![](/files/books/160/oblozhka-knigi-strela-vremeni-povest-i-rasskazy-245121.jpg)
Текст книги "Стрела времени (Повесть и рассказы)"
Автор книги: Дмитрий Притула
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 21 страниц)
Было холодно, но Пашка не уходил. Еще сильнее полил дождь. Чернели мокрые сараи. Вдруг за сараями дальше над заливом небо слабо вспыхнуло. И еще одна вспышка, уже сильнее, и повалил снег, и сараи сразу пропали в нем. Этот снег не растает. Он будет идти всю зиму.
День выписки. Полтора месяца – долгая отлучка. Отпросился с работы пораньше. Все поняли – дело такое, вали скорее. И повалил. Из Губина смотался в город, цветов на рынке прихватил.
Ехал на электричке. Мороз, три часа, пусто в вагоне. Задремал. А глаза откроешь – всего-то несколько минут и подремал – и вроде не узнаешь, где ты. И это вроде не ты, Пашка Снегирев, в электричке трясешься, а другой человек, и у этого другого в руках желтые цветки, и он рот раззявил на озерцо за окном. А мороз наваливается, и справа огромное красное солнце повисло и кровью залило гладкий лед под Фонаревом. На озере крутился мальчик, и выгибался он, и голову задирал.
И парни проволоклись по вагону. Один нес гитару, другой накручивал на палец завязку ушанки. Щелкнула щипцами контролер. Взглянула на Пашку, дальше пошла. Не спросила билет. Человек с цветочками – есть некоторое доверие. А у него рожа, верно, веселая и улыбка от уха до уха. А он и не собирается прятать улыбку в карман. Да и чего ради? Вышел в тамбур, распахнул дверь. В лицо полыхнуло морозом и ветром, и протяжно засвистела электричка.
Какая в нем легкость! И все тело будто бы звенит. И голова ясная. И никаких забот в ней.
Аня осторожно спустилась с крыльца. В серой пуховой шали, в темном пальто. Глаза впали. Лицо бледное. Пашке было стыдно за свою красную обветренную рожу. Сердце захлестнуло и зашлось, как тогда, когда впервые взял на руки Серегу. Подбежал к ней, выхватил из рук сетку, помог спуститься. Достал из кармана пальто цветы, протянул.
– Спасибо, Паша.
И они медленно пошли вдоль больничного забора. Аня улыбалась, но улыбка у нее была слабая, ее ослепило солнце. На Березовой уже встречались знакомые, они приветливо кивали Ане, а во дворе у колонки стояли соседки, и они поздравили Аню с выпиской.
А смотрите вы: как чисто в квартире, да занавески сменили, и скатерть новая, ай да мужчины, какие вы у меня молодцы, и Аня, не сняв пальто, устав от перехода от больницы до дома, села на стул и улыбалась, и вдруг улыбка задрожала и сморщилась – но-но, Анюта, голову-то подними и влажность не повышай, и смотри, какой обед заделали мы с Серегой. Суп сварили и мясо нажарили – тоже не лаптем щи хлебаем, тоже палец в рот не клади, по локоть отхапаем, – а ты сиди смирно и смотри, какой я есть в переднике.
Теперь знаем, как друг без друга. Здорова – и это же все в порядке. Следующий приступ когда еще будет. И думать о нем не смей, гори он синим огнем, прямо можно сказать – все отлично будет. Мы вместе, за одним столом, в одной комнате, и это же – ура!
И потекла их жизнь. Покатилась. Лишь чуть поскрипывала на ухабах. То Аня здорова, то зарядят приступы. Но можно было жить, в больнице лежала раза два в год. Ну, три. Но не чаще. Еще работала. Сносная была жизнь. Два года катилась. Когда Аня не в больнице, так и праздничек. А так – дом на Пашке. По хозяйству все сделай и передачу отнеси. Понятно, и про работу не забывай. Это само собой. Раз отпустят пораньше, два отпустят, а потом и скрипеть наминают. Тоже все понятно. Но Пашка еще управлялся, и можно было жить. Да и Аня дома бывала куда чаще, чем в больнице.
Кто-то посоветовал Ане родить во второй раз. Уговаривали ее. Случаи приводили. Клялись – пройдет болезнь. Бабки там или знакомые какие. И уговорили Аню. А Аня уговорила Пашку. И еще бы – снова будет здоровой, снова не нарадуются друг на друга.
И четыре года назад Аня родила Маринку. Еще когда донашивала, часто болела. Врачи уже говорили, что сердце начало сдавать. А когда родила, еле жива осталась. А, черт побери, сам ведь Пашка и согласился, дал уговорить себя, сам и виноват.
Четыре месяца лежала тогда в больнице. Потом на работу вышла – не может работать. Пройдет несколько шагов – задыхается. И губы синие. И лицо посерело. Перевели на инвалидность.
А ты помнишь, ты помнишь, как славно-то было, ты помнишь, как загорали мы с тобой на берегу залива, и мимо проплыл белый кораблик, и вон, смотри, тополя пыльные стоят, а здесь, смотри, место пустое, а дальше похуже, и жизнь поголее, так давай же вернемся скорее, пора, давно пора, подзадержались мы в пути, – но кораблик сносит, а мельтешат берега, и на старое место никогда уже не воротишься.
Аня все чаще стала лежать в больнице. По три, по четыре раза в год, да месяца полтора каждый раз. Дом на Пашке, и времени уже не хватает.
Долго не мог Пашка привыкнуть к новой жизни – два года привыкал. Да и как привыкнешь. Ладно – стирает Надя, старшая сестра Ани, она же два раза в неделю уберет квартиру, но ведь по магазинам самому надо шастать. Серега в детском саду, так забери его вовремя, да накорми, да книжку почитай, да спать уложи, а Марину на субботу, воскресенье забери из круглосуточных – не оставлять же ее, если отец-мать есть, что ей зря сиротствовать, да выкупай ее, и вертись с ней, и выстирай все на понедельник, и не забудь еду сварить, а забудешь, так брюхо-то все равно не чужое, все равно есть запросит, а в темя все время клепает: ну как Серега или Марина заболеют!
А когда осень или когда морозы, подопрет такое к горлу: тебе тридцать три, и ты молодой еще мужик. Здоров и легок. Живота нету. Плешь еще не начинается. И тебе бы прыгать и гудеть с друзьями и допоздна обнимать Аню. А ты в больницу ходишь, и по магазинам носишься, и возишься с детьми. Не скрипнешь, понятно, не станешь канючить. Ане скажешь – но-но, голову выше и нос по ветру, а в доме у нас порядок полный, и улыбаться будешь, и никогда при Ане не захнычешь. Всегда сделаешь все, как надо. Это само собой. Потому что свои люди. Радоваться вместе – так уж и бедовать до конца.
Но сам ведь знаешь, что жизнь-то проходит. И это сидит в тебе все время. Как будто кол в тебя вогнали. И зудит, как шкура при чесотке. А другие-то люди живут, как жили они первые три года. И зима им не зима. И осенние дожди для них – июльский луг с цветочками. А жизнь-то летит. И она пропадает. И тебя ждать те станет. Ее не переиграешь. Пролетит. Отахает. Не воротится.
Это было два года назад.
Совсем подперло. Загибаешься. Мороз вокруг. Темнота. И на душе тоже не солнце сияет – хоть глаз выколи. Хоть за ухо подвесь.
В девять часов уложил Серегу спать.
Сам поплелся в городской ресторан.
Оглушило музыкой – наяривал оркестр. Люди танцевали. Накурено – дым плывет над головами – лиц не видно.
А когда оркестр ушел отдыхать, кто-то взвизгнул, и ударил в ладоши, и пошел танцевать «барыню». С притопом, с пристуком да с подвизгиванием.
Пашка нашел местечко, огляделся. Водочки выпил, пивка. Закусил селедочкой.
И уже чуть поплыло вокруг, и на душе помягче стало, и лица подобрели вроде бы. А голубой дым сгустился, и вдруг из дыма, из тумана этого вышла Верка Бездорожная. Шла она, чуть покачиваясь, шла мимо Пашкиного стола, и Пашка потянул ее за руку. Ничего она сегодня, Верка, лицо вроде округлилось, и кофточка новая на ней, и зубы белые, непрокуренные. А как-то видел на улице недавно – худолицая, широкоплечая, с растрепанными волосами.
Так здравствуй же, Вера, давно ведь я тебя знаю, сегодня у тебя невезуха, и у меня невезуха, ну а вместе большое счастье выйдет.
Верка сморщила лицо и, улыбнувшись, орлицей посмотрела на Пашку да ладонью шарахнула по столу – загудели стаканы, мужички повыпяливали глаза – знакомый всем человек Верка, и в голос она запела: «Я плакать не плачу, мне он не велит».
Вот так и ты, Пашка, орлом будь, а не мелкой пташечкой, да плечи расправь, да нос вынь из тарелки.
Взбодрились еще, и попели, и потанцевали они под грустную музычку – да Пашка же, голову вскинь, что невесел, или со мной гулять совестно, ох и голубчик же ты – подперло, так и узнаешь, а когда жена дома, так и будку в сторону.
Но я вот не такая, и ты мне давно нравишься, еще когда парнем был, но да наш квас, видно, не про вас, и, навеселившись по горло, побрели они к ней домой.
Да что же за жизнь нам такая вышла, Верка? Ведь же загибаешься, и никому не пожалуешься, свои дела у всех, а твои-то дела всем до фени, так это выходит. А с тобой поговорить можно, ты поймешь – человек.
Да, пойму, у самой невезенье одно. Потому-то и можем друг друга понять – одним мы лыком шиты, одним шилом проткнуты.
А под утро разбудила его.
– Двигай, – сказала. – Пора. Парень небось тебя ждет.
А с утра-то среда и день впускной, и после работы надо к Ане сходить.
Уже сумерки вползали, зажгли лампы на постах, уже больные в серых сиротских халатах потянулись к телевизору. Аня была одна в палате. Сидела на кровати, Пашку ждала. Он никогда не опаздывает.
Запахнула халат. Вышла из палаты. Встали в коридоре у окна.
– Дует здесь, – сказал Пашка. – Простынешь.
– Нет, окна заклеены.
– Дует, – сказал Пашка, и они вышли из отделения, встали в узком коридорчике у железной лестницы, ведущей на чердак.
Под потолком тускло горела лампочка. В углу горка окурков. Аня куталась в серый больничный халат, поправляла шаль.
Прошла заведующая отделением Екатерина Андреевна. Улыбнулась Пашке. Она здесь много лет лечит.
– Как твои дела, Павел? – спросила.
– Нормально, – обрадовался Пашка ее вниманию.
Больные любят Екатерину Андреевну. Она неторопливая. И помнит все, что спрашивает.
– Дети здоровы?
– Здоровы. Обходимся. И по дому справляюсь.
– Аня у нас молодец, – сказала Екатерина Андреевна. – Только вот плачет часто. И домой просится. Ты скажи ей, Павел, – рано. Может быть, тебя послушает. Меня – нет. Как только можно будет – сразу отпущу, дня лишнего не продержу. Договорились, Аня?
Аня кивнула, и Екатерина Андреевна спустилась по лестнице. Аня спрятала лицо в Пашкино пальто.
– Паша. Не могу. Домой хочу. Устала я.
А Пашка уговаривал ее: да Аня, да потерпи маленько, недельку и осталось, а потом выйдешь, и все будет слава богу, и так мы все по мамке соскучались, да нельзя же раньше, долечиться надо и никогда больше не попадать в больницу, и не попадешь, вот это точняк, – говоришь и вроде себе веришь, а сам-то видел – губы ее посинели, посерело лицо.
Они стояли, и молчали, и держались за руки. А время летит. А ты не замечаешь. Вроде Аня не в больнице, а дома. Потому что рядом.
– Не опоздаешь в детский сад?
– Нет. До семи. Успею.
Вдруг виновато улыбнулся.
– Поддал я вчера, – признался.
– Да вижу, – улыбнулась Аня. – Под глазами темно. И бледный. И отворачиваешься. Это ничего. Раз уж подошло тебе. Мужчина же. – И она осторожно провела ладонью по Пашкиному лицу. – А я тебя весь день ждала, Паша.
– Так ведь на работе, – оправдывался Пашка.
– Знаю. А какой сегодня день?
– Впускной. Среда, значит.
– Нет, число?
– Третье марта.
– И какой день?
– Не помню, Аня.
– Мы как раз третьего марта познакомились.
– Верно, в марте. А числа не помню.
– Третьего. Я тебя тогда пригласила.
– Да, в матросском клубе.
– Восемнадцать лет.
– Да, прошло. Лихие мы были ребята, – засмеялся Пашка.
– Это уж ты лихой. А я – куда? Я шла через весь зал, и ноги у меня подгибались. Вроде бы все смотрят на меня. И смеются. Потому и место дают. И долго шла. И сразу никого – к тебе пришла.
– Ничего время было. Коридор здесь. Не простудишься?
– Я тебя заметила, когда в первый раз на танцы пришла. Ты тогда в зал вошел. Большой такой, самостоятельный. Нос кверху. Все тебе нипочем. Я так и знала, что это ты и есть. Сразу поняла. Меня ты и не замечал. А не подошла, так и не заметил бы. Месяц не могла смелости набраться. Но набралась.
– Простынешь. Иди в палату, – сказал Пашка.
– А ты положил мне ладони на плечи, и повел меня мой Паша. Сразу поняла – так всегда и будет. Никак по-другому. Спокойно сразу стало. Как помнишь – Девятого мая? Все блокада, война. А потом сразу салют. Весь день из крепости палили. Вот так спокойно.
Она стояла рядом, маленькая, в сером халате и серой шали, и улыбалась, а глаза ее сияли, такие же они молодые, как и восемнадцать лет назад. Никакая болезнь не изменит их.
Пашка знал, что вроде тоже улыбается, но в горле уже запершило, и уже ком встал, и никак было не прокашляться.
– Иди в палату, Аня, – снова сказал он.
– А когда мы расстались, я все равно знала, что ты вернешься. Сколько надо, столько бы и ждала. А если бы женился на другой и были дети, все равно ждала бы. Ты мне веришь?
– Да. – И Пашка больше ничего не мог сказать. Боялся. Знал: вот сейчас пройдет ком, и все, что накопилось вот здесь, в груди – да Аня, Анюта, да за что же нам такая невезуха, – все это вырвется. А никак нельзя. – Ты иди уже.
– Даже если бы совсем расстались – ты уехал, а я осталась, – все равно знала бы: повезло. Ведь был Паша. И значит, все остальное не зря было. Ведь был Паша. Как-то я плакала после приступа, тебя жалела – вот, говорила себе, пропал из-за меня мой Паша. И сейчас жалею. Мне-то что – уж если без тебя бы, и то говорила – повезло, а с тобой – так что же еще надо? И все. И у тебя такое же, да? Я бы не говорила, если бы не знала.
– Да, Аня, да.
И не выдержал, повернул ее за плечи, к двери чуть подтолкнул и дверь закрыл. И два шага по коридору. И поскорее. И по лестнице скатился. Быстрее на улицу. Только так. Иначе сил нет – завоешь, как пятилетний пацан.
День рождения Пашки. Тридцать пять лет. Впервые собрались за последние четыре года. Все не выходило. То Аня в больнице, то просто настроение не то. А сейчас собрались – и тянутся все стопки к Пашке, так будь здоров, Павел, держи грудь колесом, а нос по ветру, и не хнычь, если и случай выйдет.
Пейте, братцы, закусывайте, братцы, веселитесь да нас не забывайте. Почаще заходите. И не только в праздник, а и в день серенький.
А потом все ушли и квартира опустела. Посреди комнаты стол стоит как после побоища. Весь вечер было весело. И веселье не проходит.
– Ну и подарок ты мне отгрохала, – сказал Пашка и подошел к Ане. – Всем электробритвам электробритва. – Взял ее ладонь и провел по щеке. – Ну, как? Щека как у младенца. Сам себя не узнаю. Теперь буду ходить как огурчик и сиять как новый пятак.
Налил Ане лимонаду, а себе водочки.
– Чокнемся. За подарок. И, понятно, за тебя.
И они выпили. А потом включил приемник. Пели песню про падающий снег. И Пашка отвесил глубокий поклон и, сделав рукой вензеля в воздухе, сказал:
– Я ваш друг, и потому позвольте пригласить вас на круг танго.
Аня встала, и Пашка прижал ее к себе, и танцевали они, не отрываясь друг от друга. Так и плыть в танце, и глаза можно закрыть – не ошибешься, – теперь назад отступить, и влево пойти, и вокруг стола, а теперь и вперед. А Аня какая легкая, и как послушно танцует, и она новую прическу сделала, и какое красивое на ней платье. Нет, черт побери, не для них эти прошедшие годы, для кого угодно, только не для них.
Потом лежал неподвижно. Приходил в себя. Услышал – Аня задыхается. Знал – так будет. Знала это и она. Чудес не бывает. Ждал, пока пройдет одышка. Только бы не было приступа.
Встал с кровати. Сел за стол.
– Паша. – Аня старалась перевести дыхание. Но не получалось. Потом дыхание успокоилось. Лишь иногда легкий всхлип.
И Пашка не сдержался.
– Сама знаешь – трудно бывает, – сказал. – Мужик. И места не найти. И ты всегда рядом. Трудно – это понятно. Но на все согласен. Только бы не болела. Чтобы так было, как есть сейчас. Не хуже. И пусть. И ничего больше.
Аня сидела, положив подушки под спину, и смотрела молча на него.
– И лучше тебя женщины нету. Точно. Какая ты была Анюта, такая и осталась. И мне никак без тебя. Не говорил никогда – вроде боялся. Сейчас сказал. Так и есть. И повезло. Так и будет. Всегда. Верно же я говорю, Аня?
– Да, Паша, верно, – ответила она.
Седьмой час. Сыплет мелкий снег. Слепит глаза. Зима кончается…
Полгода назад… Успел заскочить в угловой гастроном, купил колбасы и сыру, нырнул в булочную, купил батон и свернул к лестнице.
На лестнице было черно. Лишь в конце ее качалась слабая лампочка. Стал прыгать через ступеньку – ноги пока прыткие, сердце ничего себе бьется, дыхание не сбивается.
Вдруг замер. Кто-то в черном пальто медленно поднимался по лестнице. После штурма трех ступенек останавливался. А дыхания не хватало, распрямлялся. Дышал тяжело. Шел дальше. Через три ступеньки снова – стоп машина. Больше не могу. Снова остановка.
И когда человек вышел под свет лампочки, Пашка охнул – Аня. Знал, что это она, но не верил. Быть этого не могло. Есть же у нее голова. Не может выйти на улицу. Нельзя. Неделя как из больницы. Велено дома сидеть. А такую лестницу штурмовать – это здоровый человек задохнется.
Подошел осторожно, чтобы не испугать ее. Потерпит до дома. А дома он свое скажет. Мало ей не будет. Это точно.
– Здорово, Анюта, – сказал как бы в сторону. Он потерпит до дома. – А ты зачем вышла? Вроде нельзя. Я так слышал. А ты нет – не слышала?
– Ну, Паша, ну прости меня, – виновато улыбнулась Аня. – Я только за чаем вышла. Нет заварки в доме.
– А мы что – без чая не перебились бы?
– Но ты же любишь свежий чай. Я и сходила. – И для примирения она дотронулась до Пашкиной руки.
Но он руку убрал.
– Ладно, – сказал сухо. – Дома поговорим.
А дома он разделся и снял пальто с Ани, и подождал, пока она согреется и притихнет за столом Серега, и, когда он дождался своего, вот тогда-то завопил:
– Ну зачем мне этот чай? Ну зачем? Да сдался мне этот чай. Сама знаешь. У тебя есть голова? Или у тебя нет головы?
– Нет, Пашенька, головы.
– Так хоть не перебивай. Так хоть слушай, если виновата. Понимаешь, что виновата, и то славу богу. Думал, и этого не понимаешь. Ну зачем мне этот чай? А если приступ будет? Да пропади пропадом совсем этот чай. Если нельзя сердце нагружать. И не первый раз замечаю. Но чтобы в последний. Все!
– Все, Паша, не буду больше. Правда, не буду.
– А ты чего смотрел? – напустился Пашка на Серегу. – Мать больная, а он расселся. Вон какой вымахал. Девятый год. За чаем сбегать не может. За одной пачкой.
Серега зашмыгал носом. Чувствует, что виноват. И то хорошо. Глаза уже к мокрому месту приближает.
– Хоть не сопи ты, – прикрикнул Пашка. – Месяц назад, когда мать в больнице лежала, разговаривали мы с тобой?
Серега кивнул.
– Договорились, что мать в обиду не дадим? Она у нас одна. И беречь ее надо. Все за нее делать. Сам же со мной согласился. Так чего же сейчас-то к табуретке припаялся?
– Я его не просила, Паша. Самой хотелось сходить. Он бы сбегал. Но не попросила. Сама. А он все делает по дому. Помогает.
– Знаю. Потому и держимся, когда вдвоем остаемся. И не защищай. Видишь, он сам виноватится. Понимает все. Ладно. Кончено на сегодня. А чай этот я пить не стану.
И вышел на кухню. Закурил, чтобы успокоиться. Больше он ничего не скажет. Потому что вечер-то один. И жаль его на ссоры гробить. А их немного, этих вечеров, когда они вместе.
А потом вдруг чудеса поперли, и снова солнце под ногой. Это уж штука так штука – Аня выздоровела. В апреле лечилась в городе, в большой клинике. Выписалась – сердцу легче, приступов не было. А весна была сухая, и началось жаркое лето – не было ни одного приступа. И она даже немного поправилась, округлилась, порозовело лицо, с губ сошла синева.
Разрешили из дому выходить – и в магазины, и на базар, и вечерами гуляли всей семьей по парку, приодетые, праздничные, Серега с Мариной впереди, и он, как старший брат, опекает ее, и они дружно лопают мороженое, а Аня с Пашкой чуть сзади, – сколько уже лет по парку не гуляли.
Уже Аня поговаривать стала, что и хватит ей отдыхать, пора и на работу возвращаться, не все же одному Пашке вертеться.
Ну-ну, не будем торопиться, годик еще отдохни – один раз уже нажглись, но уж во второй раз нас не проведешь, стреляные как-никак воробьи.
А в воскресенье, в начале июля, выехали к Сереге в пионерский лагерь. Ну-ну, поторапливайтесь, женщины. То-то неожиданность будет для парня.
Автобус остановился возле Уткина. Дальше шли пешком – это три километра. Перед самым лагерем горка была – и горка немалая – Пашка ход посбил, нечего рисковать, Марина уже похныкивать стала, и Пашка взял ее на плечи, а сам все посматривал на Аню. И ничего – держится. Хоть и прошли три километра. Но все же посидели в тени под деревом – дичков посрываем, хоть какие тут дички – начало июля – челюсти сводит от кислятины, и, отдохнув, двинулись дальше.
А у арки их ждал Серега. И он с подвизгом, вприпрыжку к ним бросился, стервец, и с налету к отцу на шею прыгнул, и отец покружил его по воздуху, а потом матери передал, и Серега прижался к матери и притих на мгновение, а потом и до Марины снизошел и потрепал ее по голове.
Не ждал их парень, знал, не приедут, но:
– Я стою вот тут. У беседки. Интересно – приезжают. А я спокойно – вы дома. Тут и вы пришли.
– Такого шалопая – и в покое оставить, – сказал Пашка.
А Аня все обнимала Серегу и смеялась – очень она соскучилась по сыну. Очень хотела, чтобы поехали все вместе, – и поехали. Пашка, правду сказать, один бы не поехал. Перебьется парень три недели. Отдохнет от отца. И отец от него отдохнет. А теперь она не может насмотреться на своего Серегу. И смотреть есть на что: нос у парня сгорел и облупился, как кожура у печеной картошки, волосы выгорели и стали совсем белыми, он вроде вытянулся, и кость вроде окрепла, и на белых ногах чернели цыпки, и они были жесткие, как подошва бегемота.
– Ты ноги-то хоть иногда моешь, герой? – спросил Пашка.
– А это я в футбол начал играть, – кивнул Серега на цыпки.
– Кем играешь?
– Вратарем стою.
– И как стоишь?
– Как! Подходяще, если за отряд берут. Все боятся в ноги падать. Это когда ты один и он один.
– А ты не боишься?
Серега только плечами пожал. Не боится. Герой – в ухе дырка. Тяпнут по голове ногой – не зарадуется. Нашел место – вратарь. Но Пашка ничего не сказал. Это его дело – по голове получать. Пусть привыкает. Еще нахватает ударов и по голове, и по животу, и по заднице – пусть привыкает. Девять лет.
Вышли в лесок под лагерем. Сели на полянке. Аня расстелила скатерку, начала выворачивать бездонную сумку. А это, Серенький, пирожки, сама пекла вчера вечером, и вот тоже пирожки, но это потом, с вареньем, это тетя Надя пекла, а вот сверток с яичками, потом съешь, а вот конфеты, и вот конфеты, сейчас поешь и на потом оставь – с ребятами поделиться.
Серега кивнул головой. Поделится. Это понятно. Не поделится – все равно возьмут. Но поделится – не жила. Аня смотрела, как Серега пирожки ее уплетает. И по голове его гладила, а также – мальчик мой, отвыкла от парня. Пашка бы не мог его особенно углаживать, раз погладил, и два, и парень на шею сядет, а нужен помощник, а не сидень, а Аня отвыкла от парня, и не надо бы ее поучать – сама привыкнет, как с ребятами управляться. Пора. Раз выздоровела.
А потом шли по лагерю. На пионерской линейке фанерный кораблик стоит вместо трибуны, а справа футбольное поле с черной плешью от костра, и по склонам оврага зеленеют домики, и названия отрядов все «Следопыт», да «Пираты», да «Робинзон».
– Стоп! – сказал вдруг Пашка. – Вспомнил. Все иду и удивляюсь. Знаю! Был здесь. Один-то раз и был в лагере. Здесь как раз. После войны. В сорок шестом. Тринадцать лет было. Лось уже. Матери дал передохнуть. А мало изменилось. Футбольное поле такое же. И овраг. А вот домики другие. Эх, отличное время было. Хоть и голодное.
– А ты в футбол играл?
– Играл. Но плохо. Не шло. Тяжелый я был для футбола. Неверткий. Бил сильно, это правда. Но мазал.
– А картошку пекли?
– Ну, спрашиваешь. Вот там, за домиками, вниз спуститься, к Марьину, отличные огороды были. И речушка. Наворуем картошки и печем. Такой однажды костер заделали после отбоя – чуть не выперли из лагеря.
Подумал вдруг – время-то отличное было. Первый спокойный год. Все лето – две смены – здесь. И воздух вольный, и по вечерам в «ручеек» играли, и костер на открытии и закрытии лагеря – искры летят в небо, и запевай, хор, дружней, песнь веселой дружины своей, и зябко, и ночь выцветает, и всем отрядом пели на закрытии «Наверх вы, товарищи, все по местам!», а Пашка был отрядным свистуном, и как же лихо он свистел, а когда все закричали «С богом, ура-а!», он чуть не лопнул от натуги, а Славка Третьяк вместо свиста только покрякивал и верещал на трещотке – ах, лихое было время. Это же, может, лучшего времени и не было. Вроде вот тогда, а потом сразу сейчас.
Но нет – все это звон. Есть у него Аня. И тяжко иной раз было – а лучшее это время. Последние десять лет. Потому-то Пашка и считает, что ему повезло.
А те, кому не повезло, вспоминают иной раз костер на закрытии смены и понимают вдруг, что тогда сидели они у последнего своего костра, и потому-то, чтобы взбодриться, водочку пьют, и к телевизору припаиваются, и на футбол-хоккей ездят, но только поздно. Отсвистела жизнь. Проспал ее.
Но Пашке-то повезло. Не проспал. И Аня рядом. И Серега с Мариной. А у Сереги облупился нос. И не понимает он, чего это отец расквасился. Но поймет. Когда время придет. Если повезет понять.
– Пора! – сказал Пашка уже перед обедом. – Спускаться надо.
Ну, побудем еще, Паша, просила глазами Аня, ведь все вместе, и здоровы, и день какой июльский, солнце запуталось в соснах, вдали на склонах оврага женщины косят траву, и тишина такая стоит, и вдруг тишину разорвал призыв горна – и это «Бери ложку, бери бак», и это на обед пора, и будь готов – всегда готов.
– Отчаливаем! – сказал Пашка, и они отчалили. Аня все держала Серегу за плечи, а он стеснялся, но не отходил в сторону, и Аня не могла отпустить его от себя – еще приедем, и обязательно, а на следующий год все лето здесь пробудешь, и мы ни одного воскресенья не пропустим, пора, Анюта, пора, парень к порядку приучен, и не грусти, еще не раз приедем сюда, и будь здоров, Серега, носом не хлюпай, не шуми лишнее и не сбегай раньше времени, и Пашка крепко пожал ему руку.
– До свиданья, сын.
– До свиданья, мальчик, до свиданья, Серенький.
Это три месяца здоровья. Даже три с половиной. Бывает же такое везение. Думали – навсегда. Но осечка вышла. Неделю назад Аня заболела гриппом. И гриппом каким-то тяжелым. И снова начались приступы. И одышка. И нельзя ходить. И снова положили в больницу.
Но она скоро поправится – это Пашка точно знает. Так должно быть. И снова будет здоровой. А через полгода на работу пойдет. В коллектив пора, что называется. Нельзя надолго отрываться. Грипп пройдет. Сердце наладится. Приступов не станет. Так будет. Никак иначе. Точно.
Тут, на радость, и Николаша пришел – худой, сутулый, на темени, плешь проелась.
– Семье Снегиревых привет! – сказал и пожал Пашке руку. Поманил Марину, тоже руку протянул и конфетку ей в рот сунул.
– Дядя Коля, а ты чего? – спросила Марина.
– А ничего. К папе пришел. И к тебе. Разве нельзя? Жарко!
– Видал ты! Жарко ему!
– Да, жарко, – И Николаша, подтверждая свои слова, вытер пот с темени. – В субботу будет работенка. И в воскресенье. Поможешь?
– Помогу. По трешке?
– Наверно. Пивком, что ли, побалуемся? – как бы нехотя спросил Николаша.
– Да, не худо бы, – сказал Пашка и потянулся. Руки к небу вскинул, лопатки чуть не вывернул, крякнул от удовольствия – так сладко потянулся. – Как, Марина, сходим к ларечку? Там и Наташа Афанасьева будет.
– Сходим, папа, – охотно согласилась Марина.
Пашка взял Марину на плечи, и они пошли медленно, с достоинством, и Пашка внимательно смотрел под ноги, когда переходили разрытый Песочный переулок – газ скоро будет, – и так это хорошо, что не надо торопиться, не на работу же идем, время свое, не казенное, не убежит никуда пиво, до десяти будет ждать, и, чем дольше разлука, тем встреча дороже.
Жара не спадала – надо же, как раскалилось все, – и безветрие, не шелохнутся листья запыленных тополей, лишь краснеет осколок неба, и оттуда вон, от Пяльцев, сумерки потянулись, но еще часа два все будет видно, и не скоро вспыхнут фонари.
Перед ними затормозил автобус. Высунул рожу Митька Андреев, старый кореш.
– Привет трудовому классу!
– Здорово, Митряй. Айда по пивку ударим.
Митька только развел руками и пальцем через плечо показал на пассажиров.
– Не могу!
– Ну, двигай и присоединяйся, когда кончишь.
– Что вы, парни. Сегодня до часу пахать.
И уже начинали поскрипывать пассажиры – все спешат, день аванса, дома жены ждут, а денежки жгут карман, а также на перекрестке дело, но не в большом городе живем, дайте поприветствовать хорошего парня.
А у ларька большой сбор был, и вывалили парни из бани, разгоряченные, краснорожие, дайте же скорее людям кружечку пива, а то ведь загнутся от жары.
Сидели на пустых и полных бочках, колотили воблой по ребру ларька, и кто-то протянул Пашке кусочек рыбы, а он всосал соль в себя, а потом кружку взял – тяжелую кружку, с краем ущербным – и, не переводя духа, ахнул эту кружку, а уже потом начал со смаком посасывать вторую.
Это радость так радость – вот так пиво посасывать. Ты его во рту держишь, пока рот не охладится, а потом чуть толкнешь языком и маленькими глотками погонишь в глотку, и вроде бы прохлада на землю сразу упадет и чуть стемнеет, а тут и разговоры пойдут, то да се, а наше с квасом, а также с кисточкой, да соль да перец, и все свои здесь парни, и полный сегодня сбор – нет, славно жить на белом свете.
А тут и Мишаня Афанасьев, друг, в одном полку служили, подвалил.
– Здорово, земеля.
– Здорово, Пашка. А песню какую я сегодня по радио слышал! Ну, ту, нашу. Парни и вопили. Поможешь. Эту вот. «За прочный мир», – пальцем ткнул Пашку в живот.
– «В глубокий тыл», – подхватил Пашка.
– «Летят десантники лихие». Понял? По радио, соображай. Да разве же они поймут чего? Это же салаги, хлеборезы. Вот все они. – И он рукой обвел окружающих.
– Точно, Мишаня. Точно, земеля.
И потихоньку спросил Пашка, чего это Мишаня заводится. Просто так или повод подкатил?
– Ну, ты даешь, – всплеснул руками Мишаня. – Жилье выколотил.
– Иди ты! – обрадовался Пашка. – Молодчик. Две?
– Нет, ты понимаешь, штука какая – три!
– Ну, земеля, жди на новоселье. С Аней и придем.
А тут подвалили еще парни – Чекмарев с тридцать шестого, и коротышка Филиппов в своей вечной кепочке, и прораб Володя при галстуке и белой рубашке.
И тоже охнули, тяпнув пивка, – а пиво-то – да! – свежее.
– А откуда ему быть несвежим, – подала голос продавщица Зина, – лето какое жаркое.
И кто-то уже рассказал анекдот про зайца и медведя. Старый анекдот, но все засмеялись. И как не засмеешься, если день такой. Если большой сбор и все мы вместе. Никакая жена не погрозит тебе пальцем и не бросит камень в твой огород – это наш день. Заслужили его.
– Смотри – Надя – вдруг сказал Николаша и ткнул Пашку в бок. Тебя ищет.