355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Денис Соболев » Иерусалим » Текст книги (страница 6)
Иерусалим
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 14:50

Текст книги "Иерусалим"


Автор книги: Денис Соболев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 26 страниц)

– И что вы про это думаете, – сказал я почти утвердительно.

– Боюсь, что ничего.

Мы снова замолчали. Пустынный коршун пролетел над нами в низком бреющем полете; где-то за нашими спинами закричал осел. Потом все стихло.

– Вы светский человек, – сказал Джованни, а я монах-иезуит. Так что, если я спрошу вас об одной вещи, в этом не будет ничего зазорного, да?

– Да.

– Я думаю, что само отношение к миру должно быть каким-то иным. Ну, например, вас наверное должна интересовать его судьба, то, что с ним будет. Не потому что вы строите планы на будущее или чего-то ждете от мира. Просто потому, что он менее чужой, что ли. Не то чтобы совсем дом, но и не эта пустота.

Он с надеждой посмотрел на меня, но мне было нечего ему сказать.

– Я ничего вам не могу сказать, Джованни, – ответил я, почти дословно повторив свои мысли.

– Почему? – спросил он.

– Потому что вы выбрали плохой объект для этого вопроса.

– Но почему?

– Вы хотите, чтобы я сказал правду?

– Да.

– У меня не осталось никаких чувств к этому миру, кроме отвращения.

– Но отвращение – тоже чувство, – возразил Джованни.

– Нет, – сказал я, – по крайней мере, не в этом смысле. Чувства привязывают нас к миру, даже ненависть. Может быть, ненависть – как раз больше других. А отвращение – нет.

Мы встали. Кладбищенский сторож снова вышел нам навстречу из своего невидимого укрытия.

– Приходите снова, – сказал он, – всегда хорошо видеть людей, которые были в Армении. Особенно в Эчмиадзине и в Герате. Это редко бывает. Обязательно приходите.

Мы пообещали и, пройдя через Сионские ворота, повернули направо. Пересекли еврейский квартал, на секунду остановились взглянуть на сосредоточенных детей с длинными пейсами, играющих на мостовой в пыльных белых рубашках, и, миновав группу солдат Магава[61]61
  Магав (ивр., сокр.) – войска так называемой «пограничной охраны», фактически исполняющие полицейские функции.


[Закрыть]
, вышли в один из переулков огромного арабского рынка, у входа в который я стоял сегодня утром. На бесчисленных витринах и лотках были разложены аляповатые деревянные кресты, позолоченные меноры и топорные слащавые статуэтки; чуть дальше запахло гнилью, крысами, мясом, кровью. Ускорив шаги, мы миновали арабский мясной рынок и, петляя по переулкам, вышли на улицу, ведущую к Шхемским воротам. Крикливая восточная толпа, стекающая от Храмовой горы к воротам, сразу же поглотила нас. Но ворота были недалеко.

– Это кафе, которое я давно хотел вам показать, – сказал я.

– Да, я помню, вы говорили.

Свернув направо и с трудом пробившись сквозь встречный людской поток, выплескивающийся из ворот, мы повернули в боковой переулок, идущий вдоль стены, и поднялись по вьющимся ступенькам на высокую боковую террасу, почти примыкающую к воротам. Я поздоровался с хозяином кафе, и мы сели. Под нами шумела арабская толпа, лоточники торговали сувенирами и рухлядью, мелькали белые платки и черные платья, время от времени раздавались крики и брань. Но на террасе было легко и спокойно; и мы снова заказали по чашке кофе.

– Хорошо, – сказал Джованни, резко, как и на кладбище, прерывая молчание, – но неужели вы никогда не спрашивали себя, что будет с миром, скажем, через двести лет?

– Нет, – сказал я, – почти никогда. По крайней мере, я не вкладывал в этот вопрос никакого особого смысла.

– И вас не интересовало, что именно в мире изменится?

– Нет.

– Но вы же спрашивали себя, как повлияет на мир то, что сейчас делают в ваших университетах? Вы же часть этого мира.

– Не знаю. Думаю, что никак. Чуть меньше одного зла, чуть больше другого. Общий баланс свинства никак не изменится.

– Но это же аморально, – сказал Джованни, подумав.

– Меня не интересует мораль, – ответил я, – меня интересует истина.

Официант подошел к нам и спросил не хотим ли мы чего-нибудь еще. Джованни заказал мороженое и порцию восточных сладостей, я – еще чашку кофе. Теперь я снова не усну полночи, подумал я с грустью, но кофе допил. У них был удивительно вкусный кофе. Толпа под нашей террасой становилась все гуще, крики все громче, но, как мне показалось, полуденный жар начал медленно рассеиваться. На несколько секунд у ворот возникла давка, раздалась брань, чуть выше по улице замелькали зеленые мундиры Магава. Но толпа почти сразу рассосалась, уличный шум отяжелел и осел, как оседает весенний туман, и улица снова превратилась в красочную картинку, в огромный бесформенный ковер, расстеленный под нашим балконом.

– Хорошо, что Андрей вас не понял, – сказал я, – и, кроме того, Джованни, вы не сказали ему главного.

– Главного – в каком смысле?

– Того, о чем он спрашивал.

– Я не думаю, что именно об этом он спрашивал, правда не думаю, – Джованни сделал несколько глотков и остановился. – В любом случае, он не знал, как об этом спросить.

– Или вы не знали, как ответить, – сказал я.

– Знал. И отвечу, если вы спросите.

– Спрошу. Ради чего?

– Ради чего? – повторил он, усмехаясь; его лицо прояснилось тем странным светом, который темнее горечи и даже темнее отчаяния. – Я уже ответил. Ad majorem Dei gloriam[62]62
  Ad majorem Dei gloriam (лат.) – «Ради вящей славы Божьей»; девиз ордена иезуитов.


[Закрыть]
.

На мгновение мне показалось, что его голос дрогнул, и я повернулся к нему в страхе, что увижу слезы. Но его лицо оставалось гладким и чистым, как посмертная маска.

10

А ночью пошел дождь. Он разбудил меня своим монотонным стуком, тяжелыми порывами ветра, неожиданным холодом. Это первый дождь, подумал я, а в дождь всегда хорошо спится. Но я еще долго не спал; я слушал шум дождя, слушал, как он нарастал и ослабевал, дрожь стекол, тишину его недолгих пауз. Лилит, подумал я, любит дождь; и мне стало грустно. А потом я все-таки уснул. Когда я проснулся, уже было позднее утро, темное, чуть туманное, с низким серым небом. И вдруг я понял, что мне удивительно хорошо, как-то светло. Я пролежал в кровати до половины одиннадцатого, но потом все-таки встал; поджарил яичницу с колбасой, открыл окна, спустился вниз. Сосновые леса вдоль дороги отражали прозрачный воздух, отражали счастье. Дорога до побережья показалась мне странно короткой, и даже встреча, ради которой я ехал в Тель-Авивский университет, прошла как-то легко и почти незаметно. После нее я выпил чашку кофе, просидел несколько часов в библиотеке и уже собрался ехать домой, когда неожиданно встретил одного из своих знакомых, и он сразу же начал рассказывать мне последние анекдоты про новых русских. Но я, к сожалению, очень торопился. Отъехав от университета, я сделал круг по Тель-Авиву, проехал вдоль самого моря – бурного, бессветного, в густой ряби барашков; впрочем, настроение было безнадежно испорчено; черные тучи на темно-сером небе нависали совсем низко, со всех сторон подступала осенняя сырость.

Начало смеркаться. Подул холодный вечерний ветер – порыв за порывом. Поднимаясь по иерусалимской дороге, я медленно заплывал в низкий туман. На полпути до города я свернул на боковую дорогу, уходящую на Бейт Шемеш[63]63
  Бейт-Шемеш – дословно. «Дом солнца», горный городок на полпути от Иерусалима до Тель-Авива.


[Закрыть]
; по окнам машины хлестнуло дождем; чуть позже – невыключенными огнями дальнего света. Но и эта дорога не была пуста; мысль о том, что за мутными стеклами встречных машин спрятаны люди, внушала отвращение, медленно переходившее в легкую тошноту. Я представил себе, как, откинувшись на спинки сидений, они слушают Зоара Аргова или Сарит Хадад[64]64
  Популярные израильские эстрадные певцы.


[Закрыть]
; мне захотелось остановиться у края обочины и переждать; медленно пожевывая, они тихо и задумчиво напевают в такт музыке. Я нажал на газ; дождь хлестнул еще раз и пошел ровнее, осторожно рассеивая огни встречных машин. Сквозь закрытые окна проникал холод; перед самым въездом в Бейт-Шемеш я снова свернул и оказался на узком серпантине, поднимающемся в долину Эйн-Карем; на поворотах машину чуть-чуть заносило, казалось, что еще немного, и она потеряет управление. Я снова нажал на газ. Но ветер постепенно стихал; даже в машине чувствовалось, что становится все холоднее.

Тишина ущелья уже звучала в моем воображении, останавливая нервные всполохи мысли, растворяя плотную горечь, но и прогоняя в глубь сознания, в прозрачные недра души ту терпкую неистовую спасительную злобу, ту безадресную ненависть, которая последняя еще может стать заменой, напоминанием о любви, о душе – мертвой. Она становилась неустойчивой, как бы подступающей, в окружающей тишине; и все же ее счастливое удушье заставляло собраться, мускульной судорогой мысли встретить необходимость ехать (потом, потом) через город, через несмолкающие автомобильные гудки, через мелькание встречных витрин, через силуэты безликих домов, выплывающие из вязкого киселя городской массы в своем упрямом навязчивом желании обозначиться, утвердить свою вещную плотность – несомненность своего присутствия. Но пока у меня еще оставались несколько минут скольжения по мокрому серпантину и тишины; тишины, уже знавшей о своей безнадежной, неизбежной иллюзорности. Я подумал о шакалах, которые воют по ночам в лесу в горах вокруг долины Эйн-Карем; когда я жил в одном из кварталов, выходящих на западные склоны, я часто слышал их ночные исступленные голоса. Но меня уже окружали скользящие огни города.

Припаркованный у выезда из Эйн-Карема[65]65
  Эйн-Карем (дословно «виноградный источник») – пригород Иерусалима, связанный с именем Иоанна Крестителя; место расположения нескольких важных церквей.


[Закрыть]
туристский автобус перекрыл половину дороги; стоящие в пробке водители непрерывно сигналили, над узким коридором домов висела тугая пелена города. Но деться было некуда. В нескольких десятках метров за автобусом стояла пустая разбитая «Тойота», около нее – чуть помятый грузовик и две полицейские машины. Впрочем, чуть дальше пробка начала рассасываться. По мокрому, мерцающему в свете фар серпантину я поднялся наверх к бульвару Герцля и, не доезжая до автобусной станции, спустился вниз на объездную дорогу, проходящую по склону холма между центром города и брошенной арабской деревней Лифта[66]66
  Лифта – брошенная арабская деревня у въезда в Иерусалим; одно время в ней находилась хипповская колония.


[Закрыть]
. В центре Лифты был источник с небольшим каменным бассейном, вокруг него пустые дома с пробитыми крышами, чуть выше лошадиная ферма. Но из-за шума дороги лошадей слышно не было. Ну вот я почти и дома, сказал я, засмеявшись. Еще через десять минут я был в Писгат-Зееве[67]67
  Спальный квартал на северо-востоке Иерусалима, в непосредственной близости от Иудейской пустыни.


[Закрыть]
. Я припарковался, поставил машину на ручной тормоз, вынул ключи, прицепил магнитный замок на рычаг коробки передач, вышел, включил сигнализацию. Дождя не было; прозрачный холод висел в воздухе, и дышалось неожиданно легко. «Надо было оставить окно открытым», – подумал я, и сразу же понял, что тогда бы у окна уже была целая лужа.

– Вот я и вернулся, – сказал я.

Подошел к интеркому, позвонил, позвонил еще раз, достал ключ и открыл дверь дома. Потом плотно закрыл ее, услышав, как щелкнул замок, и поднялся к себе, с трудом поборов искушение позвонить в пустую квартиру еще раз – в дверной звонок. Открыл и запер дверь.

– Ну, и кто тебе, по-твоему, должен открыть? – спросила Лилит из темноты.

– Могла бы и ты, – сказал я, пытаясь сделать вид, что видел ее вчера.

– Я двери не открываю, – сказала она, и я включил свет.

Она сидела в углу дивана, поджав ноги и завернувшись в плед, и ее длинные мокрые волосы падали на спинку дивана.

– Я и не подозревал, – сказал я, – что демоны могут так промокнуть.

– Как видишь, могут, – сказала Лилит, – иногда.

– А заболеть демоны тоже могут? – спросил я.

Улыбнувшись, Лилит посмотрела на меня и ничего не ответила.

– Демоны могут быть идиотами, – добавила она потом.

Я наполнил чайник, вскипятил его, вымыл заварочный чайник, обдал его кипятком, насыпал чай, может быть, даже больше, чем нужно, закрыл его крышкой, потом полотенцем. Лилит снова улыбнулась. Она встала с дивана, подошла к столу, налила чай и села на стул, поджав ноги, положив левый локоть на стол и прислонившись спиной к стене.

– Что нового? – спросила она. Лилит всегда все делала невпопад. Она говорила, что так было с самого рождения.

– Все нормально, – ответил я. – Вчера видел Джованни.

– Джованни? – спросила Лилит. – Ну, и как он?

– Ничего. Были на армянском кладбище. In vitam eternam[68]68
  In vitam eternam (лат.) – В жизнь вечную.


[Закрыть]
.

– Прекрати. Ты не должен про него так говорить.

– Да нет, – сказал я, – я его тоже люблю. Кстати, похоже, он болен.

– И в чем дело?

– Non serviam[69]69
  Non serviam (лат.) – «Не буду служить». Согласно католической традиции, фраза, сказанная Сатаной в момент грехопадения.


[Закрыть]
.

– Понятно, – сказала Лилит. – Это знакомо. Я всегда знала, что он этим кончит. Он слишком сильно верил.

Мы снова замолчали. Дождь снова хлестнул по стеклам; перестал, потом пошел ровнее.

– Ты знаешь, – сказал я чуть позже, – Джованни сказал очень странную вещь, она у меня все не выходит из головы. Он сказал, что, согласно Фоме, корень адских мучений – это не огонь и котлы с маслом, а боль утраты, poena damni, как он говорит. Интересно, что он имел в виду?

Лилит вздрогнула и продолжила заворачиваться в плед.

– А почему ты спрашиваешь у меня? – сказала она.

Пустыня за окном медленно тускнела, растворяясь в сумеречной дымке; облака над Самарией налились кровью; потом подползла вечерняя синева. Даже волосы Лилит на спинке дивана наполнились темнотой.

– Да нет, – сказал я, – я, правда, об этом уже два дня думаю.

Лилит подняла глаза и еще глубже забралась в плед.

– Не знаю, – ответила она, – по-моему, это очень просто. Представь себе, что ты бы жил где-нибудь совсем в другом городе, и я бы захотела тебя найти. Мне пришлось бы ходить по улицам, надеясь на тебя наткнуться, но, представь себе, что это бы был большой город; и тогда бы я стала искать знакомые лица, в надежде расспросить о тебе, но моих знакомых в этом городе уже не было.

– Да. Я понимаю.

– Постепенно, я бы перестала вглядываться в лица и просто продолжала бы ходить. Без всякой цели. По улицам, переулкам, может быть, даже по проходным дворам. А потом я бы; конечно же, вышла к воде. В каждом городе должна быть вода, правда? Спустилась бы к ней по ступенькам и села у самой воды, чтобы она плескалась у ног – знаешь, как это бывает, когда вода разбивается о гранит? Ну, вот и все. Я не думаю, что Фома имел в виду что-нибудь еще.

Я услышал, как внутри моей души стало тихо. Будь проклят этот дождь, подумал я; это все из-за дождя; сейчас он снова пойдет. Но наступила тишина, и вслед за ней на востоке, над Иудейской пустыней, завыл ветер.

– А вообще-то я пришла прощаться, – сказала Лилит.

– Я уже понял.

– Мне будет очень плохо без тебя, – добавил я, подумав.

Лилит заплакала.

Но ветер стих. Потом совсем тихо пошел дождь. Лилит допивала чай маленькими глотками; мы молчали. Мелкая, неуверенная, неравномерная дробь дождя и была ходом времени. А потом я посмотрел в окно и увидел по ту сторону стекающих по стеклу потоков белое лицо Ламии; она грустно улыбнулась мне, но не отвела взгляд. Ее крылья чуть-чуть светились в желтом свете фонарей.

– Тебе пора, – сказал я, – тебя уже ждут.

Лилит махнула рукой, и Ламия исчезла. «Меня никто не ждет, – сказала она, – ты не должен так говорить». Но напротив нас в окне салона, появилось раскосое и благородное лицо малайзийки со странным именем Лангсуар. Она подмигнула нам. «Хорошо, – сказала Лилит, – открой. Мои волосы уже высохли». Она встала, распрямилась, и ее волосы рассыпались по плечам. Я посмотрел ей в глаза и увидел, как они медленно наполняются холодом, силой, высокомерием. Ее черты застыли и утончились. «Не смотри на меня так, – сказала Лилит, – от твоего взгляда становится холодно». Я открыл окно, и комната наполнилась влажным дыханием пустыни; секундой позже я увидел лица старших лилин: Ирды, Ламии, Орвьетты, Сарвьестии, Лангсуар. Искорки пустынного огня замелькали по квартире; как и раньше, лилин кружились по ней в своем светлом, беспощадном, равнодушном и нежном танце. Их тени окружили Лилит, потом исчезли. Я открыл дверь на балкон. Мы вышли; там было прохладно и хорошо, моросил мелкий дождь.

– Ну все, пока, – сказал я.

– Пока, – ответила Лилит; мы поцеловались, и я проследил глазами за ее тенью, медленно растворяющейся в черной ночной пустыне. Я еще немного постоял на балконе и вернулся назад. Закрыл дверь, даже запер решетку на ключ, потом закрыл окна, выключил свет. «Он еще сжалится над нами, – сказал я себе, – и все будет иначе. Мы еще сможем до него докричаться. Он иногда нас тоже слышит».

Но память неожиданно оказалась сильнее мысли; и в своем скольжении по поверхности времени мир слился в обманчивую мерцающую цепочку. Яков ибн Якзан, танцующие сеиры, Джованни, poena damni. Дождь и город, сказал я себе, город и река. Я вспомнил странную рукопись про Самбатион, которую читал несколько дней назад. Река и город. Город, где нет знакомых лиц. Но я думаю, что понял ее. Как и она, я бы бродил по широким улицам, по переулкам, по проходным дворам. Пошел бы мелкий дождь, и прохожих становилось бы все меньше. Но Лилит не было среди них. Если бы у меня был зонтик, я бы даже, пожалуй, открыл его. А может быть, и нет. Смеркалось, но смеркалось медленно, и фасады домов, освещенные фонарями, выступали из низкого, чуть серебристого, сумеречного неба. На разбитом асфальте тротуаров темнели лужи. А потом я вышел к воде. «В каждом городе должна быть вода, правда», – сказала она. И небо над рекой было темнее, чем на улицах, потому что над ней не было фонарей; вечер медленно превращался в ночь. Но ночная темнота этого города, подумал я, была чуть прозрачной. Дождь прекратился. И я просто шел вдоль реки, вглядываясь в темную воду, в тяжелые тени мостов, в огни правого берега. Потом остановился, положив руки на гранит, холодный и еще мокрый от дождя, заглянул вниз и услышал, как вода бьется о камни парапета, тяжело и торжественно. Я вернулся чуть назад, к ступенькам, спустился по ним к реке и сел на мокрую ступеньку у самой воды – там, где пена и речные водоросли оседают на камнях, когда стихает ветер и наступает штиль. И, разумеется, я сел в стороне – сел так, чтобы ни с набережной, ни со ступенек меня не было видно. Становилось все холоднее; серо-красный гранит впитывал и отражал холод ветра, но это не был сырой осенний холод – это был холод ночи, холод города и холод реки. В его полутьме были видны не только волны, но и серая пена, которую они выбрасывали на ступени и смывали с них. Я слушал шум ночного ветра, слушал, как волны реки поднимаются под его ударами, плещутся, сталкиваются и разбиваются о ступени у моих ног.

ДВИНА

Когда была она с нами.

Гофмансталь

1

Этот рассказ, полученный мною как бы по наследству, кажется мне очень значимым и бессмысленным одновременно. В нем, конечно же, есть свои странности и противоречия; но я давно уже понял, что отсутствие таких противоречий чаще всего свидетельствует об обдуманной лжи. Впрочем, в большинстве случаев лгущий бывает слишком ленив и самоуверен для того, чтобы продумать говоримое им от начала и до конца; и поэтому, в конечном счете, наличие противоречий и логических несообразностей обычно не говорит практически ни о чем. Разумеется, я верил (и продолжаю верить) в то, что истина как таковая непротиворечива, но, отразившись в мутном и кривом зеркале нашего существования, она теряет ясность своих контуров и наполняется густой ряской, тонкой пеленой ряби, чуть желтоватыми отблесками болотистой воды. Но то же самое можно сказать и иначе. Истина нашей родины, в том смысле, в котором Плотин говорит о ней в десятой книге своих «Эннеад», имеет мало общего с правдой и ложью человеческих историй, которыми мы окружены, ее дыхание лишь изредка касается нашей души, как свет фонаря в прозрачном ночном воздухе, как медленно и отвесно падающий снег, как контуры скользящих рыб под толстой коркой льда. Там дома, в мире истинном, скрытом за гранью присутствующего, все, вероятно, иначе; здесь же, хотя я и часто понимал, что мне лгут, я вряд ли мог сформулировать, как выглядит язык истины. Я даже не знаю, следует ли мне называть сказанное выше преамбулой или апологией; в любом случае, я хочу рассказать историю сестры моего прадеда в том виде, в котором она дошла до меня, не отмечая и не объясняя те несообразности, которые в ней, несомненно, присутствуют.

Впрочем, я очень много думал о ней, пытаясь мысленно воссоздать тот мир, в котором она происходила, восстановить утраченные подробности; и постепенно мои домыслы стали сливаться с изначальной историей, и иногда я переставал понимать, где проходит грань между ними. Я часто сидел у окна моей квартиры на последнем этаже многоквартирного бетонного дома в Кирьят-Ювеле[70]70
  Кирьят-Ювель – бедный район на западе Иерусалима, в значительной степени застроен блочными домами наподобие «хрущевских». Как и многие другие подобные районы, он был призван разместить многочисленных эмигрантов из стран ислама, приехавших в Израиль после «Войны за независимость», первой арабо-израильской войны 1948 г.


[Закрыть]
позади полуопущенных жалюзи и смотрел на нашу улицу, казавшуюся сверху совсем узкой, на желтые проемы окон и темные силуэты, скользящие по тротуару. Чуть красноватый свет фонарей падал на грязные фасады из некрашеного бетона, выхватывая их из полумрака, отражался от стоящих машин; их изогнутые белые тела покрывались странным оранжевым отливом, останавливающим взгляд, наполняющим душу неожиданным спокойствием и легкой горечью. Ажурные контуры деревьев рассекали световые пятна, добавляя к видимому обманчивую черную глубину. Я смотрел на вечерний асфальт и редкие скользящие машины и думал о бликах на речной воде, о деревянных домах с покосившимися заборами, о глубокой вязкой грязи на дорогах и всполохах кудахтанья кур. Да и, конечно же, о лае собак. Узкое каменное пространство улицы отступало во времени, вечерняя грусть наполнялась смыслами ушедшего мира. В некоторых окнах были приспущены жалюзи, и они светились ровными, желтыми или оранжевыми полосами; другие были открыты настежь, и было видно все, что происходит в тесных аквариумах комнат. Напротив меня девушка с длинными волосами собрала что-то со стола и отнесла на кухню, снова вернулась, походила по комнате, переставила вазочку, потом исчезла. Она всегда ложилась очень поздно, я часто наблюдал за ее черной фигуркой в желтом квадрате комнаты в час, а то и в два ночи; иногда она садилась у окна, и я думал про то, что было бы хорошо рассмотреть ее лицо. Но, разумеется, ночью это было невозможно, а днем окна комнаты становились непрозрачными. Впрочем, скорее всего, я достаточно часто встречал ее, и она сливалась с другими соседями, крикливыми и безликими; но ответить на этот вопрос было невозможно.

Я снимал эту квартиру уже четыре года – с тех пор, как благодаря повышенной докторантской стипендии, которую мне платили из какого-то гранта, я обнаружил, что смогу платить за квартиру, и бросил свою комнату в общежитии. Там, в общежитии, в низких бетонных бараках на тысячу студентов, было шумно и удушающе тесно; моей комнатой была грязная дыра со следами еды на стенах. За одной ее стенкой араб, приехавший откуда-то с севера учиться управлению бизнесом, улегшись на ковре с учебником и кальяном, ставил кассету с громкими и кошачьими восточными напевами, а за другой жили наши эмигранты, количество которых мне так и не удалось установить; каждый вечер они пили, ближе к полуночи разговоры становились все громче, плавно переходя в крики, мат, рвоту и женский визг; утром туалет и раковины оказывались заблеванными, а вдоль коридора распластывался тяжелый запах удачно проведенного вечера. Мне было там очень одиноко, среди этого шума и отребья, и теперь, несмотря на все свои публикации, я старался не подавать докторат, чтобы не лишиться стипендии, которой хватало на то, чтобы платить за квартиру. Получить же работу, не имея связей в университете, было практически невозможно, и мне бы пришлось снова переселиться в комнату. Я, разумеется, мог бы пойти работать в школу, но тогда на математике пришлось бы поставить крест. Мне же казалось, что то, что я делаю, имеет смысл, и человек не должен предавать то единственное, что может делать и для чего, вероятно, создан. Предательство, подумал я, это и вообще худшее из преступлений.

Мне очень хотелось рассказать Инне эту историю – не только потому, что она была странной, немного сказочной, очень красивой, хотя и несколько запутанной, но и потому, что я много думал о ней, и мне хотелось этими мыслями поделиться, а Инна была самым близким для меня человеком. Но повод все как-то не подворачивался; она много училась, я ей старался помогать, но виделись мы мало и эпизодически; даже упражнения по физике и математике, которые я иногда помогал ей делать, мне часто приходилось писать в одиночестве. Разумеется, на фоне моей докторантской свободы ее график был перегружен; я это понимал и никогда не обижался. В тот день, о котором идет речь, я сидел в библиотеке, стараясь придумать, чем бы заняться, но, как сказали бы мои коллеги, «общее состояние исследований по этой проблеме» мне было уже давно ясно, и постепенно у меня стало возникать ощущение, что каждая следующая статья, которую я читаю, не только не приближает меня к истине, простой и ясной, хотя пока и неуловимой, но, скорее, добавляет еще один штрих к общей карте с изображением многочисленных троп, по которым можно от этой истины ускользнуть. Я встал и вышел из библиотеки; было жарко, я купил булку с сыром и чай в пластиковом стаканчике и отправился гулять по крытой галерее, отделенной от раскаленной лужайки рядом тонких неказистых бетонных столбов. Впрочем, были и студенты, которым жара не казалась помехой; они лежали на траве прямо на солнце – разговаривая, закрыв глаза или глядя в матовое от жары небо.

Слишком поздно я заметил, что навстречу мне идет один из наших профессоров по имени Штерн с каким-то американцем – высоким, чуть лысоватым, в очках в тонкой металлической оправе. «А это наш молодой гений», – сказал Штерн, и я пожалел, что не спустился на нижнюю дорогу, где цвели бугенвилии и обычно не ходил никто, кроме студентов. Американец спросил, как меня зовут, и вдруг неожиданно загорелся – с чисто американской прямолинейностью и чуть наигранной восторженностью; оказалось, что он читал мою последнюю статью и, как мне показалось, был одним из немногих, кто понял не только сущность той задачи, которую я пытался решить, но и ее значение в рамках более общей проблематики. Штерн поначалу улыбался сладко и благодушно, загибая уголки губ, потом, когда разговор затянулся, стал нервничать и посматривать на часы и совсем уже потускнел, когда американец, оказавшийся очень известным ученым из Принстона, попросил мой электронный адрес. Контакты со знаменитостями были неотъемлемой собственностью наших начальников от науки, а также способом пристраивать своих детей. Потом они ушли, я быстро пересек лужайку, спустился по ступенькам к бассейну и медленным шагом направился в сторону студенческих общежитий мимо огромных кустов, покрытых желтыми цветами. Подобные знакомства могли оказаться полезными, если бы я захотел поехать в Америку на постдокторат, но я уже однажды уезжал в другую страну, и мне совсем не хотелось делать это снова. К тому же, если бы я уехал, то не смог бы с нею видеться.

Инна вышла с некоторым опозданием и посмотрела на меня недовольно и обиженно.

– Ты знаешь, сколько мне поставили за таргиль[71]71
  Таргиль (ивр.) – упражнение, ученическая или студенческая работа.


[Закрыть]
, который ты делал? – спросила она. – «68»[72]72
  В израильских университетах оценки выставляются по стобальной шкале; «68» соответствует приблизительно тройке с плюсом.


[Закрыть]
. Наша метаргелет[73]73
  Метаргелет (ивр.) – младшая преподавательница, ведущая «упражнения» при лекционном курсе.


[Закрыть]
сказала, что две из пяти задач решены неправильно. Тоже мне математик.

– Это очень странно, – сказал я, подумав. – А она показала правильные решения?

– Да, и они действительно совсем другие.

И тут меня осенило; это было тем озарением, которое иногда помогает защититься от жгучего чувства неловкости и стыда.

– А результаты тоже другие? – спросил я.

– Результаты те же, – ответила Инна насмешливо, – да вот только все остальное по-другому. Я уж пыталась ей сказать, что мол, как же так, ответы-то у меня правильные, но она говорит, что это чисто случайно. Типа, мало ли что может получиться. С такими талантами ты свой докторат еще десять лет не напишешь.

Я пообещал ей, что в следующий раз постараюсь быть внимательнее; предложил сходить к ее преподавательнице поговорить и попытаться доказать, что ее, Инны, правильные результаты не столь уж и случайны. Но она обиженно отказалась, чуть позже успокоилась, даже попросила извинения за излишнюю резкость.

– Ты уж не обижайся, – сказал она, – это я так.

Мы взяли по чашке кофе и уселись в кафе с грязными пластиковыми столиками у самой лужайки; на Инну падали отраженные лучи солнца, подчеркивая ее светлую кожу, тонкие, одухотворенные черты.

К нам подошел араб и протер стол огромной серой тряпкой.

– А наша Яэль, – сказала она, – и вообще идиотка. В прошлый раз она дала нам таргиль из пяти частей, а потом сказала, что оценку будет ставить только по трем. Я, честно говоря, не понимаю, что это значит: что последние две части можно было не делать, или все равно, как они сделаны?

Инна повернула голову в полупрофиль и начала что-то искать в рюкзаке.

– А темы для зачетной работы она не только не выдала, – сказала Инна, распрямляясь, – но так и не объяснила, чего же она от нас хочет; по-моему, это безобразие, что мы дошли до середины курса, а так и не знаем, что именно от нас ждут.

Она явно была увлечена своими мыслями и, возможно, много про это думала, даже ее щеки покрылись легким румянцем.

– Когда я делала доклад, она постоянно встревала, не давала мне говорить, а потом сказала, что я недостаточно подробно раскрыла тему. Это после того, как она мне непрерывно мешала.

Я согласился с ней, и мы еще немножко поговорили; впрочем, Инне надо было уходить, она отдала мне «таргиль» на следующую неделю, и я пообещал его сделать как можно более внимательно,

– Ты настоящий друг, – сказала она.

Я подумал, что было бы хорошо ей что-нибудь подарить ко дню летнего солнцестояния – что-нибудь светлое и солнечное. Она встала, сказала, что ей сегодня предстоит еще столько выучить, совсем. уже собралась уходить и вдруг остановилась.

– А кстати, – сказала она, – если ты закончишь докторат, что ты будешь делать дальше?

– Не знаю, – сказал я, и это была правда, потому что я действительно не знал, – наверное, как и сейчас, буду заниматься наукой.

– А у Иры, – сказала она задумчиво и немного нравоучительно, – старший брат получил постдокторат в университете штата Айдахо. Это очень классное место; она к нему летом поедет. Скажи, а ты тоже мог бы получить что-нибудь такое?

– Черт его знает, – ответил я, – я не пробовал.

– А я бы на твоем месте попробовала. Хотя вряд ли. У нее брат, правда, очень крут, и у него две публикации в научных журналах.

Она посмотрела с грустью на меня и до того, как я успел ответить, повернулась ко мне спиной и отправилась в сторону общежитий; но, подойдя к зданию библиотеки, повернулась, написала что-то в воздухе и помахала рукой. Я тоже встал и медленно пошел в сторону ворот.

2

Как я уже говорил, мне бы очень хотелось свести к минимуму мои собственные комментарии, но это достаточно сложно – они необходимы для того, чтобы объяснить, почему я пересказываю именно эту историю; и все же я постараюсь пересказать ее практически в том же самом виде, как ее рассказывала моя бабушка. Впрочем, уже для ее детей это была всего лишь достаточно странная и не очень симпатичная семейная история, произошедшая с далекими предками. На самом же деле они не были столь уж далекими; бабушка моего прадеда выросла в местечке Друя[74]74
  Еврейское местечко в Северной Белоруссии.


[Закрыть]
, недалеко от слияния Десны и Западной Двины. Ее звали Рахиль; в шестнадцать лет она вышла замуж за торговца лесом и уехала в Сураж в верхнем течении Двины. Ее муж скупал бревна у плотовщиков, пригонявших их из Демидова и Велижа, и перепродавал в Двинск, а если удавалось – то и в дальнюю корабельную Ригу. Через год после свадьбы вышла замуж и ее сестра, которая, однако, осталась в Друе. На третью дочь приданого не хватило. Ее отец, владевший маленькой бакалейной лавкой, щедро дал приданое за старших дочерей, надеясь, что до свадьбы младшей он еще успеет подзаработать, но вскоре окончательно обнищал. Впрочем, приданым, а точнее – достаточно привлекательной внешностью ее наделил сам Создатель. Как было бы сказано в сказке, на всей земле, то есть от Кривичей до Ушачей и Бешенковичей, а может, и до самого Витебска, не было девушки краше; о неземной ее красоте прослышали заморские принцы и толпой устремились искать ее руки.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю