Текст книги "Линия иной судьбы. Трилогия (СИ)"
Автор книги: Дмитрий Соловей
Жанр:
Альтернативная история
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 50 страниц)
Глава 7
Летом сорок второго мы уехали в станицу Ассиновскую, которая примостилась в долине реки Сунжи, неподалёку от Грозного. Господи, как же мне, попаданцу из двадцать первого века, понравилась эта станица! Это был настоящий, нетронутый пласт уходящей старой России – суровый, гордый и живописный казачий быт. Такое из моего времени можно было увидеть разве что в старых чёрно-белых фильмах вроде «Тихого Дона».
Здесь всё было другим. Станичники – рослые, подтянутые, с окладистыми бородами, овеянные степным ветром – разговаривали на певучем южном наречии, густо «гэкая» и то и дело вворачивая в речь словечки: «кунак», «чурек», «чихирь». Старые казаки даже в будни носили суконные бешметы, а на посиделки выходили в щегольских черкесках с газырями на груди и лихо заламывали на затылок каракулевые папахи.
По вечерам, когда на Ассиновскую опускалась прохлада, женщины собирались в хатах под монотонный скрип деревянных прялок. При тусклом свете каганцов они затягивали удивительные терские песни – протяжные, тоскливые, от которых мурашки бежали по коже. Голоса выводили старинную «Ой, да не для меня придёт весна…» или боевую «Вспомним, братцы, мы, кубанцы…», переходя на мощное многоголосие. Нам с Пашкой эти станичные посиделки и праздники казались каким-то чудом.
Но сказка длилась недолго. Вскоре грянул призыв, и станица провожала казаков в армию. Это было грустное, рвущее душу зрелище. Под грохот копыт и рыдания баб мужчины уходили на фронт на собственных строевых конях, в полной казачьей справе, со сверкающими на солнце дедовскими шашками. Уходящие отряды пели лихую, прощальную «Вспомним, братцы-новобранцы, про казачье бытиё!», заглушая бабий плач. После их отъезда Ассиновская словно вымерла – осталась беззвучной, сиротливой, погрузившись в бабье горе.
Глядя на этот конный строй, я поначалу отнёсся к кавалерии со скепсисом. Ну куда они на лошадях против немецких танков «Pz.IV» и пикировщиков «Юнкерс»? Чистое безумие, шашками лобовую броню рубить!
Однако, поразмыслив, я понял, насколько был неправ. Моё представление о войне по учебникам будущего упускало суровую реальность сорок второго года. Советское командование вовсе не бросало конницу в лоб на пулеметы, как любили писать в перестроечной прессе. Лошадь в этой войне была уникальным, незаменимым вездеходом.
Казаков использовали как высокомобильную пехоту. Они совершали дерзкие ночные рейды по тылам врага, внезапно перерезая коммуникации и взрывая склады, а перед боем спешивались и воевали как обычные стрелки, поддерживаемые своими пулеметами и артиллерией. И, конечно, конница была незаменима в разведке. Пройти бесшумно через лесной массив, просочиться в тыл через брешь во фронте, засечь передвижение немецких резервов и уйти без шума – тут казакам с их природным чутьём и выносливыми конями равных просто не было.
Они ушли на войну защищать свой дом.
Дня через три после того, как станица опустела, Ассиновскую накрыла новая беда. С гор спустились чеченцы. Вначале я не поверил, когда услышал эту новость. Потом вспомнил девяностые годы, войну в Чечне, погибших наших парней и снова в бессильной злобе сжимал и разжимал кулаки.
Подметая полами тяжёлых чёрных бурок уличную пыль, они пошли по станице вальяжно, нагло, как у себя дома. Взрослых мужчин-казаков не осталось, и эти горцы держали себя сволочно, прекрасно понимая свою безнаказанность. Начались ночные налеты, грабежи и стрельба.
В одну из таких ночей мы лежали ничком на земляном полу под деревянным топчаном, вжав головы в плечи. С улицы, прямо со ступеней крыльца, кто-то с дикими криками вслепую палил из винтовки прямо в наш дощатый коридор. Пули с щёлканьем прошивали тонкие двери, щепки летели во все стороны.
Наша хозяйка, у которой мы снимали комнату, как на грех, уехала в Грозный за керосином. В соседней половине дома, отгороженной хлипкой перегородкой, истошно, на одной ноте кричали две её дочери – девчонки Болотовы, одной было одиннадцать, а младшей всего шесть. Из их комнаты доносился грохот выбитой двери и чужая, гортанная ругань.
– Господи, да что ж это… Убьют ведь девок! – выдохнула баба Лиза.
Она попыталась было приподняться и на карачках пробраться к двери, чтобы защитить детей, но в этот момент в коридоре снова бабахнуло. Раздался оглушительный треск, и прямо над головой бабы Лизы, чуть не задев её, с корнем вырвало кусок штукатурки. Нас обдало белой пылью. Пуля прошла всего в паре сантиметров! Пашка мёртвой хваткой вцепился в подол бабушкиной юбки, силой осаживая её назад, под защиту топчана:
– Баба, стой! Куда ты⁈ Пристрелят!
Из темноты переулка наконец-то донеслись спасительные крики и частый, беспорядочный перестук выстрелов. Утром мы узнали, что это прибыла наспех сформированная самооборона из местных старшеклассников-допризывников. Пацаны лет по шестнадцать-семнадцать, вооружённые старыми трёхлинейками, открыли по нападавшим огонь.
Весь этот ад продолжался до рассвета. За стеной, захлебываясь от ужаса, без умолку продолжали орать девчонки Болотовы.
Наконец всё стихло. Мы выбрались из-под топчана, кашляя от порохового дыма и известки. И двор, и простреленный коридор были густо усыпаны тускло поблескивающими латунными гильзами.
К полудню с попутной телегой вернулась хозяйка. Узнав, что произошло, она первым делом кинулась обнимать заплаканных, живых дочерей. Но уже через минуту, выйдя в сени и обнаружив следы погрома, баба запричитала на всю станицу, со слезами качая головой:
– Ой, ироды! Да что ж наделали-то⁈ Ведро… новое ведь ведро прострелили, супостаты!
Обычное оцинкованное ведро, сиротливо стоявшее у входа, было аккуратно пробито навылет двумя пулями. Хозяйка убивалась по этой жестянке искренне и горько.
В тот вечер Марья так и просидела у нас до самых глухих потёмок. Её девчонки затихли за стеной, убаюканные усталостью после ночного кошмара. Бабушка заварила крепкий, пахучий чай на степных травах, и взрослые сели вести разговор под аккомпанемент сверчков.
Баба Лиза, стараясь хоть как-то отвлечь испуганную хозяйку от мыслей о простреленном ведре и наглых горцах, принялась вспоминать стародавние времена. Дореволюционные, почти сказочные для Пашки, но совершенно понятные для моего взрослого разума.
Бабушка с тихой, светлой улыбкой рассказывала, как они с покойным дедом держали лавку в Екатеринодаре и торговали разной изысканной выпечкой: воздушными эклерами, песочными корзиночками с кремом и ароматными кренделями.
– Мы ведь, Маруся, как птички перелетные жили, – певуче говорила баба Лиза, подливая гостье кипятку из медной кастрюльки. – Зиму кое-как кантовались: то в станице у родни, то в Екатеринодаре флигель снимали, а то и вовсе в Дагестан уезжали, в Темир-Хан-Шуру, которая теперь Буйнакском зовётся. Зимняя-то торговля в городах едва на прожитьё давала, а вот когда наступала весна… О-о, весной мы открывали кондитерскую на курсе!
– На каком курсе, ба? – не выдержал Пашка, оторвавшись от починки своего перочинного ножика.
– На курортном, – ласково пояснила бабушка. – «На курс» – это значит на кавказские воды. В Ессентуки или Пятигорск. Вся чистая публика со всей империи туда съезжалась здоровье поправлять да деньги тратить. Вот там-то у нас с дедом настоящая прибыль и шла. Дед с работниками с утра пораньше печи разжигал и начиналась работа. Бывало, господа офицеры да барышни в шелках ещё до полудня все наши трубочки и заварные подчистую раскупали… Теплые были денечки, сытые.
Марья слушала, подперев щеку кулаком, и в глазах её впервые за день появилось что-то похожее на покой.
Прихлебывая травяной кипяток, я заново оценивал масштаб личности бабы Лизы, понимая, какая это для неё была трагедия, когда пришлось со слезами бросить в харьковском доме все эти формы для выпечки.
– Да, – тихонько рассмеялась баба Лиза, и её глаза на мгновение помолодели. – Матвей мой, дед ваш, царствие ему небесное, человеком был удивительной, просто феноменальной хозяйственной бесхозяйственности. Заведовал в нашей кондитерской кассой, но дневную выручку сроду не пересчитывал! Сколько за день наторгуем – бог весть. Он просто запускал туда руку, брал, сколько надо на муку, изюм да масло, и сам обожал ходить по базарам.
Марья Болотова слушала, пригубив остывающий чай, а бабушка продолжила:
– В Темир-Хан-Шуре – это Буйнакск наш нынешний, а тогда ещё крепость старая стародавняя – деда Матвея весь рынок знал! Тётка моя двоюродная, Маруся Шерстобитова, божилась, что на базаре форменный «шухер» поднимался, стоило Матвею в воротах показаться. Лавочку нашу все любили, но деда – особенно. Покупатель-то он был выгодный: яйца брал целыми корзинами, молоко – вёдрами да огромными лужеными бидонами. Но характер имел – чистый порох! Бывало, идёт мимо рядов и с горянками местными заигрывает. Чёрт его знает, я сама поначалу поверить не могла, но ведь и чужие люди потом подтверждали! Горянки на Кавказе – ух какие строгие, лица шалями наглухо закрывают, чужих мужчин не подпускают. А Матвей мой – шельма! То обнимет кумушку, то за бок ущипнет. Они не обижаются, хохочут! А он им басом: «Матушка, куплю молоко, ежели штаны у тебя чистые!» Те со смеху зальются, юбки свои длинные задирают, чтобы шаровары показать – дескать, смотри, всё в чистоте держим!
Пашка прыснул в кулак. Ай да дед Матвей!
– Любил он и пошутить, – с теплой грустью улыбнулась бабушка. – Характер имел шебутной, Шурасик весь в него пошёл. Матвей возьмёт, бывало, на базаре какого-нибудь оборванного нищего, который его в лицо не знает, под локоть подхватит и серьезно так говорит: «Пойдем, милый, вдвоем по рядам милостыню просить, а вечером честно всё поделим». Идут они – дед в дорогом картузе, при часах, и этот побирушка с сумой. Весь базар со смеху валится, купцы со стульев падают, монет не жалеют, швыряют им в котелок. Нищий ничего не понимает, глаза пучит, а как из ворот вышли, деда робко за рукав дергает: «А делить-то, барин, когда будем?». Делили, конечно, потом честно.
Баба Лиза перевела дух и поправила фитиль в каганце.
– А то бывало увидит в кондитерской какого-нибудь чванливого пижона при галстуке, который нос воротит. Глянет на него и на весь зал: «Позвольте, любезный, где я вас видел? Скажите на милость, мы с вами в какой тюрьме вместе сидели?» Ну, гость, понятное дело, сразу тушевался… Но из-за этой его широкой души с деньгами у нас вечно неразбериха была. И вот в одно лето на курсе придумала я хитрость. Ежели кто из чистой публики расплачивался в кондитерской настоящим золотым рублем, я его – раз! – исподтишка из кассы выковыривала и в пузатую вазочку для цветов на шкафу прятала. Оставляла Матвею только серебряную мелочь да бумажные ассигнации.
Бабушка заговорщицки подмигнула притихшему Пашке.
– Сели мы осенью, после закрытия сезона, выручку подбивать. Матвей посчитал и опечалился. «Вроде, – говорит, – Лизочек, работали как звери, с ног валились, а денег едва-едва хватает, чтобы с мастерами расплатиться да за муку долги отдать. Главное, обидно как! Торговля ведь шла вовсю, а ничегошеньки мы не заработали». Погоревал, в общем. И тут я выхожу из спальни и ставлю перед ним на сукно глубокую фаянсовую тарелку, а она до самых краёв полна тяжёлыми, блестящими золотыми червонцами! Ох, как он подпрыгнул! Глаза выпучил, усы встопорщил, схватил меня в охапку и как закричит на весь дом: «Ах ты, моя крокодила чёртова!»
Баба Лиза тихонько вытерла набежавшую слезу краем фартука.
– Ну, «крокодилой» он меня называл не со зла, конечно. Не столько ругался, сколько умом моим восхищался. А так, перед чужими людьми, всегда гордо говорил: «У меня жена – первая красавица и голова-министр!»
В хате снова воцарилась тишина.
– Да уж, – баба Лиза весело прищурилась, подливая Марье чаю. – Нам с Матвеем бог ума дал детям хорошие, звучные имена выбрать: Валентин, Александр… А вот со старыми именами в нашей семье вечно комедии случались. Я ведь своё имя – Лиза – всю жизнь терпеть не могла. Да и Матвей предпочитал, чтобы его Михаилом величали. Подмастерья в кондитерской его Михаилом Ивановичем и звали. А за глаза, по-уличному – Жериком.
Бабушка ласково повернулась к сидевшему у стола Павлу:
– Так что ты, внучок, на свою кличку дворовую не обижайся. Ну и что, что тебя пацаны Жериком дразнят?
В хате негромко рассмеялись. Пашка улыбнулся, а я устроился поудобнее, слушая, как оживает семейная хроника, наслаждаясь историями дореволюционного быта.
– С отцом деда Матвея, прадедом вашим, вообще цирк вышел, – покачала концом платка баба Лиза. – Понёс он сына в церковь крестить. Поп толстый открывает святцы – а в царской России ведь как было: называть можно только по имени того святого, который в календаре на этот день прописан. Ткнул поп пальцем, и выходит – быть пацану Лукой. Родители его, люди бесхитростные, дремучие, а и то сообразили: Лука – это же всю жизнь мальчишке отдуваться! В общем, умолили батюшку обождать, срочно снарядили крестных на базар за подношением. Притащили попу жирную курицу в дар. Поп курицу взял, снова святцы перелистнул и нарёк Матвеем.
– И история-то точь-в-точь повторилась, когда мы с Матвеем уже дочку крестить понесли! – подхватила баба Лиза, вытирая слёзы от смеха. – Опять поп, опять святцы. Открывает: в этот день святая Пина значится. Ну, Матвей на подарки скуп не был, сразу батюшку рублем серебряным задарил. А не то была бы у нас тут не Нина Матвеевна, Пина Лукеевна!
Бабушка вздохнула, вспоминая мирные годы:
– Валюша, Паша, знали бы вы, как Нина в гимназии на утреннике пела в настоящей детской опере! Роль Мухи ей досталась. И спеть нужно было на французском языке!
– Плохо у меня с французским языком, – вклинилась в воспоминания Нина. – Мне за ту муху досталось от классной дамы. Домой прибежала в слезах и отцу говорю: «Папа, я сегодня кол получила!» А он засмеётся и отвечает: «Ну ничего, дочка, ладно. Будет зимой чем печку топить!»
– Матвей ведь в силу образования не очень верил, – добавила баба Лиза. – Сам читал мало, с трудом. И когда случалось в нерабочие дни увидеть, что я и дети поголовно в книги воткнулись – а у нас ведь все книгочеями росли, – только руками разводил. Смеялся, что в доме и поговорить-то не с кем, одни умники сидят. Был у него в кондитерской мальчишка на побегушках, сирота, Ванька. Матвей его, надо сказать, жалел, подкармливал, да и сам малец на хозяина никогда не жаловался. Так этот Ванька раз выдал фразу, которую мы потом всю жизнь в семье повторяли. Послал его как-то Матвей в дом: «Пойди-ка, малец, погляди, что там хозяйка делает». Тот прибегает обратно на кухню и говорит: «Читает!» Тот удивляется: «Да что ж она читает?» А пацан серьезно так: «Не знаю… Наверное, на попа учится».
Марья Болотова от души расхохоталась.
– Вот так и жили, – тихо подытожила баба Лиза, глядя на дрожащий огонёк каганца. – Войдёт, бывало, Матвей в комнату, увидит нас с книгами и ка-а-к рявкнет: «А ну, кончайте на попа учиться!» И сразу у нас веселье начиналось: кумовья приходили, гармонь доставали… Дружно жили, весело…
После этого вечера я ещё не раз возвращался к расспросам о нашей семье. Баба Лиза явно радовалась моему интересу и рассказывала всё новые истории, перескакивая с одного воспоминания на другое.
– Валя никогда в лавке не сидел, – вспоминала она. – А вот Нину иногда удавалось за прилавок поставить. Когда она уже в первом классе гимназии училась, стеснялась гимназистов, которые заходили за пирожными. Зато книжки любила без памяти. Стоило кому-нибудь принести почитать что-нибудь интересное, как она готова была за книгу пирожное отдать. Сядет за стойкой, уткнётся в чтение – и ничего вокруг не слышит. Покупатели уже меня звали, потому что Нина сидит, читает, а торговля стоит.
Бабушка тихонько рассмеялась и сразу вспомнила другую историю.
– Однажды в лавку директор мужской гимназии зашёл. Ниночке тогда лет восемь было. Она всё, что он попросил, аккуратно сложила в кулёк и сразу назвала цену. Директор деньги достал, а сам стоит и в уме пересчитывает – проверяет. Не потому что жадный был, просто счёт для ребёнка непростой. И всё высматривал, не станет ли девочка на пальцах считать или на счётах. А она стоит спокойно, ждёт. Тут Матвей вошёл. Директор ему и говорит: «Наверное, ваша дочь по математике учится только на отлично?» А когда узнал, что по арифметике она как раз успевает хуже других предметов, очень удивился.
Чем больше я узнавал о матери, тем сильнее поражался её судьбе. Не знаю, почему девушка, выросшая в достаточно обеспеченной семье, так искренне приняла революцию. Казалось бы, ей было что терять. Образование она получила по тем временам прекрасное. Причём не столько по настоянию деда, сколько благодаря бабе Лизе. Та всю жизнь жалела, что сама не смогла выучиться как следует, и потому решила, что дочь обязательно должна получить образование.
Школу с педагогическим уклоном Нина окончила в 1923 году.
Семье в те годы пришлось очень тяжело. Во время денежной реформы дед потерял все свои накопления. Их и без того было немного, а кормить нужно было пятерых. Работал он тогда в столовой, где в качестве пайка выдавали жидкий пшённый суп. Торговля до 1921 года оставалась запрещённой, муку достать было негде. В довершение беды однажды ночью воры обчистили квартиру так, что деду утром оказалось не в чем идти на работу, которую, к слову, и без того было непросто найти.
Именно в такой обстановке Нина оканчивала школу. Выпускникам предлагали, если они соглашались, направления в деревню – работать в ликбезах. Жалованье было мизерным, зато для семьи становилось на один голодный рот меньше. Так мать и оказалась на хуторе Горькая Балка.
Учителей тогда катастрофически не хватало, и в уездном отделе народного образования ей предложили место в однокомплектной начальной школе. Со всеми четырьмя классами занималась одна молоденькая учительница. В первую смену приходили первый и третий классы, во вторую – второй и четвёртый. Остальное время Нина возилась с ребятней, играла с ними в горелки, лапту и другие деревенские игры.
Как-то приехал инспектор. Посидел на уроках, сделал несколько строгих замечаний, а позже, уже на уездной конференции, неожиданно поставил молодую учительницу в пример другим.
О первых месяцах своей педагогической карьеры мать рассказывала со смехом.
– Привезли меня на хутор уже затемно, – вспоминала она. – Возница завёл в избу. Хозяйка поставила передо мной кружку кваса и спрашивает: «Хлеб с маслом будешь?» Я отвечаю: «Ну, намажьте». А она говорит: «У нас не мажут. У нас олия», – и подала ломоть хлеба, политый душистым подсолнечным маслом.
Рядом находился маслозавод, поэтому растительного масла было вдоволь. После городского голода этот простой хлеб с солью и пахучей олией показался ей настоящим лакомством. Вскоре такая еда стала для неё почти ежедневной.
Жалованье учителям выдавали редко и нерегулярно, поэтому кормила молодую учительницу вся деревня. Кто-нибудь из учеников приносил утром несколько картофелин, кто-то – крынку молока, кто-то – пару поленьев, а кто-то – стакан мёда. Нину жалели: она и без того от природы была тоненькой, словно тростинка.
Я невольно покачал головой. Даже родив двоих сыновей, мать так и осталась худенькой, почти хрупкой женщиной. И тем труднее было представить, сколько мужества потребовалось этой «тростинке», чтобы потом приехать в Харьков и вывезти нас в безопасное место.
Глава 8
Чеченцев в станице основательно «поприжали». Окружную комендатуру усилили регулярными частями Красной Армии, и в Ассиновской навели относительный порядок. Но самое удивительное случилось, когда в станице появился лётный девчачий полк – тот самый знаменитый пятьсот восемьдесят восьмой, ночных бомбардировщиков, девчонок из которого немцы со страху прозвали «Ночными ведьмами».
Нам с Пашкой теперь дома не сиделось. Пацаны целыми днями бегали к саду смотреть на девушек в новеньких, ещё пахнущих складом синих комбинезонах и суконных пилотках, из-под которых выбивались озорные девичьи кудри. Им всем было лет по девятнадцать, совсем молодые, а ведь каждую ночь летали бомбить немецкие танки под Моздоком! Свои хрупкие фанерные самолётики По-2 они прятали прямо под ветками старых яблонь и груш, маскируя от воздушной разведки. Днём на этой поляне мирно паслись станичные коровы, а с наступлением темноты лётчицы выкатывали машины на старт.
По соседству с ними, прямо напротив станичной школы, где работала мама, под густыми кронами вековых деревьев стояли врытые в землю, закиданные маскировочными сетями танки «Т-34». Из школы то и дело выбегал чумазый, промасленный танкист в шлемофоне, крича мальчишкам:
– Эй, орлы! А ну-ка помогите веток свежих нарезать для брони, а я вам за это пустые гильзы от пулемёта отдам!
Летом и осенью мама с бабой Лизой работали в местном совхозе. Труд был тяжёлый, от зари до зари, зато расплачивались не только деньгами, но и натурой – учителям и совхозным работникам регулярно выдавали зерно и муку. Мама ухитрилась взять сразу две ставки в школе, а бабе Лизе, как приезжей, выделили хороший участок под огород.
Богатым урожай не назовёшь, но кое-какие запасы на зиму всё же сделали. Убрали лук, морковь, свёклу, несколько тыкв, огурцы и помидоры. Не хватало только картошки. И дело было не в размере огорода – посадочного материала попросту почти не осталось.
Жизнь в Ассиновской на пару месяцев стала сытой и на удивление спокойной. В погребе теперь стоял полный мешок белой совхозной муки, а в кадушках солились огурцы и помидоры со своего огорода.
Баба Лиза, почувствовав твердую почву под ногами, даже умудрилась завести на подворье гуся. Она деловито откармливала птицу зерновыми отходами, ласково похлопывая его по жирному боку:
– Расти, расти, серый. Вот доживём до зимы, на Рождество Христово мы тебя зажарим по моему старому рецепту – с яблоками да корочкой. Лишь бы Шурасик к празднику весточку прислал…
Я смотрел, как бабушка возится во дворе, как Пашка чистит перочинным ножом очередную пулеметную гильзу, и тепло улыбался. Война катилась где-то совсем рядом, за Сунженским хребтом ухали тяжёлые орудия, по ночам над головами стрекотали моторы «ночных ласточек», но здесь, в казачьей станице, среди запаха антоновских яблок, муки и спеющих груш, наша семья обрела свой маленький, надежный тыл.
Да! Чуть не забыл рассказать! В середине сентября, сидел я во дворе с хозяйской девчонкой, перебирая горох. Денёк стоял по-осеннему тёплый, сонный. Вдруг тишину разрезал истошный, захлебывающийся крик бабы Лизы:
– Валя! Нина! Шура приехал! Шура-а-а!!!
У неё от избытка чувств всё перемешалось в голове, бабушка кричала все имена подряд, лишь бы выплеснуть эту оглушительную радость. Бросившись к забору, я увидел, как баба Лиза трясущимися руками схватилась за железный засов калитки и от волнения никак не может его отодвинуть. Я подскочил, рванул задвижку на себя – и калитка распахнулась.
Улыбающийся дядя Шура стоял в длинной серой армейской шинели и казался мне более крупным, чем я его запомнил. Из-под пилотки выбивался чуб, а на воротнике поблескивали новенькие командирские петлицы. Он сгрёб нас с бабой Лизой в одну охапку своими ручищами и прижал к груди крепко. А мы и не трепыхались, уткнувшись носами в колючее, пахнущее махоркой и дымом сукно шинели.
Едва вырвавшись из объятий, я пулей выскочил на улицу. Заорал станичным пацанам, чтобы немедленно искали и звали Павла, а сам на всех парах дунул через плетни на совхозный огород – за матерью.
– Шурасик приехал! – закричал я ещё издалека, задыхаясь от бега.
Нина вздрогнула, выронив тяпку и ворох убранной ботвы. И тоже припустила к дому. Бежала во весь дух, боясь растерять драгоценные секунды.
Пока мы бегали, баба Лиза уже развила кипучую деятельность. Бабушка сняла с сына гимнастёрку и галифе и тут же замочила всё обмундирование в крутом щёлоке. Когда мы с мамой, запыхавшись, влетели в хату, Шурасик уже сидел за столом – чистый, пахнущий распаренным телом, переодетый в свои старые гражданские брюки и рубашку, которые бабушка сберегла.
На этот шум заглянула и хозяйка дома. Проникшись моментом, она с поклоном выставила на стол бутыль крепкого, как слеза, самогона и выложила несколько тугих кип из цельных высушенных листьев золотистого табака – в сорок втором году это был самый ценный дар для любого солдата.
– Ох, Нина, повезло-то как, – улыбался Шурасик, обнимая сестру. – Наша маршевая колонна на Грозный идёт. Прямо по шоссе, тут всего в двенадцати километрах от станицы. Командир у нас золотой человек оказался, отпустил меня на побывку. Но строго-настрого наказал: до утра, до подъёма быть строго в расположении. Так что ночь у нас есть, родные. Целая ночь.
Мы сели за стол. Пашка жадно ловил каждое слово дяди, баба Лиза то и дело подкладывала сыну лучшие куски, а мама почти не притрагивалась к еде, лишь смотрела на Шуру, будто стараясь запомнить его лицо. Нам была подарена единственная ночь перед тем, как он уйдёт на фронт, и все понимали это, хотя вслух никто не произносил.
Разговор сам собой ушёл в прошлое.
Вспоминали, как Шура первым уехал на большую стройку под Махачкалой, где возводили оборонный Торпедный завод. Рядом с ним рос рабочий посёлок – Двигательстрой. В моё время это уже город Каспийск, а тогда – несколько улиц среди песков, колючая проволока вокруг завода и бесконечная стройка.
– Потом уж и мы подтянулись, – улыбнулась баба Лиза. – Матвей в столовую устроился. Хорошая была работа.
– А ты, мама, больше всех любила наши разговоры про соцсоревнование, – засмеялся Шура. – Всегда переживала, чтобы моя бригада первой стала.
– Так мне все дома отчитывались, – не без гордости ответила она. – И ты, и отец. Как же мне было не переживать?
Оказывается, дед в то время работал шеф-поваром в заводской столовой. Таких подробностей семейной жизни я раньше не слышал.
Потом разговор незаметно перешёл к маме.
Со своим вторым мужем – моим здешним отцом – Нина познакомилась в поезде Махачкала – Двигательстрой. В посёлке они, конечно, знали друг о друге, но судьба свела их именно в дороге. К тому времени мама работала художественным руководителем заводского клуба, одновременно заочно училась в сельскохозяйственной академии в Гатчине на отделении свиноводства, а ещё успевала писать статьи, очерки и фельетоны для «Дагестанской правды». Вскоре её пригласили сотрудничать и с заводской многотиражкой «Даёшь двигатель!».
Она же привлекла Юрия к художественной самодеятельности. Вместе они играли в спектакле Островского «Без вины виноватые»: мама исполняла роль Кручининой, а отец – Незнамова. Как оказалось, театральная сцена была ему не чужда. Ещё студентом он по вечерам подрабатывал в Махачкалинском театре, так что опыт у него уже имелся.
Сам Юрий происходил из небогатой семьи белорусских дворян. Впрочем, дворянское происхождение в семье было скорее поводом для добродушных шуток, чем предметом гордости.
– Какой же он дворянин? – смеялась бабушка. – С семи лет работал.
Родителей Юрий лишился совсем ребёнком. Отец и мать отравились красной рыбой и умерли в один день. С тех пор Юра рос фактически сам. Зимой в Минске, ещё семилетним мальчишкой, возил на санках чемоданы пассажиров от вокзала. Такую работу местные мальчишки в шутку называли «ВРИДЛО» – временно исполняющий обязанности лошади.
После свадьбы Юрий поселился у Жериковых. Баба Лиза вспоминала, что дом снова ожил.
– Всё стало как при Вале, – улыбалась она. – По вечерам песни, семейный оркестр, шутки, анекдоты. Каждый старался другого переврать.
Насколько я понял, они с Шурой были очень дружны. Дядя вспоминал Юрия тепло, без пафоса, как настоящего друга.
На заводе отец занимал какую-то инженерную должность, связанную с механизацией. В подробностях я так и не разобрался. Зато узнал, что однажды предприятие приезжал инспектировать сам Серго Орджоникидзе. Отцу тогда досталось за грязь в рабочих бараках, а вот деда, работавшего шеф-поваром заводской столовой, Орджоникидзе, наоборот, похвалил. Пообедал в столовой и остался доволен.
Удивляло, когда эти молодые, деятельные люди успели обзавестись ребёнком, то есть мной… точнее, Валентином.
По контракту Юрия на год направили в Среднюю Азию, на строительство Чирчикстроя, начальником механизации головного узла. Работы было невпроворот. Помимо основной службы существовали бесконечные собрания, общественная нагрузка, партийные поручения. Похоже, именно тогда отец окончательно подорвал здоровье. Сказалось всё: голодное сиротское детство, студенческие годы, постоянные простуды на стройках. К моменту возвращения в Двигательстрой он уже серьёзно болел. Врачи поставили скоротечную чахотку. Завод отправил его лечиться в Ялту, но оттуда Юрий вернулся ещё слабее.
Пашка давно уснул под негромкие разговоры взрослых. Я тоже лежал с закрытыми глазами, из последних сил борясь со сном, надеясь услышать то, что при детях обычно не рассказывают.
Юрий умер двадцать седьмого января 1937 года. И, как ни страшно это звучит, своей смертью он спас Нину. Почти весь состав редакции заводской газеты арестовали. Добрые души предупредили мать, что следующий «ворон» прибудет за ней. Но именно в эти дни умер муж – известный человек, которого хоронили всем заводом.
После похорон, громких речей и обещаний «не забыть товарища» от Нины отстали. Возможно, вдову пожалели. Возможно, сработало что-то ещё. Как бы там ни было, арест её миновал.
Из редакции она, разумеется, ушла сама. Вскоре ей предложили другую работу – преподавать на курсах мастеров, ставших впоследствии основой системы профтехобразования. Свиноводческую академию она бросила. Не её, прямо скажем, дело.
Потом попробовала учиться в мореходном училище в Херсоне. Во время практики в порту Махачкалы ей даже предложили остаться на постоянную работу, пообещав должность заместителя начальника порта. В знак серьёзности намерений за ней сразу закрепили служебный катер. Но в итоге Нина, бывшая гимназистка, поняла, что работать в сугубо мужском коллективе, где крепкое словцо было обычным способом общения, ей не по душе. В конце концов она вернулась к тому, с чего когда-то начинала, – поступила в Махачкалинский педагогический институт.
Дальше я уже почти ничего не запомнил. Усталость всё-таки взяла своё. Засыпая под негромкие голоса взрослых, я ещё слышал обрывки воспоминаний, но вскоре провалился в сон.
Когда проснулся, Шуры дома уже не было. Он ушёл затемно. Баба Лиза, с припухшими от недосыпа глазами, как ни в чём не бывало хлопотала по хозяйству, а я сидел за столом и мысленно перебирал всё, что услышал этой ночью.
Двадцать первого октября сорок второго года пришло письмо от Шурасика. Почтальонка протянула маме Нине серый бумажный треугольник, на котором синел прямоугольный штамп: «Проверено военной цензурой». Мы сели вокруг стола, и Нина радостным голосом начала читать:




























