Текст книги "Стрела времени (Повесть и рассказы)"
Автор книги: Дмитрий Притула
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 21 страниц)
– Ты, и правда, толковый инженер, – похваливал ее Николай Филиппович. – Дело хоть и простое, но требует некоторой сноровки. А ты поняла его сразу, и я тобой горжусь. Более толковых помощников у меня никогда не было.
Они работали с восьми утра до трех часов дня, это по жаре и без перерыва – нагрузка основательная.
Вечером сидели на берегу моря. При кемпинге стоял буфет, в нем продавали хорошие вина, стоили они дорого, но были вкусны – мускат, «южная ночь», «черные глаза». Буфетчик, молодой холеный человек с изысканными манерами, для привлечения посетителей все время крутил магнитофон. Этот буфет любили – здесь не только вкусные вина, но и хорошо жарят шашлыки.
От углей в небо летели искры, воздух пропитался запахом острого жареного мяса, вместе с этим запахом вокруг томилась легкая неуловимая печаль.
Торопиться было некуда, потому что иных развлечений, кроме буфета, в кемпинге нет, и люди ходили медленно, чтоб растянуть удовольствие и вечернее время.
То был настоящий южный вечер: не опустилась еще прохлада, из-за гор выкатился диск луны, горы были густо-синими, дома и сады в ущелье – темными с сиреневым каким-то подсветом, огней в домах не было видно, и веранда, где сидели Николай Филиппович и Тоня, казалась единственным освещенным местом побережья, со всех сторон сдавленным спускающейся тенью вечера. Над головой пролетали поезда, но их уже не замечали. Искры летели высоко в небе и гасли там, как укороченная жизнь. Начали появляться звезды, море било туго, к возможному завтра шторму, вдруг Николай Филиппович почувствовал, что все вокруг ново и значительно, звезды ярки по-особому, словно бы прежде он был очень близоруким человеком, и наконец удалось подобрать очки – небо в закрутах звезд, с густым Млечным Путем; тополя отбрасывали тени густые, и тени эти навсегда впечатывались в песок, все гудело море, так оно гудело всегда, но лишь сейчас Николай Филиппович почувствовал, что это именно стихия и гудит многие миллионы лет, оно резко разрезалось прожекторами, и они выхватывали яркий шатер света у буфета среди тьмы обозримого побережья. Луна была ущербна, но раскалена. За спиной в кемпинге шла чуть угадываемая жизнь – шипели у палаток примуса, кто-то кого-то окликал, зазывая в кино на турбазу.
Жизнь его в эти мгновения была так полна, что он ясно и до конца осознал, что жизнь эта единственная – не только его жизнь, с нее какой же счет начинать, но именно окружающая жизнь единственна – с вечерним шуршанием у палаток, с сиреневым подсветом ущелья, с пропитанной дымом свежего мяса каждой частицей воздуха, с сидением за столиками, с закрутами звезд, ущербностью луны и тугим гуканьем бьющих в берег волн.
Жизнь была полна и единственна, и повториться она не могла никогда – ни через год, ни через день, ни даже через час, – она существует только в это вот текущее мгновение.
– Хорош мускат? – спросил Николай Филиппович.
Она ничего не сказала в ответ, лишь покачала головой, меж ними было то состояние, когда люди все понимают и принимают одинаково, неразрывно.
Полнота жизни была так важна и нова для Николая Филипповича, что он осмелился прервать согласное молчание.
– Море шумит. Вкусное вино. Теплый, вечер. Ты рядом, – тихо, с коротким дыханием сказал Николай Филиппович. – Жизнь сейчас полна. Я бы хотел всегда смотреть на ночное море. И чтоб стоял теплый вечер, а ты сидела рядом. Но это единственный вечер. И это жаль. Я люблю тебя, Тоня.
– Да. И я вас люблю.
– А вечер, между тем, единственный. И мускат хорош. Если бы я сидел один, я пил бы мускат, он тоже был бы вкусен, и от него я остро бы чувствовал печаль. Я и сейчас печален, но не от одиночества, а оттого, что все это не повторится, и оттого, что я люблю тебя. Я думаю, у меня теперь такая судьба выйдет, всегда любить, но этот вечер все равно единственный. Я никогда прежде не чувствовал, что жизнь моя так полна. Больше наполнять ее не следует. Большего я не стою. Да и никто не стоит. Она закончена. Сегодня ее вершина. Я полон жизнью, потому что счастлив.
– Но я вижу – счастье это печальное.
– Это от предчувствия неминуемых печалей. Оно непривычно и потому всего боится. Человек, не знавший счастья или же понимающий, что то, что он принимал за счастье, было лишь эрзацем его, боится, что его блаженное состояние вскоре прервется. Но даже этого я сейчас не боюсь. Потому что могу говорить тебе все, что думаю. Потому что ты для меня все равно как я сам. И мне с тобой очень легко. Я повторяюсь, но меня не покидает чувство, что мы близнецы и воспринимаем окружающее одинаково, и между нами неразрушимое согласие.
– Да, и мне с вами очень легко. Сначала я думала, это потому, что вы ко мне неплохо относитесь. Но и мой муж в первые годы неплохо относился ко мне, а все равно мне всегда было тревожно.
– А теперь?
– Теперь мне спокойно. Я не думаю, что будет, когда мы вернемся, и даже что будет завтра. Я знаю твердо, что вы сильнее и мудрее меня и мне не о чем тревожиться. Я вот спряталась за вашу спину, и вы меня надежно защитите. Это новое для меня состояние, и оно мне очень нравится. А вы очень надежный и поэтому хороший ведущий. А я была, выходит, никудышной ведущей, если мне нравится, что вы меня ведете и защищаете.
– Наверное, ты права – каждый из нас в предыдущей жизни играл не свою роль. Я приучен был в семье, что меня следует опекать, что я подбашмачник, существо бескостное, чуть не амеба. А теперь я помаленьку привыкаю к новой роли, и она мне нравится, эта роль ведущего. За последние месяцы, сам чувствую, изменился. Волю, что ли, в себе почувствовал. Словно копил эту волю в годы безголосья. И теперь вдруг мне ничего не страшно. Орел прямо-таки парящий – ну ничего не боюсь. Как дальше будет, не знаю, но пока ты со мной, мне ничего не страшно. Моя жизнь неожиданно перевернулась, и я не только перестал быть слабым, но волен принимать самостоятельные решения. Я захотел встретиться с тобой, и остановить меня могло только твое нежелание. Я захотел, чтоб ты приехала, и Константинов уступил. И я надеюсь, так всегда и будет. Я даже чувствую, что главных дел своих не сделал, и самая интересная часть моей жизни впереди.
– И я в этом не сомневаюсь. Я в вас уверена.
– Но это состояние лишь до той поры, пока ты меня не оставишь.
– Да как же я вас оставлю, Николай Филиппович? Ведь вы же мне необходимы. Я вас никогда не оставлю. Потому что и я вам нужна. Вы говорите о близнецах, но ведь известно, что близнецы или не расстаются, или бывают несчастны друг без друга. Как же это можно расставаться?
– Я не представляю, как смогу вести прежнюю жизнь, вялую, безгласную. Вся беда в том, что все приходит к нам слишком поздно.
– О чем вы говорите, да еще так печально? Вы ведь и сами знаете, что все приходит вовремя.
– Ты очень добра. Но все-таки я опоздал тебя встретить. Даже здесь, на юге, за этими вот столиками, я ощущаю на себе осуждающие взгляды. Ты могла быть моей дочерью, с которой я выехал погреться на солнце, но я смотрю на тебя влюбленно, и люди, все понимая, усматривают в этом порок – вот молодая красивая женщина связалась со старцем.
– А я думала, вас интересует, как отношусь к вам я. А вас, значит, интересует отношение к вам окружающих? Через пять дней мы уедем, и вы никого не вспомните. Так чье вам отношение все-таки дороже?
– Да, ты добра. Меня интересует только твое ко мне отношение.
– Тогда другое дело. А отношусь я к вам ну просто замечательно. Никогда не думала, что смогу к кому-нибудь относиться так замечательно. Я вас люблю, Николай Филиппович. Я думала – все! Дно колодца. Жизнь закончена, и я всегда буду тусклой. А вы со мной очень нежны.
– А как же можно с тобой иначе?
– Для меня и это непривычно, что со мной нежны. А иначе очень даже можно, и это как раз будет для меня привычно. Можно хамить мне, называть дурой, говорить, что безнадежно холодна и вообще ничего на свете не знаю, что я истеричка и загубила чужой талант. Можно даже и поколотить иной раз. Можно и так. Но я замкнусь, буду дурой, истеричкой и губительницей чужого таланта. А вы нежны, вы заботливы, и если относите это к старости души, что же, – значит, я за такую старость.
– Ты очень добра и потому нехудо относишься ко мне.
– Вы все время говорите, что я добра. Я не так уж добра. А что хорошо отношусь к вам, так это не от моей доброты, а от вашей. Я знаю, что нужна вам, и мне этого достаточно.
– Ты мне необходима.
– И потом я вот именно полна вами. Мне трудно это объяснить, а только я забываю, где я и что со мной, и словно я лечу куда-то в пропасть и вдруг зависаю в безвоздушном пространстве, и мне трудно очнуться и ступить на твердую землю. Пожалуйста, не говорите больше о своей старости. Я вас прошу.
– Хорошо, не буду. И все же мне печально, что я встретил тебя сейчас, а не десять и не двадцать лет назад.
– Ну, тогда я напомню вам, что десять лет назад я кончила школу, а двадцать лет назад пошла в первый класс. Вы ведь согласны, что у нас был бы замечательный роман, верно? – засмеялась Тоня.
– Ну это я вообще говорю.
– А вообще не следует. Тем более когда женщина признается вам в любви. И говорит вам, что вы ей дороже всех на свете. И что с вами она стала чувствовать себя полноценной женщиной.
От стакана на столе остался розовый ободок, и Николай Филиппович все смотрел на него, потом поднял глаза на Тоню, она сидела, подбородком упершись в разомкнутые ладони, и смотрела на него, и как же нежен был ее взгляд, так нежен, словно она боится потерять Николая Филипповича в следующее же мгновение, и губы ее приоткрыты были так, словно она собирается что-то спросить, но не осмеливается, он был дорог ей, и здесь не было сомнения. Нежность и благодарность залили Николая Филипповича, он протянул руку и погладил волосы Тони, а она взяла его за руку и прижала к своей щеке, они сидели и плыли так в этом взгляде, потом Тоня чуть повернула голову и сухими губами коснулась ладони Николая Филипповича, и тогда он встал и уже в оглушении потянул за собой.
Торопливо прошли они кемпинг, сознание их было как бы помрачено, и они не могли справиться с вертушкой в воротах, наконец как-то протиснулись в узкую улочку и пошли по ней к своему пристанищу.
Двор был освещен, отдыхающие за столиком играли в домино, они прошли двор стремительно, стараясь не выходить в центр светового круга, впрочем, Николаю Филипповичу было сейчас безразлично, что о них подумают отдыхающие, сейчас преград для Николая Филипповича не существовало, остановить его не смог бы никто, все потом – работа, мир, вселенная, – как-то поднялись по лестнице, и дыхания их захлестнулись.
Суббота была рабочим днем, зато в воскресенье они до обеда лежали на пляже, солнце плыло низко, народу много – радио на весь пляж разносит передачу «С добрым утром», а потом кто-то рядом врубает магнитофон, и мальчик жалобно поет: «Верю я, что любовь не потеряна, верю я в нас, Марианна». Идет по пляжу человек с мегафоном в руках и приглашает на морскую прогулку. Рядом капризничает четырехлетний мальчик, ему вырыли в песке яму и налили воды, мальчик бросает в воду камни, чтоб посильнее обрызгать загорающий люд, и когда это ему удается, он заливисто смеется, а люди, которых мальчик обрызгал, помалкивают, боясь пляжного скандала. А солнце все припекает, и ты, накапливая его в себе для дальнейших холодных времен, так это понимаешь – да что ж это занесло тебя на жительство в северные края, это ж мучение бессрочное – жить среди зимней стужи и осенней слякоти. Там сейчас, в местах родных, люди, поди, на демисезонные пальто переходят, тебя же солнце пригвоздило к горячему песку, и что это за блаженство – под ленивыми взглядами картежников и винных людей, под пение магнитофона входить в воду – вот она, влага беспредельная, вступить в нее и пережить короткое блаженство, когда стремительно вытекает накопившийся в тебе зной, и тело находит внезапное равновесие в этих двух средах – воде и воздухе – и уже не хочет с этим равновесием расставаться. И только ты погружаешься в прозрачную и тугую эту среду, как понимаешь, что ожидания этого погружения были только предощущением счастья, а само счастье полное, безущербное – вот оно, когда ты преодолеваешь сопротивление прозрачной влаги.
Тоня позвала Николая Филипповича прыгать с деревянного причала. Доски были влажны, Николай Филиппович защищал глаза от ожога сияния моря.
Тоня покачивалась на носках, стоя на краю причала, и в этом покачивании, во взведенности перед прыжком, в отведенных, как бы даже неестественно выпрямленных руках чувствовалась выучка.
Прыгнула она хорошо, в воду вошла прямо и бесшумно, потом звала Николая Филипповича к себе, и он, преодолев страх, плюхнулся в воду и, радуясь, что не струсил, подплыл к Тоне и взял ее за руки.
Тоня внезапно оглянулась – на них плыл прогулочный катер, и тогда они изо всех сил поплыли к берегу. И чудом успели проскочить – лишь слегка подбросило волной, и внезапная опасность холодком просквозила по сердцу.
Глаза Тони смеялись, блестело мокрое лицо, она счастлива, понял Николай Филиппович, она юна и счастлива, и, забыв, что их видно с берега, он поцеловал Тоню в прохладный влажный рот. И вдруг она оборвала смех и потерянно взглянула в его глаза и вдруг, прижавшись лицом к его плечу, безнадежно разрыдалась. Так именно и плачут малые дети – они не верят, когда беззащитны и обижены, что где-то там, в тумане дальнем, возможно для них счастье. Он гладил ее мокрые волосы, а сам недоумевал – да что с ней, ведь минуту назад была счастлива? А то и плакала девочка, что минуту назад была счастлива и вдруг поняла, что счастье невечно.
– Ну что с тобой, девочка?
– Все! Это все. И никогда больше не будет. Через два дня домой.
Николай Филиппович давно собирался забраться на гору, которая повисла над поселком, и после обеда, когда жара немного спала, они вышли из дому. Свернули с шоссе, прошли мимо двух больших камней, прислоненных друг к другу, – дольмен, было написано, древнее захоронение, третье тысячелетие до нашей эры, то были гладкие обычные камни, и они сейчас не волновали Николая Филипповича. Его сейчас не тревожила смерть даже нынешняя – его собственная и людей знакомых, а не то что людей пятитысячелетней давности, незнакомых и диких, – может, в одиночестве и тоске он и встревожился бы простейшим, обычным соображением, что смерть всегда была и всегда будет, – но не сейчас же, в самом деле, когда небо тугое от густой синевы, даже сказать – влажно-синее, когда темнеет за поворотом клок моря и когда солнце, белое, в жаркой песчаной дымке, жжет спину.
Дорога кончилась, пошла узкая тропинка в гору, колючки цеплялись за брюки, шли молча, чтоб не сбить дыхание. Николай Филиппович шел впереди, иногда он оглядывался, чтоб узнать, не устала ли Тоня, но она шла легко и было в ней что-то мальчишеское – эта белая кепочка, надвинутая на глаза, в брюках бедра ее казались узкими, да и движения были легкие, тренированные.
Из-за густого кустарника моря не было видно.
Потом деревья кончились, и они пошли рядом по пологому склону среди густой травы.
Он смотрел под ноги, чтоб легче было идти, но вдруг почувствовал какое-то беспокойство или радость, это трудно отличить, тогда он посмотрел вправо и увидел, что Тоня смотрит на него, и тогда он не смог отвести свой взгляд от ее взгляда, и они шли, забыв, что идут в гору и следует смотреть под ноги, чтоб не наступить на камень или змею.
Мир был замкнут этим общим неотрывным взглядом – и как же самозабвенно Тоня смотрела на Николая Филипповича, да, сама для себя она сейчас не существовала, был только он, его глаза, его лицо, какая у нее ясная и простая душа, и ведь она любит его, окончательно понял Николай Филиппович, то и такая нежность, нежность у нее на лице и самозабвение, да ведь нет никакой преграды для нее, сейчас он был для нее всем, ничего не было позади, ничего не было впереди, только плавание по этому горному взлету. Глазами он спросил, ну что, девочка, да ничего, ответила она, вот люблю вас, беда какая, но это ж не беда; а она уже в печаль вплывать начала – нет, покачала головой, это беда, да еще какая.
Он повел глазами влево и ахнул – внезапно открылось перед ними море от края до края, то было темное, слепящее глаза плоское тело – оно было неподвижно, но Николай Филиппович ощущал его как тело живое, с медленным тугим дыханием, ожогами и бедой.
Он снова взглянул на Тоню, – она смотрела не на море, а на него, сейчас для нее существовал только Николай Филиппович, все прочее было пустотой. Тогда и его сознание померкло – они были для людей, оставшихся внизу, не то что мурашами, но существами малейшими, которых и в микроскоп-то не разглядишь, а трава была такая высокая и густая, что они полностью растворились в ней, и тогда Николай Филиппович рухнул в траву, и трава охлаждала лицо, и он окликнул Тоню, чтоб обнять ее и никогда уже объятий не разнимать.
Вечером они пошли на танцы в турбазу «Заря». Был большой воскресный сбор, и площадка кишела танцующими. Николай Филиппович и Тоня сели на скамейку.
Оркестр играл все то же – «Конфетки-бараночки», и «Мясоедовскую», и «На последнюю пятерку куплю тройку лошадей», и было весело от этих полублатных песен, и музыканты казались ему людьми остроумными, они ловко обманывают простодушных людей. Весело было и Тоне – она удивлялась всеобщему воодушевлению и изобретательности танцующих, – вон тот прыгает на месте, словно физзарядку делает, а тот вон гвозди вколачивает и трясет сцепленными руками.
– Пойдем и мы, – сказала Тоня.
– Я не умею так резво.
– Они ведь дадут передышку. И будет танго.
– Это другое дело.
– И потом, никто никого не замечает. Каждый сам по себе.
И точно – музыканты запели «Верю я, что любовь не потеряна», второй раз за день слышит Николай Филиппович эту песенку, – и они пробились в центр площадки, чтоб вовсе затеряться в едва копошащейся массе, и обнялись, и замерли в объятье, им не нужно было даже ноги передвигать, толпа сама их разворачивала и двигала, было душно, пронзительный мальчишеский голос пел «Ах, как люблю я тебя», небо было темно, мелкие яркие звезды высоки, и снова, как сегодня на горе, померкло сознание – они смотрели друг другу в глаза, их крутила толпа, кто-то наступал на ноги, но ничего они не замечали, и вот сейчас, в копошащейся этой толпе Николай Филиппович впервые осознал, что жизнь, смерть, любовь – понятия равнозначные, равновеликие. И не просто любовь, но любовь к этой вот женщине, которую никто, кроме него, не защитит, которая предана ему без всякого предела, расстаться с ней – значит расстаться с жизнью, это Николай Филиппович понимал ясно и окончательно, – а душный вечер, и отваги хватило влезть в эту кашу среди мальчиков и девочек, «Ах, как люблю я тебя», – стонали музыканты, ах ты, боже мой, да за что же, да почему же, да как это счастье задержать на долгий срок.
– Не грустите.
– Я не грущу. Это я счастлив.
– Я тоже.
– Хороший вечер.
– Да.
– И танцы.
– Это неважно. Никого нет. Только мы.
– Да. Новые времена.
– Нет, просто люди со всего света.
– В Фонареве такого нет?
– Не знаю. Просто мы бы не отважились.
Песня кончилась, заиграли «Созрели вишни в саду у дяди Вани», все запрыгали, а они все топтались на месте, и было им все равно, здесь ли они, в Фонареве, в Москве ли – место значения не имело, – только б не разнимать рук, только б глаз не отводить.
Да, но как ни крути, а отлетели положенные семь дней, не сразу билеты на самолет достали, так и восьмой день прихватили, вот и он пришел – день отлета. Все! Лету конец, в осень пора. Стояли у моста, ожидая автобуса, люди уже вовсе осенние, он в темном костюме, она в черных брюках, теплой кофте, в руках плащи – осенние вовсе люди.
По небу облачка пошли, и надежда была, что объявят этот день нелетным и удастся им еще денек провести в сутолоке предотлетной, да что там – им сейчас чужой аэродром был дороже любого дома.
И не верилось, что через пять часов прибудут они в Фонарево и каждый войдет в свой дом. Да и как поверить, если с утра успели искупаться в море, вот сейчас автобус довезет их до Сочи, там еще час до аэропорта, три часа лету, час электрички, и все – осень и дом. Ну разве можно смириться с этим?
Да, можно, и еще как. Молча ехали в автобусе, а что говорить – оглушение, праздник кончился, все сказано.
Дождик так и не собрался, и надежды на нелетную погоду лопнули, как и всякие надежды. Скорехонько взвесили вещи, зарегистрировали билеты – тут перед ними какой-то сбой вышел с отлетом, и все спешили, – скорехонько запихали их в самолет да и отправили назад, откуда прилетели – по месту жительства.
Как только самолет разбежался и завис в воздухе, что-то оборвалось в Николае Филипповиче, он словно бы впал в беспробудное оглушение – все он видит, все замечает, вот даже руку за конфеткой протянул и кивком поблагодарил стюардессу, отметил даже, что стюардесса немолода, а недавно летали только стандартные красотки, да, верно, сейчас больше ценится надежность или же юных красавиц на внутренние линии не напасешься, он все вокруг замечал, но не понимал главного, где он, зачем он в воздухе и почему летит домой. Отчетливо понимал, что работа ему сейчас ненавистна, дом не мил и, будь его воля, он отсюда бы никуда не улетел. Но волю его никто к ответу не призывал, даже если б она и была. Но ее как раз сейчас и не было.
Как куль с почтой, как транзитный ящик, шваркнули его в самолет да и потянули к однажды отведенному месту. И главная беда в том состояла, что уже через три часа он увидит свой дом, войдет в родную квартиру. И это будет не когда-нибудь, но через три часа. И от сознания этого Николай Филиппович онемел.
Несчастна была и Тоня. Она откинулась на спинку кресла, прикрыла глаза и вроде бы дремала. Но она не дремлет, понимал Николай Филиппович, она смиряется, как и он, с тем, что юг кончился и уже сегодня начнутся повседневные заботы. Она была напряжена, и всякое вмешательство извне – разговоры, толчок проходящего пассажира – могло привести к срыву. Он дотронулся до ее ладони, сжал ее, но ответа не было, и Николай Филиппович смирился – разлуку надо вытерпеть в одиночку.
А в аэропорту назначения дул ветер, спускались сумерки, сыпал мелкий дождь, деревья вдали были желты.
Они не молчали, конечно, что-то говорили, но все общие слова, к ним самим прямого отношения не имеющие, – вот и осень здесь, но хорошо, что сентябрь, а не октябрь, на золото еще полюбуемся, тут вот дождик, и плащи кстати, а долетели, однако же, я уверен был, что не долетим, нет, долетели, а как было б славно, разом бы все и разрешилось, но нет, так просто все не разрешается, человек должен перед этим основательно посуетиться, – долетели.
Ехали в электричке, сумерки вовсе сгустились, но дождик перестал, и небо на закате было холодным, малиновым, а в вагонах зажгли свет, и, когда его зажгли, Николай Филиппович окончательно понял – осень, они на родной земле, а счастье позади – свет в вагонах всегда особенно тускл, когда ты недавно был счастлив и впереди тебя ждет одиночество.
Сидели друг против друга, Тоне было зябко, лицо ее посерело, стало замкнутым, словно они отстранились друг от друга, тогда Николай Филиппович попытался улыбнуться, но то была, сразу понял, страдальческая улыбка, и от огорчения он по-птичьи покачал головой. Она кивнула в ответ – все поняла, спасибо за поддержку, мы все дотерпим, верно ведь? И стал говорить – вот завтра на работу, ах ты, и верно, на работу, как там сын, да и мои ничего не писали, правда, и я их не баловал, как-то за последние десять дней о доме ни разу не вспомнил, думал – дом родной там, где хорошо, а нет, дом родной – это где страдать следует.
А уж Губино проехали – вовсе подобрались, вовсе к осени приноровиться старались, бочком к ней прижаться, раствориться в ней, и уж совсем знакомые места пошли, переезд, долгая очередь машин, вот и лодки на берегу залива, вот свалка, вот насыпь меловая, все ветер, портянки старые, огороды убранные, скрипели, шаркали, повизгивали тормоза. Все. Все? Да, все. Это дом родной.
У своего подъезда Николай Филиппович поставил чемодан на крыльцо, выкурил папиросу, все собираясь с силами. Но сил не было. Вот надо поднять чемодан, заторопиться по лестнице, чуть сбить дыхание – ведь он счастлив после трехнедельной отлучки вернуться в семью, – но все не мог собраться с духом.
Щелчком отбросил папиросу, проследил за ее полетом, удовлетворенно кивнул, когда она упала в цветник, все, сказал себе, пора идти в быт, потому что жить следует и дальше.
И он стремительно стал подниматься по лестнице, даже насвистывая тихо «Начнем сначала», вроде человек бодр и весел, потому что ждет его семья родная.
Николай Филиппович мог бы открыть дверь своим ключом, но дал длинный звонок, чтоб выиграть еще минуту отсутствия.
Все в порядке, сказал себе, он пришел в норму и сумеет сыграть роль счастливого отца, вернувшегося в дом.
Дверь открыл Сережа – это была удача, это возможность привыкнуть в коридорчике к своей квартире.
– О! Кто приехал! Да как загорел!
– Здравствуй, сын.
И они обнялись.
– Да уж не думал, что будешь торопиться. Месяц-то следовало просидеть. Но как загорел. Мама, Света, смотрите, кто приехал.
– А ты что дома?
– Отпуск. Еще две недели. Хожу за грибами.
В коридор вышли Людмила Михайловна и Света. Николай Филиппович втиснулся между ними и разом обнял их, но мгновенно сообразил, что это слабовато выходит, и обнял каждую в отдельности да с поцелуем в щеку: здравствуй, Люся, здравствуй, Света.
И уже все вместе стали говорить, что он загорел, похудел, вообще помолодел, хотя, конечно, загар морщинит лицо, ну, ничего, вид усталый вполне объясним перелетом. И вообще:
– Человек был в командировке, а не на прогулке, вот и устал. Верно ведь, Нечаев? – Он мог бы и тайный подвох усмотреть в этих словах жены, но решил не усматривать.
– Верно, Люся, не на прогулке. Хотя сегодня утром еще купался.
– Счастливчик! – Это Света позавидовала.
– И море – двадцать один градус.
И вот когда он влез в привычные шлепанцы, то почувствовал, что в нем сидят сейчас два человека, два Нечаева, – один тот, что ехал в автобусе, курил у подъезда, ощущал себя человеком несчастнейшим, сидел где-то в груди у второго Нечаева, который привычно улыбался родным людям и был суетлив, и второму Нечаеву ясно было, что того, первого, можно отстранить только непрерывной суетой, веселостью, и как только второй Нечаев на мгновение умолкал, первый начинал напоминать о себе нытьем в груди, и тогда Николай Филиппович с пиджаком в одной руке, с чемоданом в другой прошел в большую комнату и потребовал:
– А где же паренек? А подайте сюда паренька! – Дедуля-путешественник стремится к любимому внуку.
Уже поставил чемодан на коврик, бросил пиджак на диван, вдруг вспомнил, что нужно руки помыть, и прошел в ванную, там глянул в зеркало, боже мой, какие фальшивые глаза, какая приклеенная улыбочка, и даже отвернулся в омерзении, но в этот момент в груди заныло от тоски, ведь получаса не прошло, как расстались с Тоней, а ей-то каково сейчас, нет, ей все-таки лучше – не нужно раздваиваться.
– А вот мы его сейчас увидим, мы его забодаем. Он не спит? – спросил у Светы.
– Нет, мы только с прогулки. Скоро пора кормить.
– Молоко есть?
– Почти нет. Подкармливаем.
– А мы его! А мы его!
Уже склонился над внуком, умилился было схожестью с малолетним Сережей, даже обрадовался, что второй Нечаев надежно упрятал первого за прутья грудной клетки, однако ж поймал себя на собственном постороннем взгляде – вот он вроде умиляется, видя внука, слыша, как тот гукает, как взмахивает руками и тянется к деду, а тому-то, главному, в сущности, Нечаеву, все это игра фальшивая, и нет ему ни минуты покоя.
– Хорош паренек. Агу, Коленька. Агу, тезка. Ну, на руки к деду. Стоит уже?
– Рановато еще. Пытается, но мы не даем. Вот затылочек у него плоский. Сережа боится, не рахит ли это.
– Светочка, не мне тебя учить. Только замечу, что у Сережи в этом возрасте тоже был плоский затылок. И ноги кривоватые. И заметь – сейчас у него и затылок вполне неглупый, и ноги довольно прямые. Ну, тебе его кормить пора? Тогда забирай. А ты, мать, накрывай на стол, кормилец прибыл. А мог и не вернуться, ну, роман там закрутить, но вернулся. – Это шутка такая многолетняя после командировки.
– Как работалось? – спросила Людмила Михайловна.
– Да ничего. Только один запоролся. Пришлось подмогу звать.
– Вкус у тебя недурен, однако.
– Кто ж бросит камень в стареющего мужчину, если он не протестует, когда в подмогу ему дают молодую ученицу, а не старого алкоголика…
– Константинов сказал, что больше некого послать..
– Я так и понял и смирился. Хотя с сотрудником проще, чем с сотрудницей. Легче общий язык находить.
– Она хоть толковая?
– Ты знаешь, она толковая.
– Такой ученицей можно гордиться.
– Пожалуй. Она толковая и серьезная.
– Кто это такая? – спросил Сережа.
– Ты не знаешь, – сказала Людмила Михайловна. – Одна наша сотрудница.
Николаю Филипповичу не понравилось, что Людмила Михайловна не назвала Тоню, она знает, что Сережа учился с Тоней в соседних классах, следовательно, ей неловко за мужа. Но чтоб не вышло заминки, Николай Филиппович направился к чемодану и, потирая руки, приговаривал:
– К столу, к столу! Тут винцо припасено. Оп-па. Вот и оно, «черные глаза». Торжество все-таки.
За столом было весело. Делились новостями. Вот главная: Сергею и Свете дали жилье. Еще нет сигнала въезжать, но со дня на день будет. А Николай Филиппович рассказывал, каково ему было на юге, как танцуют курортные люди и что поют музыканты.
Но когда вышла пауза – Сережа и Света ушли в свою комнату, Людмила Михайловна стелила постель, и Николай Филиппович остался один на кухне, – он подошел к окну и вдруг задохнулся от одиночества и жалости к себе. Он внезапно сбросил маску веселого добрячка, стал собой, тоскливо смотрел в темень и понимал, что это навсегда – двойное его лицо, – нет выхода.
С Тоней он расстаться не может, нет ему без нее жизни, расстанется только тогда, когда она разлюбит и покинет его, не раньше – это он понимал окончательно. Также понимал, что не сумеет поговорить с Людмилой Михайловной, сказать ей правду и, следовательно, расстаться. Этого он подавно сделать не мог, обдумывал на юге, смелости набирался – но не сумел, тоже понимал окончательно. Случись с ним любовь десять или пятнадцать лет назад, как знать, может, и отважился бы. Хотя вряд ли. Расстаются же другие люди, женятся по второму разу. Другие – да, но только не он. Легко сказать себе: «Да будь же ты мужчиной, отважься», – но отважиться невозможно. Если бы она сейчас оставила его, он перетерпел бы, смирился. Но сам – никогда.