444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Дмитрий Бурдин » Проклятый Врач. Том II (СИ) » Текст книги (страница 16)
Проклятый Врач. Том II (СИ)
  • Текст добавлен: 29 сентября 2026, 20:31

Текст книги "Проклятый Врач. Том II (СИ)"


Автор книги: Дмитрий Бурдин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 16 страниц)

Глава 23

Год – это много. Год – это триста шестьдесят пять дней, каждый из которых можно измерить не календарём, а количеством спасённых жизней, наложенных швов и выпитых чашек отвратительного больничного кофе. Год назад я въехал в клинику на инвалидной коляске, и коридоры замерали от шёпота. Сейчас по этим же коридорам интерны здоровались со мной кивком, не сбавляя шага, – ровно так, как здороваются с человеком, который просто работает рядом. Без ужаса. Без сострадания. Без того самого сочувственного взгляда, от которого хочется вцепиться кому-нибудь в горло. Я стал частью пейзажа. Доктор Ким на коляске. Непременный атрибут операционного блока номер три, как бестеневая лампа или аппарат ИВЛ.

Оперблок номер три был моим. Я перестроил его под себя с такой дотошностью, что Дмитрий Борисович, увидев смету, схватился за сердце и три дня пил корвалол. Но смету подписал. Мэр – тот самый мэр, которому я когда-то зашивал паховую грыжу, пока его глаза заливала чёрная аномальная мгла, – выделил грант, и деньги текли рекой.

Посреди оперблока, в изголовье стола, стояла моя позиция. Не каталка, не кресло – позиция. Специально спроектированное кресло с гидравлическим подъёмником, позволяющим мне менять высоту от уровня стола до уровня бестеневой лампы. Лёха называл его «троном». Лиза – «командирским креслом». Я называл его рабочим местом.

Передо мной, на кронштейнах, висели три голографических монитора. Настоящих, не аномальных. Швейцарская фирма «Брайн-Сёрдж» разработала их специально для нашей клиники, по моим чертежам. Левый экран – МРТ-снимки пациента в реальном времени, с возможностью вращения модели на триста шестьдесят градусов. Центральный – видео с микрохирургической камеры, установленной на лбу Игоря Васильевича, который стоял у стола и работал руками. Правый – навигационная система, которая подсвечивала каждый сосуд, каждый нерв, каждый слой ткани в операционном поле. Система была чисто цифровой. Никакого аномального кода, никаких проклятых матриц. Силикон, стекло, оптоволокно. Творение человеческого разума.

И всё-таки главным моим инструментом оставался мозг. Мозг, лишённый Системы. Мозг, который больше не получал подсказок в виде зелёных строк и подсвеченных координат. Мозг, работающий на чистом опыте, памяти и профессионализме. И знаете что? Он работал.

Я смотрел на МРТ-снимок – и анатомическая модель строилась в голове. Не мгновенно, как раньше, когда Система выдавала её готовой за долю секунды. Медленно. Шаг за шагом. Я поворачивал её мысленно, примерял разрезы, просчитывал пути доступа. На это уходило минут пять-семь. Раньше – секунды. Но те секунды были оплачены моими годами жизни, моим сердцем, моим рассудком. Эти пять-семь минут были оплачены только опытом. И я предпочитал платить опытом.

– Скальпель, – говорил я в микрофон гарнитуры.

Игорь Васильевич брал скальпель. Делал разрез. Его руки – золотые, уверенные, натренированные – выполняли мою команду с точностью, достойной швейцарского часовщика. Но он не решал. Не выбирал. Не рисковал. Он был моими руками. Я был его мозгом.

Лёха стоял рядом, на позиции первого ассистента. Да, Лёха. Мой вечно потеющий, вечно жующий ординатор, который когда-то ворвался в лабораторию с дефибриллятором и спас мне жизнь, – стал блестящим хирургом. Не за один день, разумеется. Я тренировал его год. Каждый вечер, после операций, мы сидели в кабинете, и я заставлял его шить. Шить сосуды, шить нервы, шить сухожилия. На латексных тренажёрах, на свиных ногах, на трупном материале из морга. Он матерился, потел, ронял иглодержатель, путал узлы. Но я стоял над ним – сидел над ним, – и заставлял. И он научился.

Сейчас Лёха мог самостоятельно выполнить сосудистый анастомоз, который год назад не доверил бы ни одному хирургу в стране, кроме меня. Его руки перестали дрожать. Его глаза перестали бегать. Он стал хирургом, которому я мог доверить пациента. Не полностью – я всё ещё руководил каждой операцией, – но мог доверить.

– Ретрактор на два миллиметра левее, – командовал я. – Игорь, видишь сосуд? Синяя полоса на мониторе. Обойди его. Лёха, подтяни фасцию.

Они работали. Я дирижировал. Три человека, связанных одним пациентом, одной целью и одним операционным столом. Лиза стояла за моей спиной, подавая инструменты и контролируя показания мониторов. Её руки были такими же точными, как и год назад. Но теперь в них не было дрожи. Не было страха. Только спокойная, рутинная уверенность профессионала, который знает, что его командир не подведёт.

Клиника процветала. Дмитрий Борисович, оправившийся от пыльного отравления и нервного срыва, превратился в суетливого, но эффективного администратора. Он больше не воровал из бюджета – не потому что стал честным, а потому что боялся. Боялся меня. Того самого взгляда из инвалидного кресла, от которого у него холодело в паху. Бюджет рос. Новое оборудование поступало каждый месяц. Интерны стояли в очереди, чтобы попасть на стажировку. Журналисты писали статьи. Телеканалы снимали репортажи. «Хирург-гений руководит операциями из инвалидной коляски» – заголовок, который меня бесил, но привлекал пациентов.

Я не любил журналистов. Но я любил свою работу.

* * *

В тот день, когда всё началось – когда я вернулся в клинику после реабилитации и произнёс в интерком первую команду, – в коридоре хирургического отделения появился новый санитар.

Я заметил его не сразу. Он был тихим, молчаливым, двигался по коридору с осторожностью человека, который боялся задеть что-нибудь лишнее. Белый халат, натянутый на худые плечи. Тёмные волосы, коротко стриженные. Правый рукав халата пустой – рука ампутирована по плечо. На её месте – протез. Современный, бионический, с микропроцессорным управлением. Пальцы протеза открывались и закрывались с тихим электрическим жужжанием, напоминая работу дорогого бытового прибора.

Жека Костромин.

Я увидел его, когда выезжал из лифта. Он стоял у стены, прижимая к груди стопку чистых простыней, и смотрел на меня. Его глаза – те самые, которые когда-то плескались страхом и тупой агрессией уличного волчонка – были спокойными. Не пустыми. Спокойными. В них появилась глубина, которой раньше не было.

– Доктор, – сказал он. Голос был ровным. Без хрипотцы, без наглой интонации. Просто голос молодого мужика, который пришёл на работу.

– Жека, – я остановил кресло. – Ты как тут?

– Нормально. Устроился санитаром. Утром каталки меняю, полы мою, бельё развожу. Вечером – на пары. На первый курс медучилища поступил. Заочно, конечно. Но поступил.

– На первый курс? – я смотрел на него. – Медучилища?

– Ну да. Решил, что если уж мне всё равно в больнице околачиваться, так хоть с толком. Может, фельдшером стану. Или массажистом. Протез-то вот, – он поднял правую руку, и пальцы бионического механизма согнулись с тихим щелчком, – помогает. Но одной левой я много не наработаю. А медицина – она разная. Можно и головой.

Я молчал. Год назад этот парень лежал на бетонном полу заброшенного НИИ, истекая кровью из обрубка, который когда-то был его правой рукой. Я зашил ему артерию полоской собственной проклятой плоти. Нить из обсидиана, вплетённая в его сосуд, пульсировала в такт моему сердцу. Потом симбиоз разорвался. Лиза вырезала мёртвую нить скальпелем. Жека остался без руки, но живой.

Морозов продержал его в карантине три месяца. Обследовал, тестировал, анализировал. Аномальный фон – нулевой. Кровь – чистая. Генетический код – человеческий, без единой аномальной метки. Жека Костромин был чист. Обычный парень с одной рукой и шрамом на плече, похожим на след от укуса чего-то очень злого.

– Спасибо, Доктор, – сказал Жека. Тихо. Без театральности. Без пафоса. – За то, что тогда. В подвале.

– Не благодари, – я покачал головой. – Я тебе руку зашил твоей же кровью. Это моя работа.

– Нет, – он посмотрел мне в глаза. – Не за руку. За то, что не бросил. Ты мог уйти. У тебя коляска, у тебя ноги не ходят, у тебя в груди дыра. А ты остался и зашивал мне артерию на полу, в темноте, без наркоза. Ты… ты тогда сказал: «Если сдохнешь по дороге, я вернусь и зашью тебя заново». Я это запомнил.

Я отвернулся. От таких разговоров у меня всегда чесалось между лопатками – там, где раньше пульсировали фиолетовые вены обсидиановой руки.

– Жека, – сказал я, разворачивая кресло к оперблоку. – Простыни в палату триста двенадцать. И не вздумай курить на лестнице. У меня нос лучше любой вытяжки.

– Бросил, – он усмехнулся. – Три месяца как.

– Молодец. Свободен.

Я поехал дальше. За спиной слышался тихий стук бионического протеза о кафель – Жека шёл по коридору, прижимая к груди простыни. Уличный гопник, который когда-то тусовался у гаражей с битой и матюгами, нашёл своё место в системе здравоохранения. Не потеряв человечности. Не став ни святым, ни героем. Просто человеком, который решил, что мыть полы в больнице лучше, чем гнить в подворотне.

* * *

Загородный пансионат утопал в сирени. Старые яблони, покосившаяся веранда, выцветшие занавески на окнах. Обычный дом престарелых, каких сотни по стране. Пахло варёной картошкой, свежим бельём и старостью – тем особым, сухим запахом, который бывает только там, где люди доживают свой век в тишине.

Мать сидела на веранде, в плетёном кресле, укутанная в шерстяной плед. Майское солнце грело ей плечи. Волосы – седые, тщательно уложенные – блестели в ярком свете. Она пила чай из фарфоровой чашки – настоящей, не больничной. Привезла с собой, из дома. С золотой каёмкой.

– Сашенька, – она улыбнулась. Улыбка была ясной, спокойной. Без тени того ужаса, который год назад сводил её лицо в гримасу паники. – Ты опять без еды приехал? Я Лизе звонила, она сказала, что ты опять одни сухари жуёшь.

– Мам, я хирург. Мы питаемся кофе и адреналином. Это научно доказано.

– Это научно доказанная глупость, – она поставила чашку. – Пирожков хочешь? Здесь поварница – Зинаида Петровна – печёт потрясающие пирожки с капустой. Я ей про твои любимые рассказала, она каждый день печёт.

– Мам, – я подъехал ближе. – Как ты?

– Хорошо, Саша. Тихо. Воздух тут чистый. Сосны. Озеро за рощей. Я по утрам гуляю. Вчера лису видела – рыжую, красивую, прямо у веранды прошла. Не испугалась меня. Я ей крошки бросила, она взяла и убежала.

Год назад она была в пансионате впервые. После того, как я отправил её сюда – подальше от города, от клиники, от всего, что могло напомнить ей о кошмаре. Первые недели она звонила мне ночью. Плакала. Спрашивала про отца. «Он правда приходил, Саша? Или мне это приснилось?» Я отвечал: «Приснилось, мама. Тебе приснилось. Папа давно умер. Он был хорошим человеком. Он любил нас».

Я не говорил ей правду. Не рассказал ни про обсидиановую руку, ни про клон, ни про подземное сердце, ни про то, что отец тридцать лет сдерживал чудовище под городом, а потом передал эту ношу клону – биологическому двойнику меня, – который растворился в белом свете и ушёл под землю, чтобы стать вечным якорем. Я не рассказал ей, что отец в последний момент сказал: «Позаботься о маме, Саша». Я не рассказал, что голос отца звучал тепло, с лёгким корейским акцентом, который он так и не смог побороть.

Но сегодня я расскажу ей другое. Не всю правду – всю правду она не выдержит. Но часть.

– Мам, – я взял её руку. Левую. Моя левая рука – бледная, шрамированная, с едва заметным тремором – лежала поверх её морщинистой ладони. – Я хочу тебе кое-что рассказать. Про папу.

Она замерла. Чашка звякнула о блюдце.

– Про папу?

– Да. Ты помнишь, он работал инженером?

– Конечно, помню. Он всё время пропадал на работе. Приходил поздно, пах машинным маслом. Я злилась. Думала, он нас бросил, что ему работа дороже семьи. – Она опустила глаза. – А потом он умер. Врачи сказали – сердце. Инфаркт.

– Мам, – я сжал её пальцы. – Он не просто работал. Он делал то, что спасло город. Ты помнишь, как он говорил: «Я делаю это ради вас»? Перед тем, как уйти в тот последний вечер?

Она молча кивнула. Слеза скатилась по морщинистой щеке.

– Он говорил правду. То, что он делал на своей работе, было… опасно. Он знал это. Но он считал, что так нужно. Так надо. Чтобы мы – ты и я – могли жить нормально. Без страха.

– Он… он умер из-за этой работы?

– Он умер, потому что отдал всё, что мог. До последней капли. Он был героем, мама. Настоящим героем. Не таким, как в кино. Он не стрелял, не взрывал, не махал мечом. Он просто делал свою работу. И эта работа спасла тысячи жизней.

Мать молчала. Слёзы текли по щекам, но она не вытирала их. Она смотрела на меня – на мои седые виски, на шрамы на руках, на инвалидную коляску.

– Ты похож на него, – прошептала она. – Ты такой же. Упрямый. Сломанный. Но не сдавшийся.

– Я не сломанный, мам. Я – хирург.

Она улыбнулась. Сквозь слёзы, сквозь морщины, сквозь годы. Улыбка была такой же, как у отца в тот последний миг, когда клон, носящий его сознание, стоял в операционной, залитой белым светом, и говорил: «Я горжусь тобой, сын».

– Я знаю, Сашенька. Я знаю.

* * *

Кладбище было тихим. Старое, заросшее, с покосившимися памятниками и выцветшими фотографиями на граните. Я приехал сюда после пансионата. Лиза осталась в машине – она знала, что этот момент мой. Только мой.

Я подъехал к могиле отца по асфальтовой дорожке, которая крошилась от старости. Гранитный памятник – простой, без излишеств. Фотография: молодой мужчина в спецовке, с усиками и серьёзным взглядом. Таким я его помнил. Таким он был в последний вечер, когда поцеловал мать, потрепал меня по голове и ушёл.

Я достал из кармана рубашки маленький предмет. Осколок. Чёрный, блестящий, размером с миндальный орех. Обсидиан. Последний фрагмент моей старой руки – той самой, обсидиановой, проклятой, каменной кувалды, которая когда-то пробивала бетонные стены и пережимала артерии с силой компрессора. Я хранил его год. В спичечном коробке, в ящике стола. Не знал зачем. Просто не мог выбросить. Это была единственная материальная реликвия того, через что я прошёл. Доказательство, что всё это было не сном.

Я положил осколок на гранит, у основания памятника. Чёрный камень на сером камне. Обсидиан на граните. Проклятие на памяти.

– Папа, – сказал я тихо. – Я выполнил твою просьбу. Мама в порядке. Она в хорошем месте, ей спокойно. Я рассказал ей, что ты был героем. Не рассказал всего – ей не нужно всё. Но она знает, что ты отдал жизнь не зря.

Ветер шевельнул ветви старой берёзы, росшей у могилы. Листья зашелестели – тихо, как шёпот. Как тот голос в голове, который когда-то говорил: «Ты знаешь, что нужно сделать». Но голоса больше не было. Только ветер. Только листья.

– Город спит, папа. Твой якорь держит. Я не знаю, что происходит там, под землёй, – ты там, в клоне, в свете, в чём-то, чего я не понимаю. Но ты держишь. И я тебе благодарен. За всё. За то, что запечатал сектор. За то, что пожертвовал собой. За то, что в последний момент сказал мне слова, которые я никогда не забуду.

Я положил ладонь на гранит. Камень был тёплым от солнца. Настоящее, живое тепло. Не аномальное, не проклятое. Солнечное.

– Прощай, папа. Отдыхай. Я дальше сам.

Я убрал руку. Развернул коляску. Поехал по крошащейся дорожке к машине, где ждала Лиза. За спиной остался гранитный памятник с фотографией молодого инженера, чёрный обсидиановый осколок у его основания, и тихий шелест берёзовых листьев. Я не оглядывался. Не нужно. Прошлое – это прошлое. Оно лежит у гранита, как камень на камне. А настоящее ждёт впереди.

Лиза сидела в машине, читая журнал. Увидев меня, она отложила чтение и завела двигатель.

– Куда? – спросила она.

– Домой, – ответил я. – Завтра операция. Нужно выспаться.

Она кивнула. Машина тронулась. За окном проплывали деревья, дома, люди. Обычный мир. Обычная жизнь. Без проклятий, без аномалий, без подземных сердец.

* * *

Операция началась в шесть утра.

Пациент – мальчик, девять лет. Врождённая деформация черепа: краниосиностоз, преждевременное сращение коронарного шва. Череп рос асимметрично, сдавливая мозг. Без операции – прогрессирующая гипертензия, потеря зрения, когнитивные нарушения. С операцией – шанс на нормальную жизнь. Шанс, который мне предстояло дать.

Я въехал в оперблок номер три в пять сорок пять. Лёха уже стоял у стола, натягивая перчатки. Игорь Васильевич проверял наркозный аппарат. Лиза готовила инструменты. Всё – как всегда, каждый день, каждый год. Рутина, доведённая до совершенства.

Мальчик лежал на столе, укрытый зелёной простынёй. Маленький, хрупкий, с огромной, асимметричной головой. Анестезиолог уже ввёл пропофол. Мальчик спал.

Я поднялся на гидравлике до уровня стола. Три голографических монитора ожили. Левый – МРТ-модель черепа, вращающаяся в трёхмерном пространстве. Центральный – пустой, ждущий видео с камеры. Правый – навигационная система, готовая подсветить каждый сосуд и каждую кость.

Я смотрел на МРТ-модель. Череп. Кости. Швы. Сращение. Зона деформации. Мой мозг – лишённый Системы, лишённый аномальных усилителей, лишённый всего, кроме опыта и знаний – начал строить модель. Медленно. Шаг за шагом. Коронка. Лобная кость. Теменная. Клиновидная. Решётчатая. Каждый шов, каждый угол, каждый миллиметр.

Модель сложилась. Не мгновенно – за семь минут. Но она сложилась. Идеальная, объёмная, живая. Без зелёной сетки координат. Без системных подсказок. Только мой мозг, мои глаза и моё воображение.

– Лёха, – сказал я в микрофон. – Разрез – зигзаг, от уха до уха, через теменные бугры. Скальпель номер пятнадцать. Игорь, ты будешь работать на левой половине. Лёха – на правой. Я руковожу.

– Понял, – Лёха взял скальпель. Руки не дрожали. Глаза были сфокусированы. Год назад он не мог удержать иглодержатель. Сейчас он держал скальпель так, как держат перо – легко, уверенно, с сознанием того, что это не просто инструмент, а продолжение руки.

– Начали.

Разрез. Кожа разошлась, обнажив надкостницу. Лёха работал аккуратно, точно, с той ювелирной экономностью движений, которой я учил его полгода. Каждый миллиметр – выверен. Каждый кровеносный сосуд – обойдён. Не потому что система подсветила его синим, а потому что Лёха знал, где он проходит. Знал – потому что я его научил.

– Надкостницу поднимаем. Ретрактор – Лангенбек. Игорь, фиксируй костный лоскут. Лёха, готовься к краниотомии.

Краниотомия. Вскрытие черепа. Самый ответственный этап. Один неверный миллиметр и пила входит в твёрдую мозговую оболочку. Один лишний грамм давления и костный лоскут ломается. Я помнил, как год назад, в другой операционной, в другом мире, я лежал на ребёнке, сжимая артерию каменной рукой, и шил сосуд правой, трясущейся, стабилизированной проклятой Системой. Тогда я платил за точность годами жизни. Сегодня я платил знаниями. Только знаниями.

– Пила – Крейджил. Скорость – двадцать тысяч оборотов. Лёха, ведёшь по линии разметки. Я считаю миллиметры.

Лёха вёл пилу. Тонкая струйка костной пыли поднималась от линии реза. Я смотрел на навигационный монитор – цифровая модель черепа совмещалась с реальным изображением. Линия реза – идеально ровная. Один миллиметр до твёрдой оболочки. Безопасно.

– Стоп. Костный лоскут поднимаем. Игорь, ретрактор. Лёха, держи.

Костный лоскут – кусок черепа размером с ладонь – был извлечён. Под ним – твёрдая мозговая оболочка, бледно-серая, с сетью синих вен. Мозг. Девять лет он рос в сдавленном, деформированном черепе. Сейчас я должен был дать ему пространство. Перестроить кости. Создать новую архитектуру.

– Реконструкция. Лёха, бери набор для остеосинтеза. Резорбируемые пластины. Лёха, первая пластина – на лобно-теменной шов. Угол в тридцать пять градусов. Фиксация на четыре винта, по два с каждой стороны.

– Угол тридцать пять, – повторил Лёха.

– Вторая пластина. Теменная область. Угол – сорок пять градусов. Лёха, не торопись. Контролируй давление.

– Контролирую, – он установил вторую пластину. Я смотрел на монитор – модель совпадала с реальностью с точностью до десятой доли миллиметра.

Четыре часа. Четыре часа непрерывной работы. Я сидел в кресле, глядя на мониторы, и отдавал команды. Лёха и Игорь работали руками. Лиза подавала инструменты. Анестезиолог контролировал жизненные показатели. Пять человек, связанных одним пациентом. Одна команда. Один организм.

Когда последняя пластина была установлена и последний шов наложен, я откинулся в кресле. Моя левая рука – бледная, шрамированная, с дрожащими пальцами – лежала на подлокотнике. Правая – сжимала пустой стакан из-под кофе. Я смотрел на мониторы. Череп мальчика – перестроенный, симметричный, новый – сиял на МРТ-модели. Идеальная архитектура. Идеальная симметрия. Без аномалий. Без проклятий. Без единого следа того мира, через который я прошёл.

– Закрываем, – сказал я. – Лёха, кожные швы. Рассасывающаяся нить. Игорь, проверьте гемостаз. Лиза, повязку.

Они работали. Я молчал. Мониторы гудели. Аппарат ИВЛ мерно вдыхал-выдыхал за мальчика, который спал и не знал, что его череп только что перестроили, как собирали пазл – кусочек за кусочком, пластинку за пластинкой.

– Операция завершена, – сказал я в микрофон. – Пациент стабилен.

Лёха выпрямился, стягивая перчатки. Его лицо было покрыто потом, но глаза сияли.

– Саша, – он повернулся ко мне. – Это было… красиво.

– Это было точно, – поправил я. – Красиво – это в балете. В хирургии – точно.

– Точно и красиво, – он усмехнулся. – Можно я пойду поем? Я с пяти утра на ногах.

– Иди. И принеси мне кофе. Настоящий.

Он ушёл. Игорь ушёл. Анестезиолог ушёл. Лиза осталась. Она стояла у стола, глядя на мальчика, который начинал шевелиться – лёгкое подрагивание век, первый признак пробуждения от наркоза.

– Всё, – сказала она тихо. – Опять всё.

– Опять всё, – повторил я.

Лиза подошла ко мне. Её рука легла мне на плечо – тёплая, живая, настоящая. Я накрыл её своей правой ладонью. Моя левая – слабая, дрожащая, покрытая шрамами – лежала на подлокотнике, отдыхая. Две руки. Одна – сильная, привыкшая держать скальпель и иглодержатель. Другая – учащаяся заново, по миллиметру в день, медленно, мучительно, но учащаяся.

– Поехали, – сказала Лиза. – Тебе нужно отдохнуть.

– Мне нужно кофе, – возразил я. – Отдых – для монахов и покойников.

Она усмехнулась.

Я подъехал к окну оперблока. За стеклом занимался рассвет. Город просыпался – медленно, неохотно, как пациент после наркоза. Дома загорались окнами. Машины выезжали из дворов. Люди шли по тротуарам – на работу, в школу, в кафе. Обычный город. Обычное утро.

Я прислушался к себе. Год назад, сидя у окна реанимации, я прислушивался к городу. Слышал его. Гул подземных труб. Шёпот кабелей. Бульканье заражённой канализации. Аритмию мегаполиса. Тук. Тук. Тик-так.

Тишина.

Никакого «тик-так». Никакого шёпота. Никакого подземного пульса. Черепная коробка была абсолютно пуста – ни Системы, ни проклятия, ни аномальных модулей. Только мой мозг. Мой опыт. Моя память. Мои знания.

Город жил. Обычный, серый, суетливый, живой мегаполис. Больной своими обычными, человеческими болезнями – пробками, грязным воздухом, рутиной, старостью. И я, Александр Ким – хирург в инвалидной коляске, с седыми висками, со шрамами на груди, с мёртвыми ногами и левой рукой, которая училась заново держать скальпель, – был здесь, чтобы его лечить.

Лиза стояла рядом. Её плечо касалось моего. Тёплое, живое.

– Саша, – сказала она. – Кофе несут.

Я повернул голову. По коридору, держа в руках две кружки, шёл Лёха. Рядом с ним шагал Жека – с бионическим протезом, в белом халате, со стопкой историй болезней под левой рукой. За ними, из-за угла, выглянула Света – с термосом ромашкового чая и бумажным пакетом, из которого тянулся запах вишнёвых пирожков.

Мои люди. Моя клиника. Моя жизнь.

Я стянул перчатки. Правую – одним движением, привычно. Левую – медленно, неловко, пальцами правой руки. Перчатки полетели в мусорный контейнер.

– Доброе утро, – сказал я в открытую дверь оперблока. – Все на инструктаж. Через тридцать минут – следующая операция.

Лёха застонал. Жека ухмыльнулся. Света захлопала в ладоши. Лиза закатила глаза.

Я развернул кресло и поехал к предбаннику. Колёса мерно постукивали по кафелю. За спиной – операционный стол, на котором спал мальчик с новым черепом. Впереди – коридор, кабинет, история болезни следующего пациента. И ещё одна операция. И ещё одна. И ещё.

Город молчал. И в этом молчании было больше музыки, чем во всех аномальных резонансах мира.

Доктор Ким начинал свой рабочий день.



    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю