355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Дитер Форте » Книга узоров » Текст книги (страница 17)
Книга узоров
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 20:04

Текст книги "Книга узоров"


Автор книги: Дитер Форте



сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 22 страниц)

7

«Переезд в Дюссельдорф не рекомендуется», – писали газеты, и, когда Фэн вспоминала об этих временах и рассказывала о них, она всегда говорила, что все это можно было сравнить с крушением корабля: палуба накренилась, земля уходит из-под ног, через борт хлещет вода, все хватаются за что придется, не понимая, где находятся, и все это одновременно, в один миг, ничего не происходит постепенно, по порядку, чтобы можно было по порядку об этом рассказывать, – сначала то, потом се, нет, все сразу, без разделения на сегодня и завтра, просто каждый день – гибель всего, каждый день теряются все прежние ориентиры, словно какая-то сила поменяла местами север, юг, восток и запад, но никто об этом и понятия не имел, не помогали никакие компасы старого порядка, потому что было похоже, что Северный и Южный полюсы тоже находились теперь в другом месте.

Дюссельдорф был в то время, наверное, самым многонациональным городом Европы, и он же был городом, где располагался самый большой гарнизон Европы. Французы, бельгийцы, англичане осаждали город, они делили его на части, устанавливали границы, укрепляли их с помощью колючей проволоки, земляных валов, пограничных столбов, шлагбаумов, сторожевых постов, вывешивали над своей территорией национальные флаги, вводили паспорта, визы и пропуска, штампы и условные значки, устанавливали различные заграждения и придумывали каждый день новые правила, чтобы поддержать порядок, которого больше не было в этом городе, рассеченном национальными границами. В южных районах правили англичане, в западной части, на левом берегу Рейна, – бельгийцы, которым принадлежали и оба моста через Рейн, все остальное каким-то образом отошло к французам, но ненадолго, а потом французы, бельгийцы и англичане заняли все вместе центр города, образовали новую общую оккупационную зону, и здесь воцарились свои, особые юридические нормы и особое чрезвычайное положение, во всех приказах они настоятельно подчеркивали разницу между новой и старой зоной, и теперь для каждого горожанина было жизненно важно, какая улица к какой зоне относится. К тому же восточные районы граничили теперь с Германией, ибо Германия отныне была для Дюссельдорфа заграницей, а Дюссельдорф не входил больше в состав Германии, пассажирские поезда, направлявшиеся в Берлин, Гамбург, Мюнхен, часами простаивали на маленьких пригородных вокзалах в ожидании проверки паспортов и таможенного контроля франко-немецкой патрульной службы: «Чем вы занимаетесь в Германии? С какой целью вы едете в Дюссельдорф?» – ведь чужая страна не своя страна, а порядок есть порядок.

Заграница образовалась и в самом Дюссельдорфе, потому что в каждой из зон царила своя жизнь. Англичане ввели в старой зоне английское время, и поэтому, попав в Бенрат, надо было переводить стрелки на час назад. Они любили говорить о демократии, питали пристрастие к солидным пропускам, на которых от штампов живого места не было и которые надо было выправлять в ратуше Бенрата, и получить их можно было только в том случае, если ты доходчиво и по возможности на английском языке объяснишь, что тебе необходимо попасть на похороны твоей тетки, ибо даже для самого короткого пребывания в этой Новой Англии нужен был серьезный повод, и ни в коем случае нельзя было говорить, что ты хочешь прогуляться по дворцовому парку, так как во дворце сидели англичане и с восхищением разглядывали лионский шелковый штоф на стенах.

Бельгийцы на левом берегу Рейна повышенное внимание уделяли культуре и первым делом ввели свою систему школьного образования. Они настаивали на том, чтобы все учителя местных школ жили в их зоне, потому что воспитание должно быть единым. А поскольку они вообще старались сбить всех своих овечек в одно стадо, те жителям, которые имели хоть какое-то отношение к этой новоявленной Бельгии, приходилось переселяться с правого берега на левый. Зато постовые на мостах через Рейн были гораздо добродушнее, чем у французов и англичан, и, если ты хоть чуть-чуть болтал по-французски, они пропуск особо не рассматривали и кивали «Проходи».

Французы больше всего внимания стали уделять своей новой зоне, хотя она в равной мере принадлежала и англичанам, и бельгийцам, отправляли сюда колониальные войска, алжирцев, марокканцев, сенегальцев, экзотический вид которых на фоне английских и бельгийских мундиров придавал Дюссельдорфу облик международного города. Они сразу попытались учредить четкую, разумную систему управления по французскому образцу, откомандированный генерал несколько раз встречался по этому поводу с беспомощным бургомистром в Академии художеств, поскольку это было тихое, достойное и в определенном смысле нейтральное место, единственное место в Дюссельдорфе, где царил абсолютный покой, и они, покуривая сигареты, обсуждали, каким образом введение осадного положения может помочь поддержанию порядка.

Фэн рассказывала позже, что самым главным было знать, кто кого и в какой зоне имел право арестовать. Теперь была немецкая полиция в зеленых мундирах и немецкая полиция в синих мундирах, и у каждой были свои полномочия, а кроме того, французская, английская, бельгийская военная полиция в каждой зоне и еще смешанный франко-немецкий пограничный патруль на пограничных постах. «Все во имя порядка».

Деньги тоже устанавливали свои порядки, и Фэн говорила, что в те времена она научилась считать, как сам Медичи, это выражение она позаимствовала у Густава. В ходу были банкноты Германского рейха, банкноты города Дюссельдорфа, суррогатные фабричные деньги, и все они отличались богатством цвета и пышностью рисунка, за которыми люди угадывали их нулевую стоимость, а орнаментальное богатство каждой новой банкноты становилось все изощреннее. День и ночь печатались все новые деньги, а количество нулей все увеличивалось, и постепенно их бесконечная вязь превращалась из гирлянды странных призрачных цветков в непроницаемые лианы непостижимой цивилизации. Люди считали деньги с утра до поздней ночи, сбиваясь со счета, в мелькании пальцев радугой начинали светиться бумажки, и все равно никто не мог понять, сколько у него денег, потому что за ночь нулей опять прибавилось, и каждый новый день начинался с подсчетов. Позже появилась немецкая рентная марка, и нулей в ней было меньше, но она признавалась как законная денежная единица только в новых зонах, а в старых по-прежнему все росли и росли нули на старых деньгах. Кроме всей этой разнообразной немецкой валюты официальное хождение имели еще и французский франк, бельгийский франк и английский фунт, причем англичане любили расплачиваться французскими франками, устанавливая свой курс по отношению к немецким деньгам, так что наряду с официальным был и английский курс франка. Зато у бельгийцев зачастую появлялись швейцарские франки и американские доллары, которые очень нравились французам, поскольку они явно не верили в свою собственную валюту. Поэтому чуть ли не каждый горожанин освоил профессию менялы и жил, словно Крез, в какой-то фантастической действительности, ведь обыкновенная ежедневная газета, в которой не было ничего особенного, стоила двести миллиардов, простые люди, которые никак не тянули на миллионеров, тратили биллионы в день, а город Дюссельдорф печатал триллионы – бумажки с восемнадцатью нулями. Все эти самодельные триллионы везли по городу в мебельных и санитарных фургонах, в гробах, везли целыми колоннами, деньги были смертельно больны, и лучше всего было бы их потихоньку в этих гробах и похоронить, но все эти дешевеющие с каждым километром, пахнущие дешевой краской и дурной печатью бумажки никогда не добирались до кладбища, люди, словно мародеры, грабили эти гробы, чтобы в ближайшей лавке самым бессовестным образом сменять эти трупы на что-нибудь съедобное, но только ведь ничего съедобного не было.

Оборотной стороной этого чрезвычайного денежного положения было чрезвычайное положение с продуктами питания, а точнее, полное отсутствие молока, картошки, муки, одежды, угля, о чем в голос трубили все газеты. Младенцы умирали, потому что не было молока, дети переставали расти, теряли в весе; превратившись в маленькие, легкие комочки, умирали они от туберкулеза, старики гибли от голода и попросту замерзали насмерть в своих квартирах, выпекание пирогов и булочек было сочтено роскошью и запрещено, люди питались одним только военным хлебом или больничным хлебом – разные названия для одной и той же смеси, которая, по словам сведущих людей, состояла из соломы, древесной коры, бобов и щавеля да к тому же содержала кое-какие добавки, о которых вслух лучше не говорить. Люди так жалели, что их город находится не в Африке, там хоть можно бегать голышом, до того все устали носить рваные башмаки, костюмы, рубашки, пальто. Все единодушно считали, что пришли времена хаоса, и опасались произносить фразу, что, мол, хуже уже некуда, потому что каждый на себе испытал: было совсем плохо, и опять становилось еще хуже. Не только весь уклад жизни человеческой, но и сам человек был ниспровергнут, он лежал во прахе, гол и наг, и готов был околеть, как собака, пред ликом Господним.

«Будь человеком», – ежедневно писали газеты. «Будь человеком», – от руки нацарапано было на афишной тумбе, народные полевые кухни, раздача питания в школах, пункты выдачи поношенной одежды и угля. «Будь человеком». Город спасался последними крохами порядочности, которая еще сохранялась, она означала, что на каждом углу из общественных котлов разливали суп, но и для этого требовался особый ордер, и только он давал право встать в длинную очередь, отстояв которую счастливчик получал пол-литра супа из большой поварешки. Еще были люди, сохранявшие верность и веру, честь и достоинство, представление о праве и законе, которые не могли пойти воровать, когда на шее у них красовался орден «За заслуги перед Отечеством», которые, дожив почти до конца дней своих, просто не в состоянии были переступить через себя и выпросить льготный талон на суп и тем самым подписывали себе смертный приговор, потому что по новым законам жить не могли. Но когда истощились и эти общественные кухни и у города Дюссельдорфа не было больше ни пфеннига, ни биллиона на безработных, на раздачу пожертвований, на социальную помощь, вот тогда уже совсем официально не стало никакого порядка и остался один только призыв «Будь человеком», и люди, которым совсем уже нечего было есть, взломали двери магазинов и стали брать все, что им было нужно, – «Будь человеком», – они громили склады, несли картошку, муку, фасоль, сахар, соль, селедку и яблочное повидло, – «Будь человеком», – они несли все это за пазухой и под юбками, они быстро организовали свой порядок, на страже которого стояли собственные охранники с пистолетами в руках, – «Будь человеком», – а когда полицейские, непонятно для кого и для чего, все-таки пытались навести порядок, то оказалось, что их уже никто не боится, им приставляли пистолеты к груди, и они отступали. Когда же полиция вернулась, вооруженная ружьями и французскими танками, то в Обербилке ее встретили ружейным огнем и ручными гранатами, и снова началась стрельба ради кусочка хлеба и ложки повидла, и были убитые с обеих сторон, «Будь человеком» и «Во имя порядка».

Фэн умело жонглировала пропусками, видами на жительство, суррогатными деньгами и валютой, пересчитывала марки на франки и фунты, свой кошелек она давно выбросила и засовывала пачки денег под белье и, обложенная со всех сторон банкнотами, по нескольку раз в день пересекала границы зон, минуя зеленых, синих и французских полицейских, занимаясь, как и многие другие, мелкой контрабандой, которую вела между разными народами, правившими на маленьком клочке земли под названием Дюссельдорф. Железные кресты, прусские медали «За заслуги», стальные шлемы, увенчанные орлами, она обменивала у бельгийцев, англичан и французов на коньяк, сигареты и тушенку, а по ту сторону границы, в Германии, получала за это у крестьян сало, белую фасоль и картошку. Благодаря такому вот сложному натуральному обмену, ценой невероятных усилий она умудрилась сохранить своей семье жизнь, и это был подвиг, за который правительство, щедро выдававшее ордена за загубленные на войне жизни, никогда не выскажет ей свою признательность, потому что штык в животе противника – это было законно, достойно всяческих похвал и делалось во имя высочайших ценностей, таких как Бог и Отечество, а шматок сала, да еще тайком пронесенный через границу, был в лучшем случае нарушением многочисленных параграфов Гражданского кодекса, служил всего-навсего спасению от голодной смерти, высшие интересы не защищал и, безусловно, заслуживал наказания. Примерно так звучал комментарий Густава, который Фэн приходилось выслушивать по три раза на дню.

Густав теперь опять был при деле, рана на ноге у него вновь открылась, и виной тому был Капповский путч, эти проклятые имперские войска, которые захотели вернуть кайзера. И когда началась всеобщая забастовка, перестрелки с солдатами, когда вновь в Обербилке появились убитые и Густав сновал повсюду, ввязываясь в перепалки с членами народной дружины, состоявшей из прежних рабочих советов и отогнавшей-таки вояк от Дюссельдорфа, после чего эта народная дружина опять ненадолго взяла власть в свои руки, – во всей этой суматохе кто-то, видимо, ударил Густава по ноге, а он слишком поздно это заметил, рана у него снова налилась темной кровью, и теперь он заботливо уложил ногу на подставленную табуретку и, отпуская саркастические замечания, начищал свой армейский пистолет, отобранный у какого-то офицера.

Капповский путч запомнился Фэн только тем, что толпа солдат с проезжающего мимо грузовика открыла стрельбу по очереди к полевой кухне, все женщины тут же бросились на землю, а Фэн в этот момент как раз получала свой паек, поэтому ей пришлось бросаться на землю прямо с судками в руках, и потом она долго спорила, как считать: получила она свою положенную порцию, или надо наливать снова.

Фэн тоже поначалу не заметила, что добряк Герман и пан Козловский вдруг ни с того ни с сего начали расхаживать в зелено-бело-красных шарфах, ведь в Обербилке каждый, кому не лень, размахивал каким-нибудь цветным флажком, у одного – флажок стрелкового общества, у другого – какая-то своя республика, кто ж их разберет. Но добряк Герман имел в виду кое-что посерьезнее, он, употребляя все свое красноречие, в красках расписывал занимающуюся зарю нового светлого будущего всего человечества под названием Рейнская республика. Эдакая нейтральная республика, с той стороны – Германия, а здесь – маленький рай, эта самая Рейнская республика. Добряк Герман уже ощущал себя гордым гражданином на французский манер, украшал свою речь французскими словечками; входя в комнату, говорил «Бонжур», благодарил – «Мерси», спрашивал – «Коман алле-ву?» и после каждой фразы повторял любимые слова Густава: «Се ля ви». Пан Козловский на просьбы своих посетителей тоже отвечал теперь изящным «Авек плезир» и, как ни парадоксально, мечтал о новой родине, несмотря на то что был поляком. Многие поляки мечтали о том же, в первую очередь те из них, кто вполне уже ощущал себя немцем, но немцы обходились с ним как с иностранцем; те, кто после войны уехал во Францию, но потом стал вновь тосковать по Германии, – и в результате образовалось эдакое рейнско-польское государство между Францией и Германией, смесь польского танца и рейнской снисходительности, польского сумасбродства и рейнского жизнелюбия, смесь, создававшая атмосферу свободы.

Когда настал торжественный день провозглашения Рейнской республики, добряк Герман и пан Козловский тоже почувствовали, что пришел их час. Они гордо шагали по улицам под своим флагом. Густав с тоской смотрел им вслед из окна, а Фэн заметила: «У тебя, поди, кошки на душе скребут, вот бы ты сейчас вприпрыжку следом побежал, да никак». Густав обиженно заковылял назад, к своей табуретке, вытянул больную ногу и стал начищать пистолет.

Рейнская оборона – отряд защитников новой республики, две тысячи до зубов вооруженных мужчин, – уже с утра дала присягу на верность еще не существующей Рейнской республике. Она взяла на себя охрану порядка в Дюссельдорфе, столице Рейнской республики, сопровождая походные колонны людей, пришедших из Рейнланда и Рурской области к зданию городского театра, со ступеней которого должны были провозгласить новую республику.

Перед городским театром образовалось двадцатитысячное войско, которое подарило директору театра самое прекрасное представление под открытым небом, какое он когда-либо видел. Над головами реяли флаги всех цветов: зелено-бело-красные, черно-красно-золотые, черно-бело-красные, старинный прусский орел сторонников кайзера, красные флаги коммунистов, военные знамена ветеранов и бело-желтый флаг какого-то польского церковного прихода; подходя с разных сторон, толпы людей сталкивались, создавая прямо-таки шекспировскую сценическую неразбериху, синие и зеленые полицейские образовали заслон перед напором отрядов рейнской обороны, французские войска клиньями врезались между полицией и рейнцами, отбирая у полицейских оружие, а когда защитники Германского рейха ударили в тыл французским войскам, из боковых улочек налетели коммунисты, и тогда коммунисты и бойцы рейнской обороны начали отбирать оружие друг у друга. Толпа двигалась, теснилась, напирала, кружила, в муках рождая новое государство, и вот наконец со ступеней городского театра, в микрофон, через громкоговорители, оно было провозглашено. Народный хоровод закружился в сложном лабиринте, поглощая самое себя, толпы людей хором выкрикивали: «Да здравствует республика!» – при этом одни имели в виду Рейнскую, а другие – Веймарскую республику. По флагам тоже уже невозможно было ориентироваться, они невзначай оказывались среди совсем чужих сторонников, все становилось с ног на голову, знаменосцы стояли среди чужих отрядов, и вскоре выяснилось, что флаги здесь никому не нужны, они только мешают, разве что древки могли на что-то сгодиться, а когда объединенные хоры республики сбились с такта, потому что их начали перекрикивать другие, соседние хоры, и в единый рев смешались национальный гимн, гимн во славу кайзера и «Интернационал», – тогда вся эта толкотня стала просто-напросто опасной, люди, чтобы выбраться из тисков толпы, пускали в ход кулаки, грудью теснили друг друга, замелькали полицейские дубинки, французские каски, лошади вставали на дыбы, блестели сабли, угрожающе рычали танки, раздался первый выстрел, множество выстрелов грянуло в ответ, и вот уже застрекотало со всех сторон, и никто теперь был не в силах остановить этот неудавшийся спектакль, и директор городского театра бросился на пол в своем кабинете – запланированный праздничный фейерверк, который должен был расцветить небо, разыгрался на земле, противно засвистели пули, ударяясь о стены домов и рикошетом попадая в пробегающих людей; на улицах города разыгралось то, что потом называли кровавым воскресеньем и что стоило жизни многим людям, которые пытались спасти свою родину.

Пану Козловскому досталось саблей по голове от какого-то проскакавшего мимо всадника, а Козловскому все было нипочем, сабли только ломались о его голову. Добряк Герман вернулся домой в нижнем белье, потому что в густой толпе ему пришлось поднять флаг высоко вверх, он героически сосредоточился на своем флаге и совершенно не заметил, как люди, тщетно тянувшиеся к флагу, содрали с него всю одежду. Теперь он сидел на кожаном диване, держа в руках обрывки флага, и плакал: «Что же это такое? Берлин Берлином, а мы-то при чем?»

Густав соглашался с тем, что Рейнланд всегда стоял на пути между Берлином и Парижем и что Эльзасу приходилось расплачиваться за все интриги, которые наплели в каждой из столиц, но сейчас надо защищать Веймарскую республику, так он считал.

Козловский всерьез заявил, что столицу для разнообразия надо бы перенести в Рейнланд, туда, где всякий раз случается самая большая неразбериха, ведь Берлин никогда еще не оккупировали три народа сразу, хотя он этого тамошним людям от души желает, может, тогда они там, в своем Рейхстаге, немножко по-другому заговорят.

Разговор, как обычно, вертелся вокруг имперской обороны, городского ополчения, рейнской обороны, вокруг республики Советов, Рейнской республики, Веймарской республики, пока Фэн, которая сидела рядом с ними, штопая чулки, не спросила в своей грубоватой манере: «А Веймарская республика, она в каких землях-то?» Густав, который хотел было вскочить, да нога помешала, заорал, красный от гнева: «Здесь!» Тогда Фэн отложила в сторону чулок, и всем запомнилось, как она торжественно подняла руку, как для клятвы, и решительно сказала: «В Дюссельдорфе отродясь никакой Веймарской республики не водилось. Если б была, я бы заметила».

На этот раз мнение Фэн совпало даже с мнением бургомистра, потому что и он знал Дюссельдорф как «город сословных свар, как город спартакистов, сепаратистов, французов, где было осадное положение и военный трибунал, умирающий город».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю