Текст книги "Творческий путь Пушкина"
Автор книги: Дмитрий Благой
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 56 страниц)
Сватая Ибрагима, Петр говорит ему: «Послушай, Ибрагим, ты человек одинокой, без роду и племени, чужой для всех, кроме одного меня. Умри я сегодня, завтра что с тобою будет, бедный мой арап? Надобно тебе пристроиться, пока есть еще время; найти опору в новых связях, вступить в союз с русским боярством». И, как уже видно из этих слов, дело не только в том, что Ибрагим не родовит и чужестранец, а в том, что он принадлежит к другой, «черной» расе – «арап», «негр» и потому «чужой для всех». И это – не отдельное, частное замечание. Наоборот, в дошедшем до нас тексте романа этот мотив настойчиво повторяется – точнее сказать, педалируется – снова и снова. В этом, несомненно, по Пушкину, причина и будущей семейной драмы «арапа». Исподволь это подготовляется уже в истории первого «парижского» романа Ибрагима. В пресытившемся французском великосветском обществе, в котором все, что «подавало пищу любопытству или обещало удовольствие, было принято с одинаковой благодарностью», столь необычная фигура царского «арапа» («le nègre du czar») привлекала к себе всеобщий интерес своей «странностью» – экзотикой. Однако и тут Ибрагим ощущал, что этот интерес вызван тем, что он являет собой «род какого-то редкого зверя, творенья особенного, чужого, случайно перенесенного в мир, не имеющий с ним ничего общего». Поэтому и «сладостное внимание женщин» «не только не радовало его сердца, но даже исполняло горечью и негодованием». Правда, графиня Д., увлеченная его африканской пылкостью, по-настоящему влюбилась в него. «Некоторые дамы изумлялись ее выбору, многим казался он очень естественным», – многозначительно, с тонкой скрытой иронией добавляет автор, давая понять, что и в страстном чувстве графини было нечто от того «любопытства», влечения к экзотике, которое определяло к нему отношение многих других представительниц высшего французского общества. Но и тут Ибрагим не доверял прочности своего счастья, считая, что «отвращение, ненависть могли заменить в ее сердце чувства самые нежные». Причину этого он и прямо называет в своем прощальном письме к графине: «Счастие мое не могло продолжаться. Я наслаждался им вопреки судьбе и природе. Ты должна была меня разлюбить…» – и дальше: «Зачем силиться соединить судьбу столь нежного, столь прекрасного создания сбедственной судьбою негра, жалкого творения, едва удостоенного названия человека». Заканчивается письмо снова упоминанием о «бедном негре»: «…думай иногда о бедном негре, о твоем верном Ибрагиме». «Что же ты вытаращил свои арапские белки?» – спрашивает Ибрагима Корсаков после того, как он сообщил «арапу», что графиня Д. взяла себе нового любовника – «длинного маркиза R.» С расовым – «негритянским» – мотивом связаны и размышления Ибрагима в связи с предложением жениться на боярышне Ржевской, сделанным ему Петром. Не надеясь на любовь, в особенности после привезенного ему Корсаковым известия о графине, Ибрагим строит свой будущий брак на политическом расчете и одновременно надеется лишь на супружескую верность «девушки скромной и доброй» – русской боярышни, воспитанной, в противоположность парижским красавицам, в строго патриархальном духе. Но особенно «в лоб» мотив негритянского происхождения Ибрагима, как определяющий заранее его будущую семейную драму, дан в диалоге Корсакова с Ибрагимом в доме Ржевских: «Послушай, Ибрагим… – убеждает его Корсаков. – Брось эту блажную мысль. Не женись. Мне сдается, что твоя невеста никакого не имеет к тебе расположения… С твоим ли пылким, задумчивым и подозрительным характером, ствоим сплющенным носом, вздутыми губами, с этой шершавой шерстью бросаться во все опасности женитьбы?..» – «Благодарю за дружеский совет, – перервал холодно Ибрагим, – но знаешь пословицу: не твоя печаль чужих детей качать…» – «Смотри, Ибрагим, – отвечал смеясь Корсаков, – чтоб тебе после не пришлось эту пословицу доказывать на самом деле». И действительно, с самого начала, в отличие от пресыщенной и скучающей, меняющей любовников, как перчатки, парижской графини, Наташа испытывает к навязанному ей жениху-«арапу» ужас и отвращение. Недаром, когда она услышала о согласии отца, данном Петру, она упала без чувств и заболела нервной горячкой; недаром взывала к Валериану о спасении. Когда, после двух недель бесчувствия и бреда, Наташа наконец начала приходить в себя и отец захотел ввести в ее спальню будущего жениха, против этого стала резко возражать старушка Татьяна Афанасьевна: «Ты уморишь ее. Она не вынесет его виду». В самом деле, когда Наташа вдруг увидела у изголовья кровати царского арапа, «весь ужас будущего представился ей».
Некоторые архивные материалы, ставшие позднее известными, со всей несомненностью свидетельствуют, что причиной многих и многих злоключений, которыми так изобиловала весьма драматическая судьба прадеда Пушкина, было его «африканское» происхождение – принадлежность «не нашей породе». Пока «арап» был при дворе, под высокой рукою Петра, отношение к нему поневоле должно было держаться в определенных границах. Зато с полной свободой оно смогло проявить себя во время ссыльной жизни Абрама в Сибири и в годы его службы в невысоких чинах в захолустных провинциальных гарнизонах. О сибирском периоде жизни Абрама мы мало что знаем. Зато в письмах более позднего времени «арап» подробно рассказывает о той травле, которой он подвергался во время службы в Ревеле со стороны местных властей. Ганнибал непрерывно жалуется в них на «несносные реприманды» и «наглые нападки», которые чинит ему ревельской оберкомендант, «презиравший» его так, как будто бы он был «всех протчих штаб-офицеров хуже». Так, комендант хотел согнать его с занимаемой им квартиры под предлогом, что она нужна для новоприбывшего офицера, хотя последний чином был ниже «арапа». И проделать это он собирался, не обращая внимания на то, что жена Ганнибала «тогда была на последних часах к рождению младенца». В случае же, если Ганнибал не съедет добровольно, комендант угрожал его «выбить безвременно и багаж выкинуть на улицу». Через некоторое время Ганнибал прямо просит защитить его от «вымышленных злоб» некоторых и от «ненависти тамошнего народа» и вообще перевести в другой город. Причиной этого презрения, ненависти и злобы к «арапу» была его, как он выражается, «чернота». Сам он явно избегал об этом говорить. А если и заговаривал, то старался отшучиваться от этого больного для него вопроса. Но иногда «арап» не выдерживал, и тогда с его уст срывались слова, исполненные нестерпимой тоски и боли. «Я бы желал, – пишет он в одном из писем к Миниху, снова прося взять его из Ревеля, – чтобы все так были, как я: радетелен и верен по крайней мере возможности (токмо кроме моей черноты). Ах, батюшка, не прогневайся, что я так молвил – истинно от печали и от горести сердца: или меня бросить, как негодного урода, и забвению предать, или начатое милосердие со мною совершить, яко бог, а не по злым вымыслам человеков». Драма «черного» Ганнибала, тщательно им самим скрываемая, не была замечена ни одним из его многочисленных биографов, относивших все его столкновения с подчиненными и начальством на счет его дурного характера. Между тем постоянное сознание себя отщепенцем – «негодным уродом», «гадом», как он себя называет в письме к Меншикову, «черным чортом», как его величают даже самые близкие к нему люди (в «Арапе» старушка Ржевская называет его «черным диаволом»), дает ключ ко многому в его характере, как он выпукло проступает из ставших нам позднее известными архивных документов. Этим объясняются в значительной степени и свойственные ему припадки «панического страха», и неумолимая жестокость расправ с первой женой, относившейся к нему именно как к человеку «не нашей породы».
Я только что сказал, что никто из писавших о Ганнибале не обратил внимания на эту особенно драматическую сторону жизни «арапа». Не располагая соответствующими материалами, ни словом не обмолвился о ней в своем кратком биографическом очерке о прадеде и его правнук. Но то, что было неизвестно Пушкину как биографу, он проницательно угадал в своем романе интуицией великого художника. Очень многого вовсе не зная об «арапе», кое в чем отступая от известных ему фактов, именно здесь-то он наиболее приблизил Ибрагима к его реально-историческому прототипу. Больше того, в качестве одной из центральных тем романа он впервые в нашей литературе и очень остро поставил тему расовой розни, предубеждений, расовой дискриминации и со свойственной ему «лелеющей душу гуманностью» художественно ее разрабатывал.
После появления в доме Ржевского Валериана действие, очевидно, должно было развертываться так. Предотвратить брак с «арапом», то есть пойти не только против воли отца, но и самого Петра, ни Наташа, ни любимый ею Валериан, понятно, никак не могли. Брак состоялся. Но преодолеть свой «ужас» по отношению к мужу и любовь к Валериану (обстоятельство, Ибрагиму явно неизвестное и потому не учтенное им в размышлениях о будущей семейной жизни) Наташа тоже не смогла. В результате пословица, приведенная Ибрагимом в разговоре с Корсаковым и последним высмеянная, обернулась для «арапа» самым роковым образом. Произошла та трагическая коллизия, которая составляет кульминацию драматического конфликта романа: у Наташи родился белый ребенок. Для Ибрагима это явилось бесспорным и непреложным свидетельством измены жены, тем более веским, что в начале романа у «арапа» от его парижской возлюбленной родился «черный младенец». Рождение белого ребенка и явилось источником семейной драмы.
О том, что основная фабульная схема продолжения романа именно такова, свидетельствует не только запись в дневнике Вульфа, но и то, что именно она исподволь подготовлялась Пушкиным. В этой связи и рассказ о рождении черного младенца от графини Д. приобретает характер не случайного вводного эпизода, а органически, необходимо входит в линию развития сюжета и вместе с тем сообщает повествованию столь излюбленные Пушкиным композиционные равновесие и законченность – гармоническое соответствие начала и конца. Причем это композиционное равновесие – не формальный прием. В нем заключен и определенный этический смысл: рождение в семье Ибрагима белого ребенка – своего рода возмездие за рождение в семье графа Д. «черного младенца». Недаром Корсаков, пугая Ибрагима возможной изменой его будущей жены, напоминает ему именно этот парижский эпизод: «Ты сам… помнишь нашего парижского приятеля, графа Д.?»
Вместе с тем в уже написанном Пушкиным тексте романа имеются не только мотивы, связанные с «главной завязкой» и ее подготовляющие, а и некоторые другие мотивы, свидетельствующие, что одной семейной драмой «арапа» автор не предполагал ограничиться, что она должна была быть связана с более широкой драмой общественной, концентрированным выражением которой являлась. Я уже приводил слова, сказанные Ибрагиму Петром: «Умри я сегодня, завтра что с тобою будет, бедный мой арап?» Как всегда, в произведениях Пушкина не бывает лишних слов, так и в данном случае здесь – просвет в дальнейшее. Действие романа относится к самым последним годам жизни Петра. Женитьба «арапа», организованная его крестным отцом, очевидно, могла состояться только до его смерти. Вероятно, одна из последующих глав романа и должна была бы быть посвящена бытовой картине (в какой-то мере аналогичной картинам ассамблеи у Петра и обеда в доме Ржевского), живописующей столь необычную и колоритную свадьбу, в которой старина и новизна были бы связаны в еще один пестрый и причудливый узел. Но затем Петр умирает, и положение «чужого для всех», кроме него, «бедного арапа» резко меняется. Наследника себе назвать Петр не успел. Начинается алчная борьба за власть, победителем в которой оказывается, на короткое время, ставший фаворитом вдовы Петра, Екатерины I, Меншиков, круто расправляющийся со всеми, кто стоит или может стать поперек его пути. С этим связана и ссылка «царского арапа» почти на край света, на самую окраину Сибири, к китайской границе. И опять-таки в написанных главах романа есть два места, бесспорно подготовляющие именно такое развитие событий. Когда Ибрагим по приезде в Петербург был привезен Петром к себе во дворец, среди вельмож, съехавшихся туда через некоторое время, он «узнал великолепного князя Меншикова, который, увидя арапа, разговаривающего с Екатериной, гордо на него покосился». Правда, на другой день, когда стало очевидно особое расположение Петра к «арапу» («поздравил его капитан-лейтенантом бомбардирской роты Преображенского полка, в коей он сам был капитаном»), резко изменилось отношение к нему и Меншикова. Но со стороны «плута Данилыча» (как называет его в романе Петр, при этом весьма выразительно «потряхивая дубинкою») это был столь обычный для придворных кругов и чистейший расчет: «Придворные окружили Ибрагима, всякой по-своему старался обласкать нового любимца. Надменный князь Меншиков дружески пожал ему руку». Однако после смерти Петра продолжать эту «дружбу» смысла не было. Наоборот, Ибрагим, коротко принятый в царской семье, в том числе и самой Екатериной, мог быть только помехой честолюбивым замыслам Меншикова. Вероятно, ссылкой «арапа» в Сибирь (куда были сосланы Радищев и декабристы, куда в 1820 году Александр I чуть было не сослал самого поэта), картинами его сибирской жизни, его смелого «самовольного» возвращения оттуда, о котором по «семейственным преданиям» упоминает Пушкин в биографии прадеда, и должно было продолжиться повествование. Жену в ссылку, прикрытую сперва служебным поручением, «арап» едва ли мог с собой взять. И за время его отсутствия как раз и могло произойти сближение ее с сыном казненного стрельца, давно любимым ею Валерианом, отношение к которому после смерти Петра, когда старая боярская оппозиция снова подняла голову, должно было измениться к лучшему и со стороны отца Наташи. Так в развитие романической фабулы снова входил социально-политический мотив – борьбы между стариной и новизной. Рождение белого ребенка у Наташи – это тот факт, в котором с особой наглядностью сказалась роковая отчужденность «арапа» от всего того мира, в который манием царя-преобразователя, не считавшегося при выборе своих помощников ни с родом, ни с племенем, ни даже с цветом кожи, он был перенесен.
Таким, понятно в порядке только гипотезы, но опирающейся на приведенные мною факты, представляется возможное продолжение романа, в котором, если бы данный замысел был осуществлен, «ужасная» семейная драма была бы поднята на высоту подлинной трагедии, связанной с тем общественным строем, при котором бо́льшая часть человечества оказывалась на положении низших рас – «жалких творений, едва удостоенных названия человека».
Но почему же все-таки Пушкин не реализовал свой замысел и, внезапно прервав работу над романом, навсегда отказался от его продолжения? Разные исследователи давали и различные ответы. Иные объясняли это узкобиографическими причинами, другие тем, что в 1829 году появился получивший шумный успех роман Загоскина, якобы решивший проблему создания русского исторического романа. Но, как мы могли убедиться, Пушкин ставил своим «Арапом» отнюдь не только формальную задачу. Да и, кроме того, он прервал работу над романом за два года до этого, в 1827 году. Неубедительны и соображения, что тема «Арапа» была вытеснена новой темой – повестью о сыне казненного стрельца, поскольку планы последней относятся к гораздо более позднему времени, к 1833 году. Противоречит фактам и предположение, что незавершенность романа объясняется тем, что «тема Петра» теряет для автора политическую актуальность. Ведь Пушкин создает и значительно позднее, в 30-е годы, два произведения, непосредственно связанные с петровской темой, – «Медный Всадник» и «Пир Петра Первого».[155]155
См.: С. Ауслендер. «Арап Петра Великого». А. С. Пушкин. Полное собрание сочинений, т. I–VI. СПб. – Пг., изд. Брокгауза и Ефрона, 1907–1915, т. IV, стр. 105, 109–110; Ю. Оксман. «Арап Петра Великого». Полное собрание сочинений Пушкина, прилож. к журналу «Красная нива» на 1931 г., т. VI. Путеводитель по Пушкину, стр. 40–41; В. Шкловский. Заметки о прозе Пушкина. М., «Советский писатель», 1937, стр. 29; Н. Л. Бродский. А. С. Пушкин. Биография, стр. 573; С. М. Петров. Исторический роман А. С. Пушкина. М., Изд-во АН СССР, 1953, стр. 77. «Арап Петра Великого» в 1927 году вышел в Каире в переводе на арабский язык Селима Коб'ейна («Эмир поэтов России», Пушкин, был вообще первым русским писателем, произведения которого стали переводить на Арабском Востоке). При этом переводчик от себя дописал седьмую главу (А. А. Долинина. «Арап Петра Великого» и «Барышня-крестьянка» Пушкина на арабском языке. В сб.: «Памяти Игнатия Юлиановича Крачковского». Изд-во Ленинградского университета, 1958, стр. 63–72).
[Закрыть] Новейший исследователь «Арапа Петра Великого» Г. А. Лапкина, дав сводку этих объяснений и правильно их отводя, считает, в свою очередь, что работа над романом была прервана потому, что «1828 год был периодом, когда Пушкин окончательно разочаровался в Николае I».[156]156
Г. А. Лапкина. К истории создания «Арапа Петра Великого». «Пушкин. Исследования и материалы», т. II. М. – Л., Изд-во АН СССР, 1958, стр. 308–309.
[Закрыть] Однако и это последнее объяснение также никак не соответствует фактам. Как раз в 1828 году Пушкин пишет свои новые стансы «Друзьям»; в 1828 году Николай прекратил дело о «Гавриилиаде».
Мне представляется, что по меньшей мере одна из причин неоконченности романа может заключаться в несоответствии публицистичности задания – дать двойной урок Николаю I, во-первых, образом Петра I, во-вторых, примером отношений между ним и прадедом поэта – тем принципам художественно-реалистического изображения действительности, которые сложились к этому времени у автора большинства глав «Евгения Онегина» и «Бориса Годунова». Уже из ранних «Заметок по русской истории XVIII века» видно, что Пушкин отчетливо видел не только положительные, но и отрицательные стороны в облике и деятельности Петра I. Однако не мог же он, если даже оставить в стороне соображения цензурного порядка, призывая Николая I быть «во всем подобным» своему «пращуру», показать в романе и безграничное «самовластие» Петра, и террористические методы управления им страной. Легкие намеки на это имеются и в «Арапе» (беглое упоминание о «дубинке», крутой способ, которым Петр просватал своего крестника), но именно только намеки. В целом же образ Петра дан исключительно в положительных, светлых тонах, без малейшей примеси тени. В романе, призванном по самому существу жанра, как он понимался Пушкиным, дать широкую и полную картину и всей исторической эпохи и ее деятелей, подобное изображение страдало односторонностью, грешило и против истории, и против реалистической правды искусства. Это же относится и к образу Ибрагима. Особенные сложности возникли бы в отношении последнего при продолжении романа: данный в начале образ «арапа» никак не соответствовал крайней жестокости (об этом Пушкин должен был знать и по семейным преданиям, и, пожалуй, в особенности из рассказов няни) расправы его с виновной женой. Думается, что прежде всего именно эти трудности и побудили Пушкина прекратить работу над романом, ограничившись, как уже сказано, публикацией из него только двух, причем внефабульных, а лишь чисто бытовых отрывков – описания ассамблеи и «обеда у русского боярина». Но сама тема Петра никак не утратила для Пушкина своей и художественной и общественной актуальности. Работа над «Арапом» в начале 1828 года была приостановлена, а, видимо, к середине года и окончательно прекращена. Незадолго перед этим, 5 апреля, Пушкин приступил к работе над эпическим стихотворным произведением совсем нового, по сравнению со всеми прежними его поэмами, типа – исторической поэмой из Петровской эпохи «Полтава».
В то же время следует подчеркнуть, что своим, пусть далеко не законченным, прозаическим романом Пушкин заложил в развитие русской литературы одно из самых плодотворных «начал». Столь же предельно сжатые, сколь художественно совершенные главы «Арапа» открывают собой блистательную историю русской классической прозы. Новые – «прозаические» – принципы изображения Пушкиным исторической действительности, исторических лиц, языка художественно-исторического произведения обретут дальнейшую реализацию не только в его собственной «Капитанской дочке», но и в «Войне и мире» Льва Толстого. По прямой линии продолжит и разовьет замысел Пушкина – дать роман о Петре и его эпохе, который бы смог воскресить минувший век во всей его истине, – в своем «Петре Первом» А. Н. Толстой, во многом и многом непосредственно опирающийся в нем на опыт и замечательные художественные открытия пушкинского «Арапа».
4
ТЯЖКИЙ МЛАТ
(«Полтава»)
…в искушеньях долгой кары,
Перетерпев судеб удары,
Окрепла Русь. Так тяжкий млат,
Дробя стекло, кует булат.
«Полтава», I
Твоя печальная пустыня,
Последний звук твоих речей
Одно сокровище, святыня,
Одна любовь души моей.
«Полтава». Посвящение
Месяцев за девять до восстания 14 декабря, в разгар полемики между Пушкиным и декабристами по поводу первой главы «Евгения Онегина», романтик А. А. Бестужев, призывавший ее автора вместо картин повседневной жизни посвящать свое творчество «тому, что колеблет душу, что ее возвышает, что трогает русское сердце», замечал: «…что может быть поэтичественнее Петра? И кто написал его сносно?» Несколько ниже в том же письме, подчеркивая, что Пушкин ничего не должен создавать, кроме поэм, Бестужев прибавлял: «Только избави боже от эпопеи. Это богатый памятник словесности, но надгробный. Мы не греки и не римляне, и для нас другие сказки надобны» (XIII, 149).
В самом деле, создание эпопеи о Петре, начиная с «Петриды» Кантемира, не переставало служить предметом творческих усилий целого ряда русских поэтов XVIII – начала XIX века. И действительно, никому, в том числе даже Ломоносову, не удалось написать ее «сносно». Что касается «петриад» начала XIX века, составлявшихся эпигонами классицизма (в некоторых из них шла речь и о Мазепе), то они не имели сколько-нибудь серьезного значения, если не считать вызванных ими едких эпиграмм арзамасцев, в том числе и молодого Пушкина (эпиграммы Батюшкова «Совет эпическому стихотворцу» и «На поэмы Петру Великому», ироническое упоминание «двух Петриад», поэм А. Е. Грузинцева «Петриада», 1812–1817, и С. А. Ширинского-Шихматова «Петр Великий», 1810, в пятой главе «Евгения Онегина»). Причем «мертвыми» (слово Батюшкова во второй из его эпиграмм) были не только «полудикие» произведения авторов «петриад», – стал к этому времени идейно реакционным и литературно архаическим самый жанр классической эпопеи. Пушкин в своей «Полтаве» решил художественную задачу, над которой в течение почти целого столетия тщетно бились русские стихотворцы; но он не только не создал новой эпопеи в духе XVIII века, но и никак не стремился воскресить этот действительно полностью изживший себя жанр, хотя и воспользовался многим из длительного опыта не только своих больших, но даже и вовсе второстепенных предшественников.[157]157
А. Н. Соколов. «Полтава» Пушкина и «Петриады». «Пушкин. Временник Пушкинской комиссии», кн. 4–5. М. – Л., Изд-во АН СССР, 1939, стр. 57–90.
[Закрыть]
В пору создания «Полтавы» Пушкин – автор не только романтических поэм, в частности творец «Цыган», но и исторической трагедии «Борис Годунов» и романов – большей части глав «Евгения Онегина», глав «Арапа Петра Великого» – находился в поре полной творческой зрелости. И в своей «Полтаве» Пушкин создал качественно новый вид поэмы – произведение огромного синтетического охвата, включающее и органически сочетающее в себе элементы не только эпопеи и романтической поэмы, но и трагедии, и исторического романа.
Основным признаком эпопеи считался эпически бесстрастный тон повествования. Пушкинская «Полтава» исполнена высокого лиризма и острой драматичности. В эпической поэме описываемое историческое событие всегда ставилось в условные мифологические рамки. Обязательным элементом ее было «чудесное». Наряду с реальными историческими героями в ней действовали существа сверхъестественные – античные боги или христианские ангелы, олицетворения добродетелей, пороков и т. п. Но даже независимо от этого авторы эпопей принципиально отказывались от соответствия их произведений исторической действительности, считали возможным обращаться с ней по своему произволу. Херасков в предисловии к «Россияде» – каноническому образцу русской эпопеи XVIII века – прямо напоминал читателям, что в эпической поэме «верности исторической… искать не возможно» и что поэтому он «многое отметал…переносил из одного времени в другое, изобретал, украшал, творил и созидал». В прямую противоположность этому, Пушкин не только выбрасывает за борт весь безнадежно устаревший и условно-театральный мифологический реквизит, но и настойчиво подчеркивает, что действительность, изображенная в его поэме, полностью соответствует исторической правде.
Упорное и последовательное стремление к максимальной правдивости в изображении прошлого, к «воскрешению» минувшего века во всей истине, что ставил своей основной задачей Пушкин в «Борисе Годунове», что хотел осуществить в «Арапе Петра Великого», снова – на этот раз в жанре поэмы – проявляется в «Полтаве». Пушкин решительно отталкивается здесь не только от классической эпопеи, но и от различных образцов новой историко-романтической поэмы. Такие поэмы из эпохи средневековья писал молодой Вальтер Скотт («Песнь последнего менестреля», 1805; «Мармион, или Битва при Флодденс-Фильде», 1808, и др.). Высказывалось мнение, что литературным образцом для «Полтавы» послужила именно поэма «Мармион». Но при известном внешнем сходстве (в конце обеих поэм – битва, сыгравшая роковую роль в судьбе героев) эти два произведения по существу коренным образом отличаются друг от друга. В предисловии к своей поэме, построенной почти целиком на поэтическом вымысле, Вальтер Скотт сразу же предупреждает, что, хотя в ней и фигурирует исторический факт – битва при Флодденс-Фильде, включенная даже в ее название, автор ни в какой мере не стремился к верности истории. Пушкин, наоборот, решительно заявляет, что в своей поэме, содержание которой почти полностью основано на строго исторических фактах, он стремился быть верным истории. Здесь ему была безусловно ближе установка Адама Мицкевича, который в примечаниях к своей исторической поэме «Конрад Валленрод» (1828) писал: «Мы назвали нашу повесть исторической потому, что характеристика действующих лиц и все описание важнейших упоминаемых в ней событий основаны на исторических данных» (I, 517–518). Именно это, как и высокий патриотический дух поэмы Мицкевича, привлекло к ней сочувственное внимание Пушкина. Не исключено даже, что она могла послужить одним из непосредственных толчков обращения русского поэта к жанру исторической поэмы. В январе – марте 1828 года Пушкин переводит уже упоминавшееся выше стихотворное введение к поэме Мицкевича, а 5 апреля принимается за работу над «Полтавой».[158]158
О связи между «Полтавой» и «Конрадом Валленродом» см. еще в статье М. Аронсона «Конрад Валленрод» и «Полтава» Пушкина («Пушкин. Временник Пушкинской комиссии», кн. 2, 1936, стр. 43–56).
[Закрыть] Сыграть некоторую роль могла здесь и более ранняя историческая поэма Мицкевича «Гражина» (1821–1822). В частности, бросается в глаза портретно-психологическое сходство между героическим образом «Гражины» («Niewiasta z wdzięków, a bohater z ducha») и пушкинской Марией с ее женственной прелестью и «неженскою душой» (ср. стихи 488–519 «Гражины» и стихи 16–29, 123–127 «Полтавы»). Но дело не столько в этом сходстве, если даже оно не случайно, а в том, что Пушкина не могла не привлечь та установка на историзм, которая дана была Мицкевичем в этих его поэмах. Но и по методу и по художественным приемам обе поэмы Мицкевича – произведения чисто романтические. В этом отношении, как увидим, «Полтава» также существеннейшим образом от них отличается.
Любовь Мазепы и Марии – исторический факт, но в описании истории этой любви, как и в любовной фабуле «Арапа Петра Великого», Пушкин в значительной степени пошел по пути «вымышленного повествования»: сознательно в ряде подробностей, начиная с самого имени героини, отступил от известных нам фактических данных и, главное, весьма сильно дополнил их (отступления эти он оговорил в специальных исторических примечаниях, которыми сопроводил поэму). Здесь Пушкин – не летописец, а художник-психолог, создающий из сочетания реальных фактов и восполняющего их творческого домысла, а порой и прямого вымысла большое художественное обобщение – трагическую историю необыкновенной и преступной любви.
Но только в этом одном Пушкин и позволил себе в какой-то мере отойти от известной ему исторической действительности, тщательно им изученной по всем имевшимся печатным источникам и материалам («История Малой России» Д. Н. Бантыша-Каменского, «История Российской империи при Петре Великом» и «История Карла XII» Вольтера, «Деяния Петра Великого» Голикова и др.). В остальном он старался строго ей следовать. Особенно, как подчеркивал сам Пушкин, он добивался этого в отношении центрального героя поэмы, именем которого первоначально и предполагал ее назвать, – в отношении Мазепы.
* * *
Незаурядная личность Мазепы неоднократно привлекала к себе внимание современников Пушкина. За девять лет до «Полтавы», в 1819 году, появилась поэма Байрона «Мазепа», эпиграф из которой Пушкин прямо предпослал своей поэме. В 1824–1825 годах была написана обратившая на себя общее внимание и с художественной стороны сочувственно встреченная самим Пушкиным поэма Рылеева «Войнаровский». Наконец, всего за три с половиной месяца до начала работы Пушкина над «Полтавой» была опубликована повесть малозначительного литератора, издателя «Невского альманаха» Е. Аладьина «Кочубей» (поступила в продажу 22 декабря 1827 года).
Сам Пушкин подчеркнуто указывал на резкое отличие «Полтавы» от поэмы Байрона. Байрон начинает ее картиной бегства Карла XII и Мазепы после поражения под Полтавой. Но этой короткой экспозицией историческая часть поэмы и ограничивается. Основное ее содержание – необычайный эпизод из юности Мазепы (Байрон прочел об этом у Вольтера), который он рассказывает королю, чтобы отвлечь его от тягостных переживаний. Польский магнат, чья жена изменила ему с Мазепой, приказывает своим слугам привязать его нагим к спине необъезженного жеребца и пустить того на волю. Перед читателями предстает в высшей степени романтический образ человека «бестрепетной души», который бесстрашно глядит «в лицо смерти», не знает «меры в добре и зле». Изображение Мазепы, привязанного к дикому коню, который бешено мчит его через степи, реки, лесные дебри, все вперед и вперед, дано в таких тонах, что напоминало критикам прикованного к скале Прометея. Пушкин готов был восхищаться грандиозностью набросанных Байроном картин: «…какое пламенное создание», «какая широкая и быстрая кисть!» (XI, 160). Но, кроме имени, ничего общего с реальным Мазепой герой поэмы не имел. Весьма слабо связана с историей и повесть Аладьина, сюжет которой, однако, почти полностью соответствует романической части фабулы «Полтавы» – истории любовных отношений Мазепы и Марии (так героиня называется, кстати, и здесь). В противоположность этому, в «Войнаровском» Мазепа взят вне всякой романической фабулы, в качестве исторического деятеля. Но зато самый образ его резко антиисторичен. Мазепа, рисуемый в поэме Рылеева со слов его горячего приверженца Войнаровского, в основном дан как патриот и «прямой гражданин», действующий во имя «свободы родины своей». Мятеж Мазепы, отпадение его от Петра трактуются как «борьба свободы с самовластьем». И этот мотив борьбы за свободу звучит лейтмотивом всей поэмы Рылеева. Возьмем хотя бы характерное уподобление мятежа Мазепы весеннему разливу «освобожденной из плена», «разрушающей все преграды» реки: «Так мы, свои разрушив цепи, || На глас отчизны и вождей, || Ниспровергая все препоны, || Помчались защищать законы || Среди отеческих степей…» Поэма Рылеева, исполненная свободолюбивого гражданского пафоса, имела большое агитационное звучание, получив широкую популярность среди декабристов и в близких им общественных кругах, но историческая оценка роли Мазепы была в ней совершенно извращена.