355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Дитер Форте » Книга узоров » Текст книги (страница 12)
Книга узоров
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 20:04

Текст книги "Книга узоров"


Автор книги: Дитер Форте



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 22 страниц)

19

В день всеобщей мобилизации Густав появился на пороге дома, неся кипу дюссельдорфских газет, опустился на ступени лестницы и попытался разобраться в ситуации. Газета «Генераль анцайгер» сообщала, что пути назад нет, что для Германии открыт только один путь – вперед, что поведение врага носит на себе отпечаток намеренного оскорбления, что наш народ окажет небывалое сопротивление, а богиня победы впряжет своих лучезарных коней в колесницу нашего верховного главнокомандующего, ибо Господь направит наши войска и, как и прежде, дарует нам победу, если все немецкие мужи, как один, изъявят готовность пролить кровь во имя славы и величия Германии.

Газета «Фольксцайтунг» сообщала, что банки не принимают бумажные деньги, продавцы их тоже уже не берут, но поскольку население не особенно обеспечено золотом и серебром, то у немецкого народа в настоящее время есть только одна насущная проблема: где взять хлеб, картошку, сало и прочие отнюдь не стратегического свойства вещи. Один крупный штабной генерал из Берлина выразил по поводу самоуправства банков свое явное недовольство, на что патриотически настроенные деловые круги немедленно прореагировали, найдя той же ночью компромиссное решение: в три-четыре раза повысили все цены, обесцененные банкноты все-таки стали принимать, но очень нехотя, с крайне недовольными лицами, однако уведомили уважаемых покупателей, что, к сожалению, требуемых продовольственных товаров на складах нет и достать их где-либо не представляется возможным.

Хотя обер-бургомистр Дюссельдорфа заверил всех, что продовольствия в городе достаточно и что Германия еще никогда не имела в своем распоряжении такого большого количества денег, и то и другое исчезло еще до того, как прозвучал первый выстрел, – пропало напрочь, испарилось, куда-то делось, словно никогда и не бывало, никто не мог вспомнить, когда все это было, никто никогда и не слыхивал ни о деньгах, ни о продуктах. Если в магазине покупатель клал на прилавок банкноту, то продавец взирал на него с крайним удивлением и спрашивал, что означает этот странный церемониал.

Густав был бы не прочь подробно поговорить о том, как война, которую ведут во имя славы и величия страны и ее граждан, еще до своего начала настолько разоряет и страну, и людей, что мгновенно воцаряются бедность, отчаяние и голод, что одна только весть о войне повергает всю страну в нищету и никакой враг не мог бы добиться такого успеха, – можно считать, что война уже проиграна. Но времени для размышлений теперь не оставалось, у каждого в кармане уже лежало судьбоносное письмо от имени государства.

Вампомочь отправился на свой важный пост на складе гробов, единоличным владельцем которого он недавно стал.

Отец Абрахам торговал теперь металлоломом, потому что сыновья отправились на войну и пришлось взять их дело в свои руки. Он удивлялся тому, что старое железо, которое просто так ржавело во дворе, было возведено теперь Германским рейхом в ранг важнейшего источника сырья.

У Вильгельмины в магазине очень быстро закончились все товары, и, поскольку никаких поставок больше не было, она сидела возле пустых полок, привычно оглядывала их все снизу доверху, храня в памяти расположение товаров: если когда-нибудь товары вновь появятся, место для них будет уже предусмотрено.

Густав, который уже при медицинском освидетельствовании обеспечил себе надежные тылы, поразив комиссию художественным сочетанием слабого сердца с документом об окончании краткосрочных медицинских курсов, остался в Дюссельдорфе санитаром. Но приятной должностью это было только в первую неделю войны. А потом война начала извергать из себя свою блевотину, свои отбросы и нечистоты и кровавыми гнойными сгустками выплевывать их на священную землю Родины. Составы, которые везли солдат на фронт, возвращались в качестве санитарных поездов с теми же самыми солдатами, и через несколько недель уже начинало казаться, что ранеными возвращается больше солдат, чем с песнями уезжало на фронт.

В Дюссельдорфе трамвайные вагоны переоборудовали в лазареты, чтобы ускорить разгрузку санитарных поездов, загнанных на грузовые вокзалы в Билке и Дерендорфе между товарняками, на которые с громкими криками «Взяли!» и «Поберегись!» грузили тяжелые орудия; носилки с ранеными, напротив, уносили почти бесшумно. Густав каждый день ездил в этих трамваях-лазаретах через весь город, сопровождая весь этот стонущий, кричащий, извивающийся в болезненных судорогах на каждом повороте и на каждом стыке рельсов груз, – людей, каждую секунду находящихся на грани жизни и смерти. Он ехал мимо длинных очередей, в которых стояли отупевшие, отчаявшиеся люди, – за картошкой, за супом у раздачи на полевых кухнях, за брюквой, за продуктами, которые выдавали на особых пунктах по карточкам, женщины, дети, старики, в своей однообразно серой одежде они, словно накрытые одной маскировочной сеткой, превратились в единый организм, который непрерывно вытягивался, рос и, разбухая, заполнял собою все пространство между домами.

Отец Абрахам, который теперь охранял картофель для Германского рейха, считал свое нынешнее занятие деградацией, ведь как-никак раньше под его присмотром были ювелирные лавки, склады ковров, магазины деликатесов, и частенько он сидел вместе с Вильгельминой, Густавом и господином Вампомочь, который, устав от коллективных гробов и братских захоронений, от стандартных проповедей и неимоверного количества мертвецов, теперь не находил должного удовлетворения в своей профессии, и так все вместе они сидели в подсобном помещении магазина при свете свечи, которая бросала на стены трепетные тени. Они смотрели на пламя свечи, но ее свет утопал во тьме, которая его окружала, он не отгонял ночь. Если удавалось добыть картошку, то тогда безо всякого жира жарили на сковородке оладьи из тертой картошки, которые навевали воспоминания о лучших временах.

Ивонн с ними уже не было. Эта прекрасная бабочка погибла в самом начале войны, она не создана была для таких испытаний. Она работала у золотых дел мастера на Кенигсаллее. Когда магазин закрылся, она, как и многие другие женщины, стала работать в пункте обработки одежды, где надо было срезать пуговицы и пряжки с окровавленного солдатского обмундирования и пришивать их к новым мундирам. У Ивонн начался кашель, врач установил у нее туберкулез, и она умерла так быстро, что никто и опомниться не успел. Не слышно было больше смеха, не было ни пленительных взглядов, ни шелковых платьев, ни украшений, ни легкого дуновения на лестнице, пестрый мотылек был завернут теперь в белый саван, он опять превратился в твердый безжизненный кокон.

Во время похорон на кладбище Штоффелер, когда гроб опустили в мерзлую землю, твердую, как скала, – эту землю никакая лопата не брала, она словно не желала больше принимать в себя мертвецов, – Вампомочь произнес траурную речь под девизом «Для властей предержащих народ – что трава, эта завяла – новая вырастет». Он говорил отчаянно, страстно, красиво, словно это была его последняя речь. Потом отец Абрахам вынул свой служебный пистолет и шесть раз выстрелил вверх. «Почетный салют», – крикнул он. Густав положил на гроб полотнище имперского военного флага, которое он где-то сорвал с древка, а Вильгельмина отказалась бросать на гроб землю.

Элизабет и Фридрих, дети Густава и Ивонн, стояли у открытой могилы рядом с Жанно, своим сводным братом, который родился у Ивонн в Базеле, и понимали, что сейчас, у этой могилы, начинается их собственная жизнь.

20

Процессия, состоящая из людей в черном, медленно тянулась к кладбищу, то и дело слышались причитания: «Йезус-Мария-Йозеф», потом: «Святая Мария Богородица, не покинь нас», потом: «Аминь» – и опять все сначала. Через силу, но люди старались исполнить свой долг, дотащить гроб с Марией до могилы, хотя им было очень трудно, очень уж холодно было в эти дни между старым и новым годом. Снег вперемешку с дождем летел почти горизонтально, покрывая гроб сверкающей, прозрачной и тонкой ледяной коркой, наметая на крышку девственный холмик из белых снежинок, а стекающие вниз капли воды оборачивались тонкими, хрупкими сосульками, веточками ювелирного узора из причудливых растений, покрывавшего гроб и на глазах у всех превращавшего его в хрустальный ковчег.

Мария и Гертруд шли за гробом, ведя под руки беззвучно плачущего Йозефа, человека, которого они почти не знали, который, спотыкаясь, брел за гробом по черной от угля дороге к кладбищу, где мертвую Марию уже ждала яма, вырытая в топкой, хлюпающей, черной жилковатой земле. Под пронзительные, одни и те же испокон веку вопли всех скорбящих и под последнее, отчаянное «Йезус-Мария» ее опустили в эту яму, и вознеслась выше копров литания из коротких польских и немецких молитв.

Одолеть обратный путь было еще труднее, потому что теперь все продрогли до мозга костей, с завистью вспоминали о тех досках, которые они только что опустили в землю, – какой славный костерок можно было бы из них запалить, – они знали, что никакая поминальная трапеза их не ждет и нечем будет наполнить пустые желудки, поэтому, стыдливо и виновато пожимая плечами, они вытаскивали из карманов плоские бутылочки с самогоном, отпивали глоток, передавали дальше, и гуляла бутылочка из рук в руки и, пустая, возвращалась к владельцу, и вот похоронная процессия теперь уже не так тупо и беспомощно тащилась мимо отвалов породы, больше стали они похожи на людей, зашевелились, зашустрили, глядишь, молодежь уже чуть ли не галопом поскакала, среди горестных всхлипываний там и сям уже стали раздаваться смешки, да и откровенный смех послышался, вот кто-то подпрыгнул в танце, другие подхватили, и вовсе не из озорства, просто чтобы согреться, и так вот вся эта толпа людей, вертясь, подпрыгивая, скача, пританцовывая и смеясь, добралась наконец до трактира «Удиви» – именно так называли они забегаловку, над дверью которой охочий до шуток хозяин повесил французское название «О-де-ви» – «Живая вода», – и все уселись за длинными столами из добротно оструганных досок, положенных на деревянные козлы и сделанных из бывшего шахтного крепежа; хозяин поставил на столы мытую брюкву, тут же из карманов были извлечены складные ножи, брюкву порезали на куски и, обильно приправив самогоном, тут же съели, вспоминая о поминках прежних лет, когда, бывало, и целую свинью съедали, а поскольку в нетопленом трактире было чуть ли не холоднее, чем на улице, столы и длинные деревянные скамьи отодвинули в сторону, у кого-то в кармане нашлась губная гармошка, от польки и мазурки перешли к полонезу, от которого в тесном помещении началась сутолока, все сгрудились, перемешались, полонез соединил людей в один шевелящийся теплый клубок, где один согревал другого, и стук деревянных башмаков по полу говорил, какое это счастье – жить.

Мария и Гертруд пошли домой, во-первых, потому что ближайшим родственникам покойной так полагалось, во-вторых, потому что этому чужому Йозефу, который был теперь их отцом, стало плохо от водки, брюквы и беззвучных слез, и, стуча башмаками, они поспешили домой, в тихую ночь.

21

По ночам эти лемуроподобные существа выходили на улицу, во тьме они былнеразличимы, у них не было очертаний, они то сливались в единый комок, то распадались на отдельные слабые тени, звенели витрины, двери магазинов с треском слетали с петель, а темная масса, сгустившись, наседала, потом распадалась. Теперь они уже и среди бела дня паслись небольшими группами возле магазинов и складов, передавали друг другу газеты, где говорилось о переходе на осадное положение, и смеялись, эта масса росла быстро и угрожающе, она легко и шумно передвигалась по улицам, быстро меняла направление, делилась на части, то исчезая, то внезапно возникая уже в другом месте, снова сливалась воедино, быстро разбухала, потом на минуту замирала, беззвучная, и все глядели куда-то в одну точку, потом вдруг с криком срывались с места, осаждали ворота, двери, окна, подвальные люки и на мгновение облепляли весь дом, словно стая скворцов, которая ненадолго опускается, а потом, вспугнутая выстрелом, улетает прочь, и вот после короткой бешеной суматохи они исчезали с лица земли, оставляя после себя дорожки из муки, гороха, чечевицы, фасоли, картошки, и все это тут же подбирали, ползая на четвереньках, старики и старухи, там же суетились плачущие дети, которые пытались мокрыми пальцами собрать остатки муки из грязи и сразу совали их в рот, но во рту оказывалась почти одна только грязь.

Густав беспомощно стоял в длинной цепи часовых, которая бесполезной гирляндой вилась вокруг магазинов и складов, в последний свой наряд вышли люди в форме, чтобы защитить хлеб от голодных, которые сужающимся кольцом стягивались вокруг охраняемых зданий, с каждым днем их становилось больше, их кольца лихорадочно сужались, переполняясь ненавистью, пока голод и бессилие в их мятущихся телах не перерастали в неудержимую силу, и тогда они переставали обращать внимание на цепи часовых и их предупредительные крики, на солдат с ружьями на изготовку, они обрушивались на эти цепи, и если некоторые из них платили за это жизнью, поскольку солдаты стреляли, то остальные выигрывали еще один день жизни, а один день жизни стоил смерти, и они чуть ли не бросались на солдат, пробегали прямо под дулами винтовок, выбрасывали из окон мешки, канистры, банки, те лопались, и под прицелом направленных на них винтовок они торопливо все это собирали и тащили прочь.

Густав, с ружьем на изготовку, глядя поверх ствола, видел копошащихся людей, которые вдруг побежали прямо на него, у одного из них в руках был котел со свекольной ботвой, и этот человек, покачиваясь, шел прямо к нему, Густав поднял глаза от прицела, посмотрел в это лицо, оно было уже совсем близко, это был Хенсхен Альверманн с Риттер-штрассе, а лицо все росло, белки обезумевших глаз, красные от напряжения веки, широко разинутый рот, он что-то кричал, но звука не было, с губ не срывалось ни слова, Густав резко вздернул ружье и выстрелил в воздух, офицер, стоявший за ним, приставил к его затылку пистолет, Хенсхен Альверманн споткнулся и замер с котлом ботвы в руках, Густав качнулся вперед, схватился за Хенсхена, а тот – за него, и оба, цепляясь друг за друга, рухнули на булыжную мостовую, ударились головами о котел с ботвой и больше ничего не помнили.

22

Пока чужак Йозеф, которого, собственно говоря, никто и знать не знал, пытался прокормить семью, по двенадцать часов посменно работая под землей, – Мария и Гертруд, теперь уже полные сироты, жили у одного из братьев их убитого в Вердене отца, у Пауля по прозвищу Полька. Так звали его во всей округе, потому что до войны он кочевал со своим кларнетом от одной шахты к другой, ведь только он мог устроить праздник, как полагается. Он знал, что когда играть, и весь вечер вытягивал на себе: лихое начало, потом спокойные мелодии, сложные танцы, народные песни и наконец – бешеная кульминация праздника под попурри из самых любимых мелодий. Он умел играть все танцы и знал, какой за каким лучше пойдет, он знал вдобавок еще национальные гимны Германии и Польши и папский гимн.

Но только все мелодии теперь перепутались, весь распорядок жизни разрушился, он уже не различал, день сейчас или ночь, на войне он несколько дней просидел засыпанный в бункере и стал играть на своем кларнете такую музыку, которая была нестерпима для человеческого слуха, ее никто не мог переносить долго. Пронзительные, тоскливые, жалобные звуки безо всякого ритма, лишенные гармонии, звуки, которые завладели им, когда его, полумертвого, извлекли наконец из бункера, от которых он хотел избавиться, передавая их кларнету, и от которых он начинал задыхаться, когда кларнет у него отбирали, так что он играл непрерывно, по ночам – тоже. Мария и Гертруд никогда не могли забыть эти высокие трели и низкие басовые тона, истинную мелодию этого мира, громкую, пронзительную, бессвязную, бездушно прерывистую, это была какая-то варварская, жестокая музыка.

Однажды выдалась на редкость тихая ночь, лишь изредка слышался жалобный звук, хотя висящая между отдельными звуками тишина тяготила больше, чем кларнет Пауля Польки. Рассвет в это утро оказался каким-то странно светлым, Мария выглянула в окно и увидела, что вся местность изменилась. Выпал снег, скудный свет неяркого солнца лишал предметы их очертаний, белые смерзшиеся горы угля сливались с белыми горами породы и с серовато-белым небом в одно единое целое, искажая расстояния. Белый фон и белые горы – все казалось одинаково далеким и одинаково близким. Тише, чем обычно, звучали шаги людей по снегу, беззвучно вращались колеса копра, откаточные пути, опоры, крыша бани, здание конторы – все неразличимо слилось в слепящей белизне, мир ослеп, обратившись в нерасчленимую, слитную картину, где не существовало привычных точек опоры, картину, скрывавшую реальный мир. Внутри этой картины сидел Пауль Полька и обеими руками запихивал снег себе в рот. Мария быстро оделась, подбежала к нему, опустилась перед ним на колени, попыталась дыханием согреть его закоченевшие руки, а он тихим голосом говорил какие-то слова, потом оживился, стал говорить все быстрее и быстрее: «Свежий снег, капли крови на пути, вперед, товарищи, форт Донаумонт, туда, где кричат, туда, за мертвыми вслед, по развороченной грязной земле, река полна трупов, через реку по мягким, склизким телам, голый лес, на ветвях висят трупы, вставшие с земли, они остались висеть на деревьях, надо заползти в мертвых лошадей, в тлен, в трупное зловоние, порыться руками в человеческих кишках, в теплой плоти, заползти в тело, в ногу, в руку, сожженные, гноящиеся лица, половина головы, жажда, хочу пить, надо попить из головы, хочу пить, попить из головы, хочу пить, надо выпить мозг, пить, пить…»

Мария с трудом подняла его, осторожно повела к окаменевшему дереву, которое стояло около дома, он обхватил его и больше уже не отпускал. На куче угля начал таять снег и вновь вернул миру черные контуры.

23

Что-то тупо ударило его по ноге, но было вовсе не так больно, как он воображал себе, ухаживая за ранеными, однако он точно знал, что это пуля. Он лег на спину, опираясь на локти, отполз подальше за постамент памятника и снова зарядил ружье. Над ним царственно восседал на своем боевом коне кайзер Вильгельм, и брюхо коня весом в тонну бугрилось над головой Густава. Он посмотрел вверх, небо стало темно-алым, мир закружился вокруг него, и в этот момент фигура кайзера поднялась, конь под ним взвился на дыбы, нетерпеливо грызя удила, хвост и грива коня взметнулись вверх, затрепетал султан на шлеме у кайзера, подковы замелькали в морозном воздухе, ангел войны справа от кайзера и ангел мира слева от него, оба с широко раскинутыми крылами, тоже сорвались с постамента и вместе с пушечными ядрами, пальмовыми ветками и рогами изобилия взмыли в воздух, и вся скульптурная группа, мощно хлопая крылами и звеня копытами, стала подниматься в небо.

А после этого с неба спустилось лицо господина Вампомочь, причем он странным образом опускался вверх ногами и, схватив Густава сзади под руки, со стонами и проклятьями потащил его с линии огня. «Да не цепляйся ты так за землю, Густав, ну, мне ведь и так тяжело, и брось это поганое ружье». Густав судорожно сжимал ремень ружья в онемевшем кулаке, ружье с лязгом и стуком волочилось за ним, раненая нога скользила по окровавленным булыжникам, ружье то и дело застревало, зацепившись за камни, нога болела, Вампомочь все тащил его, а ружье справа, нога слева – ненужные и безжизненные, болтались, волочась за телом Густава, но Густав не хотел терять ни то ни другое.

На углу около какого-то дома ждали Вильгельмина и отец Абрахам со старой тачкой, на которой Вампомочь перевез уже немало гробов, все вместе они взгромоздили Густава на тачку и бегом повезли его в магазин Вильгельмины, где Густава положили на прилавок, головой к кассе, которая с помощью привинченной к ней таблички «Спасибо» утверждала свое место под солнцем торговли. Нога теперь страшно разболелась, тряска в тачке, спешка при переносе тела в магазин сделали свое дело, Густаву стало плохо.

Вильгельмина вырвала у него из рук ружье, побежала в подвал и бросила «чертов пугач» в ящик для картошки, который давно пустовал. Раздался звонкий лязг, словно металлом ударили по металлу, и снизу, из дыры в ящике, выкатились четыре ружья, два пистолета и несколько ручных гранат, которые медленно покатились по полу. Вильгельмина охнула и упала в обморок.

А между тем наверху, в магазине, появился советник медицины доктор Леви, который, будучи человеком несколько полноватым, придерживался правила «Тише едешь – дальше будешь», поэтому в случаях, когда требовалась срочная помощь, всегда появлялся в дверях, тяжело дыша, ронял на пол свой врачебный чемоданчик, словно это был ненужный хлам, размашистым жестом перекидывал через стул пальто, надевал пенсне, склонялся к пациенту и произносил свою знаменитую фразу: «Вот так сюрприз, извольте радоваться!» – а на этот раз прибавил: «Пулю придется удалить».

Устроив своего рода неотложную операцию в полевых условиях: «Как я понимаю, больница исключена по причинам юридического порядка, не так ли?» – он начал кромсать ногу Густава, заговаривая ему зубы разного рода житейскими мудростями до тех пор, пока не остался более-менее доволен своей работой. «С медицинской точки зрения это не блестяще, но, учитывая грядущую мировую революцию, этот вариант избавит обвиняемого от некоторых пока еще существующих параграфов закона. На нет и суда нет. Перед Господом все мы грешники, сказано в Ветхом Завете, а Иисус не знает грешников, только кающихся, сказано в Новом Завете. Выберите то, что вам больше нравится».

Он подхватил пальто и чемоданчик и вышел из магазина, успев восхититься звоном колокольчика у дверей и с иронией воскликнув: «Шалом!»

Под вечер явился Виг Бен с двумя юными соратниками, спокойно оценил ситуацию и постановил: «В крепость Обербилк». Густава вновь погрузили на тележку, туда же поместилось несколько стульев, стол, платяной шкаф, старая кровать, матрас и постельное белье – что делать, переезжать надо было срочно. Соратники тащили тележку, сам Биг Бен шагал рядом, переставляя ноги, как механическая кукла, которая учится ходить. Он энергично загребал руками, а ноги выбрасывал вперед с большой осмотрительностью. Тело Биг Бена было, казалось, сделано из кованого железа, а подвижные детали не имели внятной формы и были пригнаны кое-как, наскоро привинчены к телу. В своей расстегнутой до пупа рубашке, с выпяченной грудью и закатанными рукавами, с руками, сжатыми в кулаки, в громоздких, как скальные утесы, башмаках, он всем телом, словно танк, обрушивался на классового врага, подставлял ему лоб и грудь, был и молотом, и наковальней, был гудящим колоколом революции, бил сам и сносил побои, жил ради всеобщей забастовки и боролся с реакцией.

Биг Бен уверенно провел их через все минные поля классового врага, он знал убежище, надежность которого обеспечивали товарищи по партии, ведь все подземные переходы, ведущие в Обербилк, охранялись, и доставил Густава в «неприступную крепость Обербилк», в абсолютно надежное место, в комнату своего дяди.

В юности дядю дважды арестовывала полиция, первый раз – по ошибке, по делу об осквернении памятника, когда он просто стоял рядом, и все, а второй раз из-за того, что он во время первого допроса назвался чужим именем. После этих двух арестов он, видимо, потерял разум и с тех пор так и не обрел его вновь – так люди теряют свой зонтик и уже никогда больше не находят.

Дядя сидел в старом кожаном кресле, прикрыв колени грязным одеялом, бессмысленно смотрел через окно на улицу и каждые четверть часа, как часы с кукушкой, повторял: «Такова жизнь». Он научился произносить эту фразу без малейшего выражения, она составляла всеобъемлющую философию его жизни, будь то солнце или дождь, рождение или смерть, война или мир, – «такова жизнь». Интерес к людям, к вещам, к миру он утратил полностью, железная самодисциплина не допускала в его сознание ничего, кроме одной мысли: «Такова жизнь». Поэтому его комната была наилучшим пристанищем для людей, о которых необходимо было забыть.

Густав лежал в углу на полу, на твердом ватном матрасе, под головой у него была попона. Он смотрел поверх кресла, в котором, сгорбившись, сидел дядя и непрерывно качал головой, и видел квадратик окна и одинокую звезду в черном ночном небе. Нога пульсировала, боль ширилась, казалось, что рана становится все больше и больше, что она расползлась уже по всему телу, его начало лихорадить, в раскаленном мозгу проносились разноцветные яркие образы, они сливались воедино, рассыпались, возникали вновь: огненно-красные, ядовито-зеленые, ярко-фиолетовые, ослепительно-желтые – «Такова жизнь». Он видел себя в серой армейской шинели с красной повязкой на рукаве, ружье висит через плечо дулом вниз, он в карауле у пулемета рядом с вокзалом – «Такова жизнь». Вокзал превращается в театр «Аполлон», в это византийское строение с гнутыми арками, красочными эркерами, сияющими куполами и башенками, которые тянутся к небесам, перетекая одна в другую, и все это громоздится и растет вверх: эркер на эркере, купол на куполе, бесконечные башенки одна на другой – «Такова жизнь», – и в этом здании совет рабочих и солдат, стоя в свете рампы среди жонглеров, эквилибристов, фокусников, воздушных гимнастов, попирающих смерть, стоя на трапеции, среди мимов и рейнских юмористов, среди солистов балета на воде, конферансье и девочек по вызову, в здании на 3500 мест в партере и ложах, в грандиозном помещении этой Айя-Софии легкого жанра, – «Такова жизнь», – провозгласил, что он, совет, а вместе с ним народ берет власть в свои руки. «Новое время началось для Германии. Да здравствует мир, да здравствует свобода! Да здравствует братство всех народов на земле, их слияние в единую демократическую и социальную республику!» – «Такова жизнь», – и те, кто держал красное знамя, дрались с теми, кто до сих пор размахивал черно-бело-красным, они стреляли друг в друга, и в парке Тонхалленгартен под старыми романтическими деревьями, под угасшими теперь белыми шарами фонарей, которые, как зябнущие чайки, недвижно сидели на железных дугах на одинаковом расстоянии друг от друга, были объявлены и при всеобщем одобрении приняты двенадцать пунктов, – «Такова жизнь», – и высокие чины городского магистрата бежали, они летели над городскими крышами, над театром «Аполлон», а в это время заключенные, которых освободили из тюрем, танцевали на улице, слепой шарманщик наигрывал скрипучий вальс, – «Такова жизнь», – и народ бежал по улице Карла Либкнехта, которая прежде называлась Кенигсаллее, бежал по улице Розы Люксембург, бывшей Кайзер-Вильгельм-штрассе, по улице Спартака, бывшей улице Гинденбурга, – «Такова жизнь», – и Густав размахивает ружьем перед носом у редактора газеты «Дюссельдорфские новости», которая теперь называется «Красное знамя Нижнего Рейна», и печатает на первой странице программу Союза Спартака, составленную маленькой дикаркой Розой из Польши, а «Дюссельдорфский ежедневный листок» называется «Народная воля» – «Такова жизнь».

Революция! Красные флаги развевались над городом – на больших домах, на мосту через Рейн. Революция! Никто толком не знал, что это такое. Революция! Это означало, что все будет по-другому, но как, как именно, кто ж его знает, денег не было, а без денег жить нельзя, но какая же революция, если у людей есть деньги, – «Такова жизнь».

Прибыли матросы из Киля, то и дело слышались песни и возгласы: «Эй, на шлюпке!», они мечтали о больших парусниках свободы, о гордых пятимачтовых покорителях морей, а люди, уставшие от очередей за супом, за картошкой, за брюквой, от продуктовых карточек, мечтали о том, чтобы настал наконец предел этим земным мучениям, этой беспросветной нужде, этой голодной бесприютности, – «Такова жизнь», – они, преисполненные надежды, по доброй воле мчались в этом общем хороводе, вьющемся по улицам без конца и без цели, похожем на лабиринт, и пляска смерти день и ночь не прекращалась, увлекая людей в сонный парк Тонхалле, пьяно проносясь по ратуше и пугая граждан, неистовствовала в свете прожекторов на сцене театра «Аполлон», становясь главным номером программы в этом «самом большом варьете Европы», грандиозной пантомимой в масштабах государства, – «Такова жизнь», – и кайзер Вильгельм на коне, в сопровождении шумнокрылых ангелов смерти и мира, с лязгом и цоканьем удалился в каморку над сценой истории, где обычно сидят кукловоды, да так там и сгинул, а народ по ошибке забрел в оркестровую яму и многоголосо, на все лады стал взывать о помощи, и этот чудовищный дисгармоничный гам перерос в неистовый хохот, и пляска смерти обернулась карнавалом, когда революция родила нового бургомистра, и он представился: «Шмидтхен», – «Такова жизнь», – и когда генерал, который в имени не нуждался, именовался просто «генерал» и всегда знал, что надлежит делать, подчиняясь приказам из Берлина и используя свой добровольческий корпус, превратив веселый карнавал в мрачный день Великого поста, то есть применив тяжелые орудия, завоевал Обербилк, улицу за улицей, дом за домом, подобно тому как в 1848 году прусская армия с помощью пушек взяла центр Дюссельдорфа – Старый город, – генерал ворвался в эту со всех сторон окруженную высоким и широким железнодорожным валом, почти неприступную крепость Обербилк, в которой красный цвет был цветом жизни и люди называли друг друга «товарищ», – «Такова жизнь».

Густав лежал, обессилев от боли, изнуренный треском взрывающихся гранат, извиваясь от ярости, совершенно беспомощный, в углу, где на стене отслаивались обои и под верхним слоем виднелись старые узоры. Когда он снова пришел в себя, тем давним утром, – старый, тихий, уютный, безобидный и самодовольный Дюссельдорф канул в прошлое, Густав лежал в комнате один, сжимал в руке железнодорожные часы своего деда, которые мирно тикали, и, почувствовав легкую саднящую боль, увидел, что на ноге у него открылась красная язва.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю