, иногда останавливался у стены или где-то в темноте и смотрел на меня. На моей стороне не было небесного Жениха, который укрыл бы волосами мое тело и послал бы ангела, чтобы ослепительным светом отвратить его взгляд и постоянную, ненасытную похоть. Его пот на мне, – молча говорила она, – повсюду его вонь, его слизь на всем моем теле и во мне. Что, если я рожу от него ребенка?

В прежние времена Бог часто гневался, тогда он не допускал таких вещей, теперь допускает, Виндиш как-то сказал, что она красива, красива, как ангел, и ею овладело обаяние Добравы, томление, которое было в Добраве; самомнение, которое она носит в себе, возобладало, самомнение – это зачаток всякого греха, грешник – страшное животное, как говорил когда-то священник Янез, грешник – это беглый дьявол… Таков он, Виндиш, а теперь и я; страдавших гордыней ангелов Бог отправил в ад… Что это со мной? Я – сука? Одна из тех животных, что тащатся следом за армией, роются в соломе, лижут кровь зарезанных ягнят?

Что со мной случилось, что со мной случилось? Неужели это еще я? Мы должны быть покорны промыслу Божию, говорил когда-то священник Янез… Катарина молча, в отличие от Магдаленки, разговаривает сама с собой, целыми ночами говорит без слов: Делаем то, что не хотим делать? Да. Это минутная слепота, а когда снова прозреешь… можешь спастись, Бог иногда ставит цель испытать нас… Катарина вскрикнула от боли: – И это намерение Божие? Чтобы лежать мне с палачом моего любимого? Неужели?

В ней бушевали бурные потоки, сносили берега, стонали и рушились мосты, вода уносила мертвых животных. Она совсем потеряла рассудок, ее погубил разврат. Распутность буйных сцен, ее движения – все, что Виндиш вытворял с ней и с чем соглашалось ее тело. Деревья ходят за мной, – сказала она, – клонятся к земле колокольни, я заблудилась в каком-то лесу.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю