Текст книги "Книга узоров"
Автор книги: Дитер Форте
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 22 страниц)
13
Летом 1902 года Фридрих Фонтана совершал длительное путешествие по Востоку, через Египет и Нил до Нубии. Не одну неделю провел он в Каире, в арабском кафе, где из мраморных чаш били фонтаны, создавая приятную прохладу среди царящей жары. Напротив, освещенный неумолимо жгучим солнцем, сиял мраморный фасад мечети, вспыхивали позолоченные купола, а кружевной минарет со смелыми стрельчатыми арками и сетчатым фасадом, казалось, неудержимо устремлялся в темно-голубое небо.
На площади перед мечетью, совсем рядом с шумной медресе, толпились арабы и негры, бедуины и индусы, бородатые, загорелые, горбоносые, в фесках, в тюрбанах и в длинных бедуинских одеждах, клубок галдящих, орущих, торгующихся людей из разных стран, а через всю эту толпу невозмутимо шествовали верблюды и ослы, нагруженные товаром и обвешанные пестроткаными коврами, и покорно покидали суету базара, где рядом с торговцами располагались заклинатели змей, глотатели огня, водоносы и нищие.
Поодаль стояли спокойные господа в цилиндрах со своими женами; покачивая головами, они взирали на суматоху, устроенную туземцами; нет-нет да и появлялась стайка прусских офицеров, которые потешались над диковинными нравами чужих народов.
Фридрих чувствовал себя здесь, за массивными городскими воротами с мраморными зубцами и железными решетками, как у себя дома, то, о чем рассказывали его книги, стало явью, суета и крики в узких, столь живописных, на его взгляд, переулках, арабы-торговцы на базаре, где он, устроившись среди мастерских и лавчонок, предлагал картины Дюссельдорфской школы.
Его жена, прекрасная Хелена, сидела в соблазнительной позе, словно одалиска за решетчатыми окнами гарема, а по вечерам выступала в уличном восточном театре со своими итальянскими бравурными ариями и имела колоссальный успех.
Кроме того, Фридрих наблюдал вечернее сражение армады военных судов под предводительством его величества кайзера Вильгельма II, причем никто не ожидал, что будут выпускать настоящие торпеды, которые, к радости публики, поднимали столбы воды до пятидесяти метров высотой. Потом показывали блокаду судами некоего порта, уничтожение порта, гибель вражеских судов, а попытку бегства некоего крейсера останавливали взрывом мины. В свободные от представлений дни они прогуливались мимо греческих, романских и готических павильонов, мимо дорических храмов с выступающими остроконечными порталами, увенчанными глобусами, светильниками или позолоченными статуями богини Виктории, проходили через ионические колоннады, где на страже стояли громоздкие обелиски, и попадали на лоджии в стиле ренессанс. По канатной дороге они поднимались над долиной Циллерталь, казалось, электрический подъемник поднимает их еще на тысячу метров выше и они летят над горными цепями и пропастями с видом на массив Ортлер, а спуск шел гладко и легко по наклонной горке, словно на соляных копях в Берхтесгадене, мимо переливающихся на солнце соленых озер и завершался на настоящей голландской мельнице, где можно было наслаждаться шумом моря.
Для Фонтана это было лучшее время – весь этот год, проведенный на большой Дюссельдорфской выставке промышленности и ремесел, и он очень жалел, что дальше уже нельзя будет проводить дни своей жизни как выставку, как удачную инсценировку под аплодисменты присутствующих. Павильоны с молчаливыми орудиями и броневыми башнями, пробитые пулями бронированные плиты у входа не привлекали его внимания, хотя это тоже была та часть выставки, которая превращала жизнь в великую, поначалу также сопровождаемую аплодисментами инсценировку.
Самым забавным оказалось то, что инсценировка и далее играла большую роль в его судьбе. Жизнь в Дюссельдорфе стала казаться ему теперь чересчур пресной, обывательской, к тому же и Дюссельдорфская школа вышла из моды, поэтому он с дерзновенной решительностью уничтожил свою частную галерею искусств, заказал себе макет морского сражения и отправился с этой инсталляцией, прихватив палатку, а также прекрасную Хелену в качестве ведущей представление, по всей Европе, где в больших городах он показывал это морское сражение, никогда не забывая привести флажки победоносного флота и флажки на тонущих кораблях в соответствие с посещаемой страной и ее смертельным врагом.
В 1914 году на него обрушилась реальность, инсценированная пушечной канонадой в Париже. Его семья долгое время ничего о нем не слышала, но придерживалась того мнения, что уж он-то не пропадет. В начале двадцатых годов его дочь и сын, которые так и оставались в Дюссельдорфе, получили фотографический снимок. На нем изображены были мужчина и женщина перед двумя витринами, в которых манекены демонстрировали ткани, элегантно накинутые на плечи. Над витринами сияли большие размашистые буквы: «Хел. Фонтана. Париж. Лондон. Милан». Женщина перед магазином была, без сомнения, прекрасная Хелена в шляпе невероятных размеров и облегающем, чрезмерно цветастом платье, а господин рядом с нею – в легком светлом костюме, жилетке в цветочек, соломенной шляпе, с тростью в руках и с лучезарной улыбкой на устах, сиявшей не меньше, чем его широкий шелковый галстук, – был, по всему видно, опять находящийся в состоянии крайнего довольства Фридрих Фонтана.
Его дочь Вильгельмина уже видела себя наследницей парижского модного салона, тогда как сын Густав сказал только: «Папаша просто сфотографировался перед магазином какого-нибудь своего однофамильца». Поскольку обратный адрес был неразборчив, написали просто «Фонтана. Париж», но письмо вернулось назад с пометкой: «Адресат выбыл в неизвестном направлении». Так и осталось навсегда неразгаданной тайной, был ли магазин или никакого магазина не было и куда они отправляли письмо: совсем в другую фирму или в другую семью с такой же фамилией? Это была теперь семейная фата-моргана, которая побуждала к самым разнообразным интерпретациям, ведь фотография-то существовала и люди, изображенные на ней, были вполне узнаваемы, но, к сожалению, действительность и изображение никак не соединялись.
14
Мария любила смеяться и танцевать. Она была грациозна, подвижна, обожала устраивать разные шалости, которые сама выдумывала, и с увлечением предавалась им, как игривый котенок. В театральных постановках Общества святой Варвары она была самой юной исполнительницей заглавных ролей и больше всего любила играть ангела, который возвращает к жизни шахтера, заваленного в штольне сто двадцать лет назад. Шахтер тут же подносил к губам трубу и играл сигнал «Штейгер идет!», а ангел – Мария – танцевал у самой рампы, взмахивая крыльями, которые были размером с нее саму, публика бешено аплодировала, и воскресший шахтер вместе с ангелом небесным неизменно исполняли еще что-нибудь на бис, так что люди вскакивали с мест, забирались с ногами на стулья, а когда под конец исполнялся папский гимн со словами: «Его Святейшеству Папе Римскому слава, слава, слава!» – тогда воодушевление присутствующих достигало предела.
Дома она репетировала свои роли под удивленным взором Богоматери Марии Ченстоховской. Этот образ принадлежал ее мужу, который в день свадьбы торжественно вручил его ей, и по старинному обычаю навсегда соединил таким образом оба семейства. И теперь они были вместе – Мария Новак, дочь забойщика Новака из Дальбуша, шахта VI, пласт Виктория, и Йозеф Лукаш, по прозвищу Мечтатель, забойщик из Дальбуша, шахта I, бывшая шахта короля Леопольда, пласт Вечерняя Звезда.
Мария ненавидела Дальбуш. Не только ее отец и муж работали в Дальбуше, но и ее братья, и все, кого она знала, работали тоже в Дальбуше. История Дальбуша – это была их история. Первая проходка шахты дубовой бочечной клепкой в качестве деревянной крепи, которая должна была укрепить стены шахты, но на глубине 55 метров под напором воды сломалась, и шахту затопило. История о знаменитом горном инженере Шодроне, который впервые применил изобретенную им чугунную проходку и таким образом добрался до глубины 110 метров. Позже пришлось идти до глубины 200 метров, потому что только там залегали два богатых пласта. А потом пошло-поехало. Сначала – вентиляционная шахта на Бруноштрассе, в следующем году – второй шахтный ствол прямо около железнодорожной ветки Кельн – Минден. Затем в 1874 году – шахты III и IV. В 1892 году – шахта V глубиной 530 метров, в 1895 году – шахта VI глубиной 545 метров. Шахты II и IV были перестроены в вытяжные вентиляционные шахты. А теперь рядом с шахтой I должна быть сделана проходка новой шахты на глубину 735 метров. Правда, пока это были всего лишь планы, кое-какие слухи доходили из правления, но каждый из шахтеров разбирался в профессиональных делах, поэтому и шло обсуждение места, где собираются устраивать шахту, сложностей проходки – ведь, может статься, им придется туда спускаться. Работы должны начаться в следующем году, два года будут делать расчеты, потом – ставить крепи, так что в лучшем случае шахта заработает году в 1914-м.
Йозеф, который собирался стать штейгером, то есть горным мастером, часами вникал в детали и штудировал специальные книги и дочитывался до того, что глаза у него сами собой закрывались и голова резко падала на грудь. Марии не нравилось, что Йозеф сидит над книгами, где говорится о шахтных и штрековых профилях, армировке шахтного ствола и толщине пласта, она начинала дразниться и приставать к нему, пока покой не нарушался наполовину серьезной, а наполовину игривой супружеской сценой. Самой Марии были гораздо ближе и понятнее официальные выходные шахтерского поселка Дальбуш: Новый год, Сретенье, Крещенье, понедельник, вторник и среда в канун Великого поста, Благовещенье, Страстная пятница, понедельник и вторник на Пасху, Вознесение Христово, понедельник и вторник на Троицу, Праздник тела Христова, День святых Петра и Павла, Успение Богородицы, День поминовения, Зачатие Богородицы, первый и второй день на Рождество и, кроме того, еще Эссенская осенняя ярмарка.
Лучшее время ее жизни и складывалось из этих праздничных выходных. Праздники шахтеры отмечали очень обстоятельно, не менее обстоятельно и серьезно, чем работали; праздновали бурно, с резкими перепадами в настроении, многочисленными братаниями, буйными плясками, тоскливыми песнями, с ликующей жизнерадостностью и мировой скорбью. Праздники, которым они потому отдавались с такой страстью, торжественно обставляя их по старинному обычаю, что они позволяли в общей компании если не забыть, то хоть на несколько часов облегчить тяготы их монотонной, мучительной трудовой жизни. Они были венцом их скудного, сурового существования, и, глядя друг на друга, люди убеждались в том, что идут по этой жизни с гордо поднятой головой, с достоинством и они могут честно встать друг перед другом, не сомневаясь в своей порядочности, и доказать всем, что унизить их невозможно. Эти праздники придавали их жизни особую весомость, они примиряли их с судьбой, которая досталась им на долю, свою судьбу они принимали с твердолобым упрямством, они оглядывались вокруг и понимали, что никто не согласился бы с ними поменяться, их лица отчетливо выражали это понимание.
Возможно, в начале праздника они вели себя столь чопорно, скованно, чинно потому, что хотели доказать: между всякими там проходимцами, ленивыми оборванцами и шахтерами такая же разница, как между небом и землей. Неуклюжие, неловкие, сидели они со своими принарядившимися женами и членами семейства, говорили о шахтах, пластах, горах, напоминая князей, герцогов и графов, собравшихся на королевский прием, и вполне возможно, что на средневековых сборищах приближенные императора напивались и безобразничали гораздо отвратительнее, чем эти люди. Ведь все, кто в жилетке и с женой чинно сидел за дощатым столом, конечно, вдосталь потчевали друг друга солеными шуточками и крепчайшими напитками, но все держались приличий и замертво под стол никто старался не падать, и даже если кому-то было не избежать этого финала, то он медленно и не теряя солидности сползал на землю, приземлялся, осмотрительно сказав «Гоп!», и в целом по-прежнему продолжал вести себя прилично.
Мария все праздники проводила за танцами, а в перерывах между праздниками танцевала и пела дома, мечтала о следующем празднике и, часто уговаривала отца вечером, после работы, достать аккордеон и сыграть что-нибудь, чтобы она со своим Йозефом могла станцевать прямо в горнице.
Перед самым концом смены она приходила к воротам номер один, чтобы встретить мужа с работы, и стояла там в ожидании, всегда принарядившись, даже немного слишком, прислонясь к постаменту, на котором стоял кайзер Вильгельм I. Его отлил в бронзе некий дюссельдорфский скульптор, а какие-то неизвестные люди водрузили его на этот постамент, чтобы шахтеры, опускаясь в шахту и поднимаясь наверх, «всегда видели перед собою вдохновенный образ героического кайзера в память о его грандиозных свершениях». Сии слова провозгласил бургомистр, открывая памятник, и кайзер из-под островерхой каски грозно смотрел своими мертвыми бронзовыми глазами на каждого, кто проходил мимо, требуя усердной работы в шахте.
Днем она в задумчивости сидела у окна или в саду; если не было спектаклей в любительском театре, она скучала, если дома никого не было – тоже скучала, и ее красота, которая на сцене была столь ослепительна, увядала в суете буден, разрушавших ее, и вовсе не потому, что ей не хотелось выполнять повседневную работу, ведь она с детства была к ней привычна, а оттого, что в этой работе не было никаких неожиданностей. Белье всегда было грязным и никогда чудесным образом не превращалось в чистое, приготовление еды всегда занимало много времени, еда никогда не оказывалась на столе по мановению волшебной палочки, короче говоря, ей не хватало в жизни чудес.
Ее горизонт ограничивался копром шахты, центром этого мира, и, куда бы ни смотрели глаза, он всегда был в поле зрения, она видела его из окна спальни, из кухонного окошка, из сада, с улицы. День и ночь безостановочно крутились колеса, мелькали большие спицы, тускло поблескивая под хмурым серым небом, словно перпетуум мобиле в его неустанном безмолвном однообразии. Колеса, которые не удалялись и не приближались, которые никогда по-настоящему не двигались и, прикованные к стальной лебедке, никогда не меняли своего места, они лишь непрерывно поднимали на поверхность уголь и людей или же опускали людей под землю, колеса, которые, медленно разгоняясь, крутились все быстрее, быстрее, пока спицы не сливались в единое полотно и, казалось, уже не двигались, поэтому их самый быстрый ход выглядел точно так же, как и полная остановка; это был полный покой, прерываемый то движением влево, то движением вправо. Это было движение, попавшее в плен к самому себе, замершее время, качание маятника остановившейся жизни, которая менялась столь же мало, как и движение колес, и собственно жизнью-то она стала в беспрерывной смене труда и покоя, рождения и смерти, меняясь только тогда, когда время внезапно взрывалось и, бесконтрольное, непостижимое, бросалось вперед, если колеса, привыкшие к вечному движению туда-сюда, испуганно, рывком, останавливались и начинала реветь паровая сирена, издавая воющие, рыдающие, стонущие звуки.
Мария и без сирены все понимала. Она всем телом ощущала остановку колес. Сирена не успевала хрипло взреветь, как Мария уже мчалась к шахте, и вот, задыхаясь, высматривая кого-то глазами, она стояла у входных ворот на шахту, где ей суждено было проводить целые дни и ночи своей жизни в ожидании жизни или смерти.
15
Вильгельмина Фонтана была полна энергии; крашеные белокурые волосы высоко зачесаны, серые глаза сквозят холодом, лицо сильно напудрено, вместо бровей – две строгие черные полоски. Большую часть своей жизни она проводила восседая на маленьком табурете за прилавком магазина. Ее остренький подбородок был как раз на уровне края прилавка, а беспокойные глаза неустанно оглядывали полки с товаром, искали недостатков в ассортименте, задумчиво задерживались на фигуре охранника, блуждали по пестрому миру товаров и затем вновь изучали переполненные полки.
С улицы, сквозь заставленную товарами витрину, ее голова виднелась между серой железной кассой и сияющими медью весами, напоминая выставочный экспонат, который удачно разместили на прилавке, эдакая кукольная головка с неизменной высокой прической.
Если какой-нибудь прохожий намеревался войти в магазин, кукольная головка рывком поворачивалась, а если прохожий отворял дверь магазина и раздавался звук дверного колокольчика, то Вильгельмина поднималась с табурета во весь свой рост. Но поскольку росточка она была невысокого, а прилавок был слишком грандиозен, то и теперь видна была лишь сильно накрахмаленная белая блузка с воротом под самое горло, бесчисленные складки и рюшечки украшали тесный корсет, в котором на весь день была надежно заперта полная грудь. Затаив дыхание, пухленькая Вильгельмина с угодливой улыбкой ждала, когда покупатель скажет, что ему угодно, затем спокойно, уверенными движениями снимала товар с нужной полки, раз – и желанная вещь словно по мановению волшебной палочки оказывалась на прилавке. Если же нужное отделение на полке находилось чересчур высоко и было ей не по росту, она брала длинную палку с металлическим крючком на конце и все с той же уверенностью выуживала товар сверху. А затем оставалось только крутить ручку кассы, и она крутила ее с профессиональной резвостью и жизнерадостной энергией, черные циферки на белом фоне мелькали на маленьком табло кассы, под приятный звон колокольчика выскакивала нужная цена, сам собою выдвигался кассовый ящик, мягко утыкался в непреклонную грудь Вильгельмины, ловкие пальцы продавщицы раскладывали полученные деньги по разным отсекам ящичка, потом она локтем задвигала его обратно в кассу, цифры на табло исчезали, раздавалось мелодичное «благодарю вас», снова звенел колокольчик у дверей, покупатель удалялся, и Вильгельмина тут же занимала свое обычное место за прилавком, головка замирала в неподвижности, а глаза продолжали придирчиво оглядывать полки с товаром.
Вот так она и производила все свои движения в ритме различных звоночков, словно заводной механизм, который неизменно срабатывал при открывании и закрывании входной двери, а также при звуке колокольчика кассы, и она, как танцующая куколка, вскакивала из-за прилавка, улыбалась, кружилась, поворачивалась, совершала кругообразные движения, снова кружилась и поворачивалась, а потом вновь возвращалась на свое место в ритме все того же танца, чтобы занять прежнюю позицию и начать все сначала. Волшебный механизм, чудо торговой механики, движимое нерушимым законом: «Покупатель всегда прав». И только в обеденный перерыв можно было видеть, как эта дама-бюст, завершив прием пищи где-то в подсобном помещении магазина, сидела за прилавком и, поглядывая на улицу сквозь богато украшенную витрину, курила большую и, вне всяких сомнений, крепкую гаванскую сигару.
Все началось с библиотеки ее отца, исчезнувшего в неясных далях Фридриха Фонтана; выдача книг шла бойко и приносила некоторый доход. К этому добавилась продажа лотерейных билетов, а потом, в ходе расширения магазина, еще и продажа сигар, сигарет, курительного и жевательного табака всех сортов, спичек и – в качестве предмета роскоши – зажигательного устройства для сигар. Добавились шелковые и шерстяные нитки, шерстяная пряжа, штопка, спицы и крючки для вязания, английские и французские булавки, пуговицы всех мыслимых цветов, форм и фасонов, потом еще и столь популярные кнопки и застежки-молнии, резинки, подтяжки, корсеты и чулки. Потом – шелковые платки, шелковые ленты, брюссельские кружева, разнообразные шерстяные ткани для юбок, ассортимент небольшой, но качество очень высокое, далее – еще и образцы кроя. По другую сторону от прилавка – оберточная бумага, декоративная бумага для подарков, писчая бумага: в клетку, в линейку, нелинованная, цветная и белоснежная, обложки для книг всех размеров, простые карандаши, цветные карандаши всех оттенков, чернила, линейки, школьные тетради, краски, кисточки широкие и узкие любой толщины. Игрушки для малышей и для детей постарше, куклы, настольные игры, книжки с картинками. Кроме того, водился и сезонный товар, такой, как пасхальные зайцы – к Пасхе, воздушные змеи, колотушки, конфетти, накладные носы, шутовские колпаки – к карнавалу, на Рождество – стеклянные шары, мишура, припудренные блестками еловые шишки, красные, желтые и белые рождественские свечи, подсвечники, шпили на елку, в которых отражался весь магазин, на Новый год – фейерверки, приспособления для литья олова, рецепты пунша и, конечно же, календари: отрывные, с картинками, карманные.
Годы шли, магазинчик процветал, все, что порой может понадобиться человеку, можно было здесь купить, или вам доставали требуемое в течение дня. Все, для чего в Париже строили целый универмаг, Вильгельмина умудрялась хранить на широких полках своего магазинчика, поэтому над его витринами по праву красовалась золотая надпись на черном эмалевом фоне: «Галерея Фонтана».
Густав Фонтана, приземистый, широкоплечий, большеголовый, то обривал свой могучий череп наголо, то отращивал косматую нечесаную гриву. У него были тонкие губы, резко очерченный нос, холодный взгляд, в котором поблескивала ирония. Он обретался преимущественно в своей рабочей каморке под самой крышей и в кругах своих друзей слыл философом и непризнанным гением, к тому же обладавшим воистину энциклопедическими знаниями. Он провел несколько семестров в университетах Берлина, Бонна и Фрайбурга, кажется, чему-то там даже обучался, в основном его занимала философия, что побуждало его все чаще менять место учебы, поскольку вместо философов он находил в аудиториях сплошь «придурков, начетчиков, косноязычных идиотов и отъявленных пустозвонов».
Его окончательное расставание с альма-матер произошло довольно внезапно, хотя среди друзей проделанная им работа считалась summa cum laude, то есть выше всяких похвал, – он взял философский труд в трех томах ординарного профессора своего факультета и стал комментировать его страница за страницей, снабжая печатные истины своего учителя чернильными примечаниями на полях, ставя при этом вопросительные и восклицательные знаки, и от тома к тому количество его примечаний вроде «ну-ну», «да неужели?» и «действительно так?» все росло, а тональность постепенно сменилась с вопросительной на утвердительную, все чаще появлялись суждения типа: «нелогично!», «нет доказательств!», «неверно процитировано!», и наконец в третьем томе его ярость уже не знала границ: «банальности, убогие постулаты, краденые мысли, бессвязный абсурд, гротескная и самодовольная компиляция» – таковы были самые мягкие формулировки; сопровождаемые вихрем вопросительных и восклицательных знаков, они ниспровергали сборник мудрых изречений ничего не подозревающего ординарного профессора до уровня смехотворной поделки, и в самом конце стоял окончательный приговор: «Неудачная курсовая работа. Рекомендую основательно проштудировать историю философии».
Он отослал свою критику ординарному профессору и предложил открытое обсуждение. Это был конец академической карьеры Густава Фонтана, хотя нашлись профессора, которые с удовольствием приняли бы его комментарий к рассмотрению в качестве диссертации, но в этом они признавались только шепотом за закрытыми дверьми. Для своих приятелей-студентов он стал отныне профессором, этот титул неотделим был теперь от его имени, Фонтана переделал его на итальянский манер, и поэтому в пивных заведениях, где он слыл завсегдатаем, частенько можно было услышать вопрос: «Профессоре Фонтана уже здесь?»
В своей рабочей каморке, где всегда наготове лежали тома Канта, Шопенгауэра и Гегеля, где на полках стояли труды философов и энциклопедии, испещренные закладками и пометками, и ждали своего часа, Густав Фонтана трудился над известным только ему философским сочинением – главной книгой всей его жизни, но завершение ее, к сожалению, из года в год откладывалось, ибо его отвлекало чтение газет. Он подписывался на многочисленные газеты и журналы, которые добавляли свежую струю к его чувствам, и постоянно был занят тем, что вырезал достойные и недостойные статьи: первые для того, чтобы положить их в папочку согласно теме, вторые, коих, к сожалению, было большинство, – чтобы разоблачить их своей острой, но аргументированной, блистающей сарказмом ответной статьей. Многие из этих статей после их опубликования приносили редакторам больше неприятностей, чем денег, так что они при первой же возможности отсылали эти статьи, становившиеся все более длинными, назад автору или же попросту отправляли их в мусорную корзину, что побуждало Фонтана к новым, еще более энергичным нападкам, которые опять-таки оказывались все в той же корзине, и таким образом он несколько раз приближался к той критической точке, которая в конце концов заставила его навсегда отказаться от подписки на все газеты и журналы, объявив их бессмысленной пачкотней, отнимающей у человека время и мешающей ему заниматься своей работой, – после этого он месяц проскучал, глядя в чердачное окошко, и наконец возобновил подписку, чтобы вновь вырезать статьи, раскладывать их по папкам или же писать опровержения.
Спускаясь время от времени из своей рабочей каморки вниз, чтобы разжиться у Вильгельмины табачком, он любил пугать покупателей, мимоходом заметив, что мы не можем познать мир, ибо наш мозг устроен таким образом, что мы видим не все, а только вещи, доступные нашему зрению. Потом он делал эффектную паузу и, помолчав, огорошивал смущенных покупателей мыслью о том, что теперь пора поставить наконец мир с головы на ноги, другого пути кет.
Эти его откровения, высказываемые с большим жаром, вызывали у покупателей, в зависимости от их темперамента, либо леденящий ужас, либо смутное недоумение, но это не особенно вредило торговле, ибо иной покупатель, который ценил беседу со столь образованным мудрецом, заслушавшись, покупал еще какие-нибудь мелочи, которых покупать не собирался, а Вильгельмина невозмутимо крутила ручку кассы. Но когда здесь постепенно стал формироваться дискуссионный клуб социалистов и высказывания Бабёфа, Вейтлинга, Мозеса Гесса, Бланки, Бакунина и Кропоткина уже заметно мешали циркуляции товаров по магазину, Вильгельмина стала отправлять господ дискутирующих в каморку Густава, где под воздействием пунша «вырви-глаз» идеи Маркса и Энгельса вскоре начали перемежаться лихими студенческими песенками и печальными балладами, и тогда зычный баритон Густава вел основную партию. Говорилось в балладах в основном о том, как в Майнце сидел епископ Хатто в кругу своих прелатов и возносил хвалы Господу за то, что вино нынче неплохое, и все в таком духе, много куплетов – и так часами, всю ночь напролет, до самого утра.
Так или иначе, центром всего этого маленького мирка была «жемчужина Густава», как все ее здесь называли, Ивонн Фонтана. Жена Густава была столь сногсшибательно красива, что часто ей хотелось стать хоть немного – впрочем, не слишком – безобразнее, ибо ей казалось, что это облегчило бы ей жизнь.
Ивонн, дочь часового мастера, была родом из баденского Визенталя, а в Базеле обучалась полировке золота, то есть умела придавать золотым украшениям законченную форму и соблазнительный блеск. Когда у нее родился ребенок от директора ювелирной фирмы и дело приняло неприятный оборот, Ивонн приняла предложение пожилого ювелира из Женевы, с которым вскоре стала совместно вести дело, потому что она была несравненной продавщицей: мужчины, платя деньги, смотрели только ей в глаза и совсем не смотрели на цену, а ювелир любил свою полную кассу больше всего на свете, он был дельцом с весьма изысканными манерами и по вечерам обедал со своей матушкой у нее в доме, порог которого Ивонн и ее сыну переступать не разрешалось.
Густав, который отправился в Лозанну, а затем в Женеву, чтобы пройти по местам жизни и деятельности своего кумира Вольтера, а также близкого Вольтеру кумира Руссо, и в тот момент усердно трудился над курсовой работой, посвященной сравнительному анализу понятия разума у Вольтера и Руссо, во время одной из своих прогулок по Женеве увидел Ивонн, которая оформляла витрину ювелирного магазина. Что произошло дальше, ни один из них никогда не рассказывал. Известно только, что Ивонн бросила свой ювелирный магазин, Густав забыл о своей курсовой работе, и оба той же ночью, со споим теперь уже общим сыном, покинули Швейцарию и на следующий день уже стояли в магазине у Вильгельмины.
Ивонн была прекрасна, словно золотой лак на старинной шкатулке, ее смуглая, отливающая янтарем кожа, ее черные вьющиеся волосы, ее темно-зеленые глаза, напоминающие опалы в оправе из драгоценного камня, завораживали настолько, что порой она отворачивала от людей голову, когда легкой узкой тенью пробегала по улице. Но отворачивалась она не всегда, временами она даже пользовалась своими чарами, останавливая свой взгляд на каком-нибудь мужчине, и тот моментально терял голову и замирал, а потом она вдруг начинала смеяться – и чары спадали. Это было великолепное зрелище – наблюдать, как рождается этот смех, как подрагивают уголки ее рта, приоткрывается рот, как ее белые зубки, безупречные, словно жемчужное ожерелье, вспыхивают между темными мягкими губами.
Свой мелодичный алеманнский диалект, вперемешку с французскими выражениями, она сохранила навсегда, она говорила на своем языке, носила яркие украшения, яркие шелковые платья и всегда выглядела элегантно, как восточная принцесса, как экзотическая бабочка из дальних солнечных краев, недоступно прекрасная, чужая и удивительная среди этих серых домов. Густав любил ее, и она любила его.