Текст книги "Книга узоров"
Автор книги: Дитер Форте
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 22 страниц)
16
Тяжесть воздуха, которая словно вдавливала глаза и барабанные перепонки внутрь, – первое, что он почувствовал; секунды хватило, чтобы понять: речь идет о жизни и смерти. Чувство самосохранения, желание выжить – вот что заставило его в ту же самую секунду перекатиться в пустую выемку в породе, в то время как остальные, те, кто стоял рядом, не далее двух шагов, уже упали замертво, погребенные под обрушившейся кровлей пласта.
Наступившая тишина была странной и столь полной, что можно было потерять всякую ориентировку, не слышно было ни отбойных молотков, ни голосов, по которым можно было понять, где люди, – тишина была страшнее темноты, к которой они уже привыкли.
Угольная пыль постепенно развеялась, уносимая вентиляционным потоком. Йозеф увидел свою лампу, которая лежала рядом с ним на расстоянии протянутой руки, но дотянуться до нее он не мог, его зажало, и было никак не повернуться, чтобы пододвинуть лампу к себе. Он не знал, больно ли ему, все тело онемело, и только голова гудела, и беспорядочно, хаотично проносились мысли, внезапно складываясь в четкие, порожденные опытом приказы: «Лежать спокойно, сдерживать дыхание, не шевелить породу, попытаться найти вентиляционную трубу, чтобы постучать камнем и подать сигнал, попытаться выжить».
Свободной рукой он нащупал бутылку с водой, она была почти полная, и он поблагодарил Бога, что Тот оставил ему бутылку с водой. Но лампу было все-таки не достать, и он проклинал Бога, что Тот так отдалил от него свет. Он прислушался. Такая тишина еще никогда его не окружала. Могильная тишина. Он внутренне сжался.
Потом он увидел Марию, она стояла между двух рудничных стоек, они надломились, но все-таки пока еще держали породу, он хотел позвать ее, но горло онемело, он не мог издать ни звука, но Мария так и стояла перед ним.
Мария не знала толком, где она находится, она прокралась через боковые ворота, пробежала мимо кричащих, запачканных грязью мужчин, мимо конторы – прямо к вентиляционной шахте, ледяной воздух, поднимающийся из подземелья, трепал ее волосы, путался в одежде, приближались какие-то люди, она пролезла под распорками, ветер стал стихать, она поползла дальше на четвереньках, стальная лестница вела вниз, теряясь в глубине шахты, она стала спускаться, лестнице не было конца. Открылся поперечный коридор, она шла осторожно, пригнувшись, ведь он мог вести в слепой шахтный ствол, она подошла к бремсбергу, который довольно круто уходил вниз, уцепилась руками за опрокинутую вагонетку, приземлилась на каком-то горизонте, пошла туда, куда вели рельсы, и тут увидела Йозефа, он лежал между двумя сломанными стойками, она что-то прокричала ему, но он не ответил. Она звала его по имени, она кричала, но он только смотрел на нее в упор. Тишина – это тяжелое, сырое войлочное одеяло – была невыносима, она гудела в ушах, это был какой-то шорох, свист, то и дело прерываемый падающими каплями, а потом раздался шепот: «Рассказывай». Она прислушалась. Она не понимала, откуда этот шепот. Но снова отчетливо раздалось: «Рассказывай».
Она стала думать, бешено мчались секунды, которые казались ей часами, от стучащего, как молот, сердца кровь прилила к голове, но этот стук не рождал эхо, она сомкнула глаза от напряжения, а потом закричала, торопливо, захлебываясь: «Один парнишка-конюх, это та самая история про парнишку-конюха, они дразнили его поляком, по всему горизонту кричали „поляк", он рассердился, бросил лошадь и вагонетку посреди штрека, пошел к слепому стволу, взобрался по крепи наверх и сбросил лестницу вниз, в шахту. И все выглядело очень глупо, они сначала не поняли, что произошло, и вдруг видят: он сидит там, наверху, и не может спуститься, а они к нему добраться тоже не могут».
Она заговорила медленнее, открыла глаза и уже не спускала их с Йозефа, который иногда проявлял признаки жизни. «А потом целый отряд вскарабкался к нему наверх, они привязали его к себе веревкой, и целая смена пошла насмарку, потому что все хотели помогать. Когда они его наконец спустили и извинились за «поляка», он сказал им: "Я старопрусаци, старый пруссак, я мазуры, лютеранин", – и все покатились со смеху, прямо-таки катались по углю, а штейгер разозлился до того, что долго на них орал и всей смене назначил сто штрафных пунктов, а парнишке-конюху – еще десять дополнительно».
Улыбался ли Йозеф? Она этого не знала, он частенько улыбался, когда вот так задумчиво, как сейчас, смотрел перед собой. Тишина уже не была такой оглушительной, было слышно, как осыпается уголь и порода, скрипят стойки, где-то далеко из скалы лилась вода, поток воздуха из вентиляции стал сильнее и доносил теперь голоса. Она слышала дыхание Йозефа – или это было ее собственное дыхание? Не давая себе опомниться, она стала рассказывать другую историю, но не знала, чем эта история заканчивается. История о засыпанном шахтере, о нем ходило много историй, но ей надо было придумать свою, причем правдивую, всамделишную, Йозеф должен был поверить, что такое было на самом деле, надо рассказать так, чтобы он смог в нее поверить, как верят в жизнь, иначе рассказ не имеет смысла, и сама жизнь тоже не имеет смысла. Она сосредоточилась и спокойно начала свой рассказ, свято веря, что хороший конец придет сам собой: «Тот самый Козловский, который неделю пролежал в шахте засыпанный, вокруг него пять человек умерло, и когда они тех пятерых достали, то подумали, что Козловский тоже погиб, и стали готовиться к похоронам, и когда похоронная процессия была уже на полпути к кладбищу, и дети шли впереди и несли шесть табличек с именами умерших, хотя гробов было пять, и шахтерский оркестр играл траурный марш, такой медленный, красивый и печальный, и все медленно шли за этими табличками и за оркестром, то они обнаружили Козловского, живого и здорового, за одним из вентиляционных люков, а когда он узнал, что его сейчас собираются похоронить, то попросил себе итальянской колбасы и побежал, перебирая своими коротенькими ножками и жуя колбасу, следом за процессией, словно хромая собачонка, потом взял трубу, присоединился к оркестру, встал прямо за табличкой со своим именем, где был изображен большой черный крест, и стал наигрывать "Охотника из Курпфальца", так и шел с этой песней до самого кладбища».
Она посмотрела на Йозефа, тот улыбался, она перекрестилась и подумала, что Господь ее не оставил и она нашла хороший конец для этой истории, голос ее звучал теперь сам собой: «А Козловский не захотел после этого вернуться домой, он прямо с трубой в руках отправился на вокзал, сел в ближайший поезд, поехал в Гамбург и там нашел польский цирковой оркестр, который в тот момент отправлялся на корабле в плавание, и им как раз не хватало трубача; теперь он уже давно живет в Америке, работает в большом цирке и во время номеров с цирковыми лошадьми играет "Охотника из Курпфальца", обо всем этом он написал в красивой открытке, которую прислал из Америки».
Она слышала теперь очень громкие звуки, стук молотков и удары, но не могла понять, откуда они доносятся, они шли отовсюду, Йозеф исчез, ее руки вцепились в железные прутья ворот, она слышала голос Йозефа, он доносился из глубины горы, но она слышала его совершенно отчетливо, словно он шептал ей на ухо, и она слышала его слова: «Уголь все катится и катится, это уголь из Дабровы, Йозеф в Даброве бросает его на наклонный спуск, и он катится сюда, поэтому уголь никогда не закончится, мы можем добывать его сколько хотим, уголь никогда не кончится». Он смеялся, смеялся надо всем, над всеми этими историями, над этой жизнью, надо всем миром, вот таким, смеющимся, они его и нашли. Йозеф Мечтатель, который не знал, что три дня и три ночи пролежал в маленьком углублении и чудом вернулся от смерти к жизни, но и потом он всегда утверждал, что пробыл там всего лишь час и его сразу нашли, и при этом, задумчивыми своими глазами глядя на Марию, всегда пытался вспомнить какие-то истории, которые выпали у него из памяти. А Мария эти три дня и три ночи простояла, не отходя, у ворот шахты, целую вечность, как она сказала.
17
Это было время, которое все, кто о нем вспоминал и рассказывал, называли прекрасной порой – самой прекрасной, какая бывала в Дюссельдорфе.
В третьем этаже дома жил человек, связанный с Вильгельминой весьма серьезными отношениями, – Вампомочь. Его настоящего имени никто не знал, все называли его только так: «Вам помочь», – потому что его появление неизменно сопровождалось этой фразой и, собственно, с нее начиналось. Вампомочь стоял, глядя на вас своими испуганными, полными сочувствия глазами, осунувшееся лицо его выражало озабоченность, унылые морщины – ниже тесного белого накрахмаленного воротничка переходили в бесчисленные морщины и складки одежды, которая висела на его тощем теле и всегда была ему велика, а сложенные на животе руки достойно довершали образ вечной заботы, постоянную готовность к помощи и к состраданию.
Висящий мешком костюм являлся его рабочей одеждой, которую он никогда не снимал, ведь он был «комиссионер и агент по похоронным ритуалам и погребальным мероприятиям» – так гласила его визитная карточка в черной рамке, и за каждое тело, которое он сосватает гробовщику, он получал свой процент, в его ведении находились также цветы, венки, открытки с выражением соболезнования, траурное платье, проценты он получал за все, поэтому он был, что называется, всегда готов к прыжку и постоянно жил в страхе, что упустит очередное тело. Если же покойный выказывал при жизни недостаточное почтение к вере и посему на церемонии отсутствовал священник, то он сам произносил траурную речь, и она была исполнена такта, ума и страсти, ибо он был убежден, что тот, кому дозволено покинуть эту юдоль слез, может меняться лишь к лучшему. Он обнаруживал при этом поразительный ораторский дар, и часто голос его наливался такой возвышенной мощью, что силы покидали тщедушное тело и участникам похорон приходилось под руки препровождать измученного оратора домой.
Он был вольнодумцем, любителем природы, боготворил солнце, летом купался в Рейне обнаженным, положив черный костюм у самой воды, чтобы он был под рукой в любой момент, но основным источником его существования были простуды и воспаления легких, случавшиеся зимой. В том-то и состояло основное противоречие его жизни, что он всегда был готов помочь, но жил за счет смерти. Как только кто-нибудь серьезно заболевал, являлся Вампомочь, спрашивал: «Вам помочь?» – и, совершенно вопреки интересам своей профессии, мчался в своем черном костюме по улицам, доставал лекарства, покупал еду, навещал престарелых и больных, чтобы поддержать их утешительной беседой, раньше священника оказывался у постели умирающего, которого предстояло соборовать, а если кто-то умирал, он улаживал все финансовые вопросы с больничными кассами и страхованием на случай смерти, где он одновременно исполнял роль и кассира, и официального представителя, и если нужно было освободить квартиру, то обеспечивал вывоз мебели. Для этого у него имелась большая тачка, возить которую стоило ему изрядных усилий, и если на нее водружали большой шкаф и тот начинал сползать назад, то ручки задирались вверх, и он, как пойманная птичка, повисал, крепко уцепившись за эти ручки и путаясь в багажных ремнях, и громко вопил, беспомощно болтая ногами между небом и землей.
Совершенно счастлив он бывал только в магазине Вильгельмины, где регулярно занимался раскладыванием товаров по полкам. Похожий на черную ворону, он с трудом удерживал равновесие на стремянке, быстро и послушно откликаясь на самые невероятные приказания Вильгельмины, неутомимо карабкался вверх и вниз с благодарной улыбкой, довольный тем, что может помочь.
На четвертом этаже дома жил отец Абрахам, как все его называли, – охранник из одной частной охранной конторы. Каждый вечер ровно в семь он надевал свой мундир и всю ночь обходил дозором магазины и склады торговцев. Он носил с собою большую связку ключей, здесь были ключи почти ото всех магазинов квартала, ему доверяли все, он обладал неограниченной ночной властью относительно этих ключей, а утром, ровно в семь, твердым шагом, отягощенный увесистой связкой ключей, поднимался по лестнице, чтобы вскоре уснуть сном праведника, как он сам выражался, потому что праведность, под которой он понимал справедливость, означала для него все. Он вел бесконечные споры с Густавом о справедливости, которую он определял с юридической точки зрения, а Густав – с философской, поэтому сойтись они не могли никогда, разве что в отрицании – они оба считали, что вообще никакой справедливости быть не может, но, с другой стороны, она должна быть, – так считали оба, сходясь, стало быть, и в этом утверждении, и тут у них опять начинался бесконечный диспут, в котором отец Абрахам мог опираться на опыт своей жизни, на авторитет самой природы, он свою позицию доказывал всем своим существованием, ибо сам был порядочным, ответственным, скромным, справедливым и «честным до мозга костей», как отмечали все вокруг. Если Густав видел в мире и в людях одно только зло, отец Абрахам по природе своей в принципе не мог представить себе никакого зла, у него просто фантазии на это не хватало, и, узнав об очередном ограблении или нападении, он долго молча размышлял и потом всякий раз спрашивал: «Но почему же?»
И разумеется, он никогда в жизни не смог бы представить себе, и поэтому его не посещало ни недоверие, ни, упаси Бог, подозрение – он был выше этого, – что его мундир путешествует по городу и днем, пока он спит, на теле одного из его сыновей. Сыновья занимались продажей металлического лома, и мундир помогал им, при полном одобрении самих владельцев магазинов, заниматься «официальной» конфискацией и вывозом тех самых товаров, которые их отец Абрахам по ночам столь рьяно «официально» охранял, – то есть попросту отбирать эти товары силой. Владельцы магазинов, после выплаты им надлежащей суммы страховки, вновь могли получить свои товары обратно, на месте хранения металлолома, где они всегда были в целости и сохранности, ведь на сыновей тоже можно было положиться, хотя и в несколько другом аспекте. В случае, если мундира на месте не было, не было и одного из сыновей, небольшая командировочка, как выражались братья, но все знали, что командировочки эти на самом деле были известно куда, – все, кроме отца Абрахама, но никому никогда не приходило в голову сказать ему всю правду. Поэтому он с гордо поднятой головой, чтя закон, совершал свой ночной дозор, и все доверяли ему деньги и ценные вещи безо всякой квитанции о приеме на хранение, а у его сыновей выкупали те же ценные вещи, причем даже за полцены, замечательные вещи, которые потом доверяли отцу Абрахаму. Семья по всей округе слыла честной и порядочной, а седовласый, одетый в официальный мундир отец Абрахам считался столпом справедливости.
Однажды воскресным днем в июне 1914 года Ивонн и Густав пешком отправились на ипподром в Графенберге, где под раскидистыми деревьями можно было прекрасно переждать жару, прогуливаясь между стойлами, стадионом и трибунами, а ставки были весьма скромными. Ивонн любила атмосферу ипподрома, а Густав находил здесь благоприятную почву, чтобы, по своему обыкновению, отпускать колкости по адресу господ в цилиндрах. Когда лошади неслись уже по финишной прямой, блестя от пота, фыркая, громко стуча копытами, по дерну дорожки, подстегиваемые публикой и кнутами жокеев, всякий раз земля дрожала, вибрировала под ногами у всех.
Вильгельмина и Вампомочь в этот момент наслаждались купанием. Они отправились для этого в купальню, которая располагалась на верхнекассельском берегу Рейна, ровно напротив Старого города, и плескались там в теплой, лениво катящей свои волны реке, отдавались на волю течения, упражнялись в невесомости. Вильгельмина, которая плавать не умела, цеплялась за скользкие, покрытые зеленоватой слизью деревянные планки бортов купальни, которые, впрочем, были не очень надежны. Вампомочь нырял прямо под нею, они визжали, кричали, смеялись просто так, от полноты жизни.
Отец Абрахам взял шахматную доску и отправился в городской парк, чтобы, как обычно, сыграть со своим другом послеобеденную воскресную партию. Но друга все не было, и он, вглядываясь в черные и белые клеточки, в фигуры, которые на них стояли, стал обдумывать разные невероятные ходы да и задремал за этим занятием и теперь, завалившись слегка на бок, спал на скамейке под старым дубом.
Всеобщее веселье и покой ничем не омрачались. Кто-то, лежа на лугу, рассказывал, что где-то на Балканах был убит некий наследник престола. Эта не очень понятная история никого не заинтересовала. Все с нетерпением ожидали стрелкового праздника в конце июля, который сопровождался народными гуляньями на берегу Рейна, это были главные события дюссельдорфского лета, требовавшие сил и выдержки, – ведь надо было маршировать, стрелять, чествовать победителя на этой жаре, при полном параде, с тяжелыми ружьями за плечами, и всякий раз опрокидывать стаканчик – за друзей, за родину, за стрелковое общество, пусть все живут и радуются, да здравствуют все.
18
В последний июльский день 1914 года Мария получила казенную бумагу, на которой убористо, жирным шрифтом были напечатаны слова государственной важности: «Предписание о призыве». Она отнесла бумагу на шахту, Йозеф поднялся из штольни на поверхность, постоял под душем, переоделся, пошел вместе с Марией в церковь, отстоял там длинную очередь, состоящую из примолкших мужчин, которые толпились перед исповедальней, при этом ему был слышен голос святого отца, гулко отдававшийся по всей церкви, певуче, громогласно святой отец провозглашал эту войну праведной, он говорил, что они, покорясь воле Божьей, должны принести воинскую жертву, многие из присутствующих в последний раз получили в этот день благословение и Святое причастие. Во время исповеди Йозеф слышал, как рыдали и голосили женщины в гулкой церкви так, словно умер кто-то из шахтеров: поднялся наверх, вошел в душ и умер – так бывало. Дома Мария собрала ему маленький чемоданчик, они взяли его и вместе пошли на вокзал, и Йозеф исчез в толпе других мужчин, садившихся в поезд. Он еще помахал ей из окна, но не мог различить Марию в толпе провожающих женщин, которые стояли на перроне, да и для Марии его рука слилась с множеством других – протянутые из окон вагона, они казались парящими частями единого тела, колеблющимися то влево, то вправо.
Вскоре он прислал фотографию, где был заснят в плохо пригнанной армейской форме, с печальными глазами и какой-то нерешительной улыбкой, а на обороте передавал привет. Потом приходили еще почтовые открытки, но все написано было каким-то странным, шифрованным языком, так что Мария не могла понять, где Йозеф находится.
Весенним днем 1916 года Мария получила официальное письмо, украшенное черным типографским изображением ордена Железного Креста, в котором Германский рейх уведомлял ее, что Йозеф пал смертью храбрых в Вердене за свой народ и свою Родину. Днем позже она получила точно такое же уведомление о своем брате.
Осенью того же года командир роты, в которой служил Йозеф, некий капитан, написал Марии личное письмо, в котором сообщал, что он, капитан, пережил конец света и никогда не поверит, что мир еще существует. Ибо то, что он пережил, – это была вовсе не война, это было восстание земли против людей. Он своими глазами видел, как земля, сотрясаясь от боли, поднялась во весь рост и на какой-то краткий миг вечности встала на дыбы навстречу миллионам гранат, которые в нее бросали, поднялась над людьми черной стеной, на мгновение замерла в нерешительности, а потом обрушилась на их роту, сомкнулась над головами людей там, в Вердене, где ее Йозеф и сегодня молча, выпрямившись стоит в окопе вместе со своими товарищами и только штыки торчат из земли. Его тело стало теперь частицей тех семисот тысяч тел, которые остались там, в земле, образуя единое туловище, которым когда-нибудь обязательно поставят великий памятник, и это будет надежная защита от любой новой войны. А вообще, он, капитан, на войне ослеп и теперь диктует это письмо для всех жен тех солдат, которым он приказал оставаться в окопе и держать оборону.
К тому времени Мария уже давно стояла за одним из многочисленных токарных станков на военном заводе рядом с шахтой Дальбуш, где изготовлялись гранаты, где она машинально вытачивала орудийные гильзы, которые были потом отправлены солдатам в Верден, и знала теперь наверняка, что истории и чудеса больше не помогают.
О веселье и танцах она даже не вспоминала. Жизнь определялась нормой выработки на сегодня, а гранат с каждым днем требовалось все больше и больше, по вечерам Мария добровольно вставала у плиты на общественной кухне шахты Дальбуш, где несколько женщин готовили в больших котлах надоевший всем, противный водянистый суп, обходясь без картошки, без жира, без мяса и овощей, – для голодающих стариков и детей, а также для остающихся еще шахтеров, в основном военнопленных. И поскольку все чаще в супе оставалась одна только вода, люди просто падали мертвыми на улице, тихо и беззвучно, молча и без сопротивления, или же умирали во время смены, с киркой в руках, – смерть была везде и всюду.
Ей приходилось растить двоих дочерей. В 1908 году родилась Мария, в 1909-м – Йозеф, в 1910-м – Гертруд. Йозефа, который дожил только до года и умер от судорог, незадолго до его смерти в спешке затащили к фотографу и сфотографировали с насупленным лицом на высоком детском стульчике. Фотография мальчика стояла на комоде, и вся семья на нее чуть ли не молилась. Гертруд унаследовала смешливость и легкость нрава своей матери, а Мария, напротив, глубоко запрятанную печаль и задумчивость отца. Они росли сами по себе, потому что мама разрывалась между военным заводом и общественной кухней.
Каждый день она проходила мимо гранитного постамента, который без статуи кайзера выглядел теперь голо и неприютно. Героический кайзер был переплавлен и превратился в гранаты для совершения новых героических подвигов, и, проходя мимо гранитного постамента, который, потеряв всякий смысл, казался теперь еще более громоздким, чем раньше, она смотрела не на него, а на рыжую, излучающую тепло землю и утешала себя мыслью, что ее станок придал этому кайзеру самую подходящую для него форму.
Она не обращала внимания на ежедневные сводки в газетах, на репортажи и заявления, на умные мысли и высокие мотивы, с помощью которых политики, генералы и духовные отцы нации ежедневно объясняли, насколько все неотвратимо, почему все так неизбежно, почему все должно быть так, а не иначе, – Мария просто чувствовала, что великий, сильный Германский рейх решил уничтожить сам себя, потому что стал для себя самого непереносим, и хотел попутно уничтожить как можно больше людей, и что идет самоубийственная гонка, и что рейху очень бы хотелось уничтожить попутно весь земной шар. Поэтому 1918 год она восприняла как победу жизни над смертью: все, кто выжил, победили, они выстояли в сопротивлении самоубийственному призыву отчизны.
Из игральных карт, которые остались от Йозефа, она сшила маленький домик, в нем сосредоточен был теперь весь ее мир. В этот домик она поставила портрет Йозефа, а рядом – портрет своего мертвого брата и фотографию маленького Йозефа, тоже мертвого. Она работала ради своих детей на конвейере в Дальбуше, отделяя уголь от породы. Куда подевалась вся ее мягкость – она сама обратилась в камень с острыми краями, которые могли ранить, она стала жесткой, чтобы выжить в этой жизни, но для жизни в ее душе уже не оставалось места, она победила смерть, но и жизнь в себе тоже убила.
Когда ее наконец уговорили начать жизнь еще раз, она нехотя вышла замуж, больше ради детей, за другого Йозефа, забойщика из Дальбуша, – он когда-то дружил с ее Йозефом. Свадьба напоминала поминки, хотя все старались, чтобы этот день в кои-то веки был похож на праздник, но все были слишком ожесточены, слишком устали, чтобы выдавить из себя хоть подобие улыбки.
Может быть, у Марии больше не было сил повернуться к жизни лицом, она умерла в канун Рождества после родов, попрощавшись с дочерьми, Марией и Гертруд. Рождественскую елку тут же убрали, жизнь без лишних слов показала девочкам свое истинное лицо.