Текст книги "Иерусалим"
Автор книги: Денис Соболев
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 26 страниц)
Так они и шли: впереди быстрым неровным шагом следовал Бен Аззай, за ним – Акива с комментариями Раши в наружном кармане вещевого мешка, Элиша с картой, которая чаще вводила в заблуждение, чем помогала, и грузный Бен Зома, повторяющий, что его цель – вернуться живым и что Всевышний создал еврейские души для служения и мысли, а не для бессмысленного самоуничтожения. Время от времени Элиша оглядывался, дабы убедиться, что Бен Зома не слишком отстал. Изначально они планировали, что Акива пойдет в одной связке с Бен Зомой, а Бен Аззай – с Элишей. Однако когда дошло до дела, Акива сказал, что не сможет вести группу, постоянно слушая причитания за спиной, что главный демон, которого они пока встретили, – это демон трусости. Элиша согласился и пошел в одной связке с Бен Зомой. На пятое утро Элиша даже оказался с ним в одном лагере; они обсуждали, подниматься ли им в тумане на перевал, и оказалось, что. Акива и Бен Аззай «за», а Бен Зома и Элиша «против». Акива сказал, что решение принимать ему как руководителю группы, и они пошли в надежде на то, что туман опустится ниже и постепенно рассеется. Обходя ледник, сверкающий в тумане прозрачным серебром смерти, Элиша и Бен-Зома отстали настолько сильно, что потеряли Бен Аззая и Акиву из виду. А потом сквозь мрачные причитания Бен Зомы раздался пронзительный крик о помощи, в котором Элиша узнал голос своего друга, а уже потом услышал тяжелую хриплую брань рабби Акивы.
Элиша бросил мешок, освободился от связки и побежал вперед по узкому снежному карнизу. Повернув за угол, он увидел далеко впереди и внизу их связку: Бен Аззая, висящего над ледяным обрывом, и Акиву, зацепившегося ледорубом и тщетно пытающегося вылезти на скальный выступ. Никакой тропы, ведущей к этому месту, ему увидеть не удалось. «Держись, держись». – закричал он Акиве и вернулся к вещевому мешку. Но почти все веревки были у Акивы и Бен Аззая. Элиша достал из своего мешка единственную оставшуюся у него веревку и побежал по тропе. Было видно, что Акива медленно теряет силы. Элиша вбил крюк и спустился по веревке, потом вбил еще один и снова спустился. «Как их только туда занесло», – подумал он. И вдруг он увидел, что ледоруб Акивы начал скользить, потом руки, что-то затрещало; Акива судорожно сжал правую руку, левой достал нож, перерезал веревку, связывавшую его с Бен Аззаем. На долю секунды Элиша встретил изумленный взгляд Бен Аззая, а потом услышал глухой удар тела о снег, разбросанный горным эхом по бесконечной белой пустоте. Акива вылез на скальный выступ и прижался к каменной стене. «Вы хотели сделать это со мной, – радостно закричал Бен Зома откуда-то сверху, – но я вас обманул, я вас обманул».
По краю отрога Элиша спустился на дно расщелины, в которую упал Бен Аззай, в толщу нерассеявшегося тумана. Акива. прижавшись к скальному выступу, молча ждал. Бен Аззай был жив. «Это я сам, – сказал он, – я его туда потащил, а он держал меня пока мог. Ты же меня предупреждал, что здесь можно навернуться». А потом он посмотрел на Элишу и сказал: «Слушай, а вдруг никакого сада-то и нет, а есть только это мурло с его женой, неродившимися детьми и его байками про восхождения, которых никогда не было. Похоже, что он там внизу этими байками баб клеит». «Ладно, забудь, – сказал Элиша, – самое скверное позади, хорошо, что ты шею не сломал. Сейчас мы тебя вынесем, а сад будет в следующий раз». В расщелине было тепло, серые скалы нависали сквозь белый покров снега, небо было скрыто за бездонной толщей тумана. Элише казалось, что этому должен был предшествовать крик боли или предсмертный хрип, но глаза Бен Аззая наполнились льдом и уткнулись в невидимое небо. Так они и сидели, пока, наконец, Элиша не услышал крик Бен Зомы, что начинает смеркаться. Он поднял тело и стал медленно подниматься вдоль отрога, вышел на маленькую площадку, потом снова спустился в лощину и принес мешок Бен Аззая, потом мешок Акивы, упавший туда же.
Бен Зома с ужасом смотрел на него, не решаясь спуститься. «Вы хотели это сделать со мной», – закричал он. Элиша снял веревку со стены, вбил в трещину крюк, спустился по ней еще раз, бросил ее Акиве. Но за время долгого стояния на уступе руки Акивы превратились в камень, он с трудом обвязался и попытался подняться по стене, скатился на свой выступ, попытался снова, снова сорвался; но с третьего раза это ему все же удалось. «Демоны, демоны, – кричал Бен Зома, – они всюду вокруг вас. А вы их не видите. Слепота, слепота. Фараон, фараон, Акива стал фараоном». «Как вас туда занесло», – спросил Элиша. «Бен Аззай увидел там тропу и побежал к ней». Потом Акива помолчал и добавил: «Я держал его сколько мог. Я сам не боюсь смерти, но, как руководитель группы, я не должен был позволить погибнуть нам обоим. Нам нужно найти место для ночевки и место для похорон». Но они заночевали сидя на мешках, прямо под скалой, убедившись, что туда не долетают камни, которые утреннее солнце выбивает из тающего ледника. А тело спрятали в ледяной пещере и похоронили позже, когда вернулись.
А пока они продолжали медленно подниматься. Впереди шел Элиша, временами вглядываясь в свою бесполезную карту, пробуя воздух на вкус и пряча глаза от солнца; за ним – рабби Акива, так ни разу и не сбившийся с дыхания, с горящим взглядом, устремленным в надгорную пустоту; последним – Бен Зома, окончательно обезумевший, шепчущий что-то про демонов, хорошую еврейскую семью и необходимость вернуться живым. Именно там Элиша и встретил впервые ангела смерти; он стоял за поворотом снежного карниза, с узким, чуть растерянным лицом и белыми, как снег, волосами. Дождавшись, когда Элиша поравняется с ним, он пошел рядом, не оставляя следов на голубой простыне горного снега. «Неужели именно к тебе я и шел?» – сказал Элиша. «Нет, – ответил он, засмеявшись, – но тот, кто не любит смерть, не достоин жизни». «Смерть уродлива и ужасна», – сказал Элиша. «Да, – сказал он, – это так; но человек тоже ужасен, а смерть освобождает его от самого себя». «Я думал, что ты будешь говорить загадками, я был в этом уверен». «Нет, – ответил ангел, – я отвечаю на все вопросы, кроме одного». «Но именно он-то меня и интересует», – сказал Элиша. «Я буду к тебе иногда заходить и спрашивать, нашел ли ты на него ответ», – и исчез. «Я буду тебя ждать», – ответил Элиша, и между белыми силуэтами гор проступили зеленые тени, еще несколько секунд и холодный горный ветер со снежной пылью принес густой полуденный запах апельсинового сада.
4
То, что я написал, было абсолютно безнадежным, напыщенным и многословным; так или подобным образом написать про рабби Элишу было невозможно. Иллюзорная последовательность моего рассказа оказалась неспособной скрыть фрагментарность дошедших до нас свидетельств, незаметно сливающуюся с фрагментарностью нашего бытия. Более того, скудные материалы, которые мне удалось собрать, были и без моего участия результатом воображения, идеологических подмен и многочисленных исторических напластований, и над всем этим, сверкая и пульсируя, нависала тишина, искусно и старательно ускользавшая от многословных разговоров о том, о чем ничто и никогда не может быть сказано. Второй слой, сказал я себе с насмешкой. Что же касается слоя первого, то увиденные мною детали провисали в пустоте и, перечитав написанное, я понял, что не слышу его дыхания – столь сильной и несомненной была потеря ощутимости реального, материальности существования, темного провала истории. Увиденный мною мир был далек от незримой пульсации внутренней жизни, поиска истины, поиска пути бегства. Теперь, сказал я себе, я буду честнее и буду придерживаться сухих фактов.
Одной из загадок, связанных с рабби Элишей, была его убежденность в абсолютном прощании, разрыве, непреодолимом отчуждении от мира грядущего. Мало о чем он говорил чаще, чем о своей обреченности на неприятие, на отказ, на молчаливый бунт против всевластия мироздания. В этом была не только верность слову, но и верность пути, окончательная, твердая, ничем не обусловленная любовь к своей судьбе. Говоря об этом, мне следует, пожалуй, сказать и о том, что рабби Элиша был учителем знаменитого рабби Меира, одного из создателей Талмуда. Объясняя последнему строку из Иова «Не равны для него золото и стекло»[103]103
«Иов» 28:17.
[Закрыть], Элиша сказал, что для мудрого всегда есть путь возвращения. «Тогда и ты вернись!» – закричал ему рабби Меир. В ответ, вероятно, впервые Элиша сказал ему, что слышал из-за Завесы, скрывающей трон повелителя неба: «Вернитесь, блудные дети, отступники – вернитесь все, кроме Другого»[104]104
Вавилонский, «Хагига» 15.
[Закрыть]. В другой же версии сказано: «…все, кроме Другого, восставшего против меня». В этом было благородство и гордость, готовность платить кровью за свое слово, но это было и справедливо – поскольку он не был ни отступником, ни блудным сыном; он поднимал глаза к небу, твердо и напряженно, но не видел в нем милосердия. Многие мудрецы тех времен бахвалились тем, что слышали голос из-за Завесы, но Элиша слышал нечто другое: свой собственный голос, отказывающий в праве молчать тому, кто молчит всегда.
Он часто возвращался к этому безымянному голосу из-за Завесы. Как-то в субботу рабби Элиша проезжал верхом по рыночной площади Тверии, прокладывая себе путь среди торговцев и проституток, среди лживой, пестрой и безликой уличной толпы. Об этом услышал рабби Меир, преподававший поблизости, и вышел на площадь, чтобы учиться Торе у того, кто в нее больше не верил. А потом Элиша, который, и это следует сказать, никогда не пытался сбить рабби Меира с пути служения, заботливо сказал ему: «Вернись, друг мой; по следам моей лошади я вижу, что здесь пролегает граница твоей субботы». Ответил ему рабби Меир: «Вернись и ты»; и тогда снова напомнил ему Элиша о голосе, который он слышал из-за завесы своей кровоточащей души: «Все, кроме Другого»[105]105
Ibid.
[Закрыть]. Дальше талмудический рассказ становится невнятным. Он сообщает, что рабби Меир, уцепившись за его рукав, водил Элишу из синагоги в синагогу и в каждой из них просил одного из учеников прочитать любую строку по своему выбору; и в каждой из них звучал голос равнодушия, безжалостности, надмирной пустоты. «Нет мира, говорит Господь», – сказал первый из учеников[106]106
«Исайа» 38:22.
[Закрыть]. «Останется вина твоя передо мною»[107]107
«Иеремийя» 2:22.
[Закрыть], – сказал второй. «А ты, опустошенная, – начал третий, – что станешь делать, хоть и украсишь себя золотом и подведешь глаза свои сурьмой, но напрасно»[108]108
«Иеремийя» 4:30.
[Закрыть]. И так прошли они тринадцать синагог, и в последней из них сказал им косноязычный мальчик: «А Элише сказал господь, зачем ты учишь закону Моему»[109]109
«Псалмы» 49:16.
[Закрыть].
Впрочем, вся эта история кажется мне уж слишком неправдоподобной; сколько я ни пытался, мне так и не удалось представить себе рабби Элишу – умного, гордого, и отстраненного, добровольно ходящего по синагогам вслед за своим бывшим учеником – ходящего для того, чтобы выслушивать плохо замаскированные проклятия из уст всевозможных отличников и первых учеников. Не мог же он не знать, что уже много дней и ночей его напыщенно и многословно ругают во всех школах от Тверии[110]110
Тверия — тж. «Тибериас», единственный город на озере Киннерет (Галилейском море).
[Закрыть] до Явне[111]111
Явне – город на Средиземном море к югу от Тель-Авива. Здесь находился религиозный центр Палестины в период после Иудейской войны и разрушения Второго храма; здесь же был начат процесс кодификации Талмуда и еврейского права.
[Закрыть]. Неужели столь сильным было его отчаяние, что он добровольно принял на себя это унижение в надежде обрести – но что – освобождение, очищение от мира, от права преподавать этот безжалостный и бессмысленный закон? И все же я думаю, что все было иначе, и рабби Элиша сам придумал эту странную и нелепую историю, чтобы лишить своего ученика, рабби Меира, возможности быть посланником возвращения, возможности смотреть на него с высот осознания собственной праведности. Он был слишком прозрачен и высокомерен, чтобы дышать тяжелым воздухом суеты, лицемерной набожности, рыночного благочестия. Его друг и ученик это принял, продолжал у него учиться, но, как выяснилось впоследствии, не простил.
Когда спросили рабби Меира, как же это так, что он, знаменитый законоучитель, является учеником апостата, он ответил, что написано: «Приклони ухо твое, и слушай слова мудрых, и сердце твое обрати к Моему знанию»[112]112
«Притчи» 22:17.
[Закрыть], и добавил: «Сказано – не их знанию, но Моему». Так он предал своего учителя, ушедшего и отказавшегося, в первый раз. И стали говорить про рабби Меира, отчетливо, с одобрением и, вероятно, с его же слов: «рабби Меир съел финик, а кожу выбросил вон»[113]113
Вавилонский, «Хагига» 15.
[Закрыть]. Рабба же говорил: «Рабби Меир нашел гранат – плод съел, а кожуру выбросил!»[114]114
Вавилонский, «Хагига» 15.
[Закрыть]; и это тоже, вероятно, придумал сам рабби Меир, который, на самом деле совсем даже и не был негодяем, но искренне пытался быть верным другом – так как он это понимал. А еще Рабба, защищавший рабби Меира в его раскаянии, сравнивал Элишу с орехом, испачканным грязью и навозом, но сохранившим сердцевину. Меня же еще больше, чем рабби Меир, интересовала одна женщина, о которой Талмуд молчит: жена рабби Элиши; ни слова проклятия не произнесено в ее адрес. Я думаю, что она была чиста перед миром и вовремя ушла от Другого. Тогда, вероятно, он и спросил себя, не любила ли она в юности римских легионеров, имея в виду: а любила ли она его? И ревность к прошлому, к его упрямым и обманчивым теням, захлестнула Элишу. Но душа женщины, сказал он себе потом, столь же непрозрачна, как и душа друга, – и только предательство наполняет их ясностью. Тогда же, вероятно, он и услышал от нее, что у каждого из нас своя жизнь и каждый должен беречь ее сам.
Где-то здесь, подумал я, пролегает еще одна из линий водораздела между рабби Элишей и рабби Акивой. Отец Элиши был одним из самых ярких людей своего времени – не столь богатым, сколь благородным. Акива же, будучи выходцем из семьи нищей и многодетной, уже в юности был вынужден работать батраком на пастбищах местного богача Калба-Шабуи. «Спасение утопающих, – сказал тогда себе Акива, – дело рук самих утопающих», и как-то ухитрился затащить в кусты дочь своего работодателя. После чего они благополучно обручились и чуть позже обвенчались. Но в те времена он был еще слишком юным и недальновидным; и, вопреки его планам, вместо того, чтобы принять новообретенного зятя с распростертыми объятиями, Калба-Шабуа выгнал из дома и Акиву, и свою дочь и, более того, предусмотрительно лишил последнюю наследства[115]115
Вавилонский, «Ктубот» 62.
[Закрыть]. Им пришлось зимовать на сеновале. «Нет, похоже, что это не путь», – сказал себе Акива, бросил жену в том же сарае, где они зимовали, и поспешно ушел учиться в школу рабби Элиэзера[116]116
Вавилонский «Ктубот» 62.
[Закрыть].
Про годы учения Акивы рассказывается следующая притча. Рабан Гамлиэль рассказывал о кораблекрушении, в котором выжил только Акива; «Как же тебе удалось уцелеть?» – спросил он тогда. «Очень просто, – ответил Акива, – я ухватился за доску, и при каждой набегающей волне нагибал голову»[117]117
Вавилонский, «Иевамот» 121.
[Закрыть]. «Да, – подумал я, читая об этом, – если бы рабби Элиша был на этом корабле, он бы утонул». Но Акива был из тех, кто, в изобилии отбив поклоны в юности, потом щедро заставляет это делать других. И только через двенадцать лет (по другой версии – через двадцать четыре года) рабби Акива, уже давно окруженный роскошью и холопским почитанием со стороны учеников, согласился вернуться и забрать к себе жену, измученную одиночеством, нищетой и всеобщим пренебрежением – и только после того, как ее старый отец пообещал отдать за ней половину своего огромного состояния[118]118
«Неедарим» 50.
[Закрыть]. Именно к этому времени, похоже, и относится следующая история. Талмуд рассказывает, что Акива ел на золотой и серебряной посуде, спал на кровати с золотыми ступеньками, а его жена украшала себя роскошными украшениями, многочисленными браслетами и диадемами. «Рабби, – сказали ему как-то ученики, – ее драгоценности вводят наших жен в искушение». «А сколько страданий ради святой Торы, – ответил тогда Акива, – претерпела Рахель вместе со мною в прежние годы?»[119]119
Авот ди рабби Натан: 6, тж. Иерусалимский, «Песахим».
[Закрыть]
Я мог бы еще долго продолжать об этом думать, но меня прервали. «Я давно тебя не видела, – сказала Марьяна по телефону, – ты, похоже, совсем перестал интересоваться тем, что я существую». «Ну так приезжай, – ответил я, – считай, что я тебя уже жду». «Свинья, – ответила она, – вот так сразу и в постель, да? Кроме того, в ближайшие два вечера я занята». И мы договорились встретиться во дворике, среди двухэтажных домов, узких переулков, низких арок, мощеных тротуаров, бесчисленных ресторанов и кафе квартала Нахалат-Шива. Я свернул во внутренний двор, обогнул дом по внутреннему периметру и поднялся по открытой, внешней каменной лестнице на террасу с двумя входами. В правой половине кафе все стены были уставлены стеллажами с книгами, и зная, что Марьяна никогда не приходит вовремя, я сел в низкое угловое кресло, обитое потертым бархатом, и вооружился романом. На резных ручках кресла играли блики; из динамиков над баром доносились незнакомые песни: грустные, сентиментальные, трогательные и бесформенные, как студень. Я подумал о грустных греческих песнях рабби Элиши. Она действительно опоздала.
– Ну наконец-то, – сказала она, входя и усаживаясь, – я по тебе ужасно соскучилась.
– Да и я.
Она была тонкая, хищная, стремительная, сосредоточенная и элегантная; все как раньше.
– Прости, что я снова опаздываю, – добавила она, заказав кофе, – у меня серьезные проблемы.
– И это не впервой.
– Но на этот раз правда.
– И в чем же дело? – я сделал серьезное лицо, пододвинулся чуть поближе и приготовился слушать. То, что она рассказала, было крайне изобретательным и абсолютно неправдоподобным.
– Так ты подпишешь мне гарантию? – закончила она.
В том, что она меня подставит, я не сомневался ни минуты; да к тому же банковские гарантии я не подписывал никому и никогда.
– Нет, – сказал я, – дело в том, что у меня проблемы с банком, и они мне сказали, что если я подпишу еще хотя бы одну гарантию, они лишат меня возможности брать кредиты, а у меня и так минус.
– Это противозаконно, – ответила она возмущенно, – пойди к ним и потребуй, чтобы они все это отменили.
– Боюсь, что не получится. К сожалению, я уже имел глупость согласиться на эти условия.
Она сжала губы, потом улыбнулась и посмотрела на меня столь выразительно, что у меня не осталось никаких сомнений, что она хочет сказать, что поверила мне в такой же степени, как и я ей. Она всегда была сообразительной девушкой; за что я ее, собственно, и ценил. Впрочем, не только за это.
– Жаль, – сказала она, – жаль, что ты бросаешь друга в беде.
– Угу, – ответил я, разводя руками.
– Да-да, конечно, и вообще ты бы мог хоть раз мною искренне увлечься; а так вот пропадешь, а про тебя и не вспомнят.
Мы действительно давно не виделись, и у нас накопилась масса новостей; хороших и плохих, множество сплетен. Потом, совсем случайно, мы заговорили про «проект», для которого я писал статью о рабби Элише. Оказалось, что с руководителем этого проекта Марьяна хорошо знакома, и, более того, он живет в Иерусалиме.
– Ну и урод, – сказал я, – а что же он делает по жизни?
– Черт его знает, – ответила она. – Я как-то не интересовалась. Вроде собирается диссер писать в университете. Тоже мне занятие для мужика.
– А почему бы и нет? – удивился я.
– Потому что мужик должен семью кормить. Электронщик, как ты, – это я понимаю, или адвокат. Или свой бизнес.
– Не скажи, – ответил я, – в Джойнте и Сохнуте[120]120
Джойнт и Сохнут («Еврейское агентство») известны своей бюрократией и коррумпированностью. См. недавний роман Дины Рубинной «Синдикат».
[Закрыть] платят вполне серьезные деньги. Хотя заведения исключительно подлые.
– Ну и сколько, по-твоему, ему могут платить? – спросила она.
– Не безумно много, но все же. Тысяч десять – двенадцать.
– Я и не знала, – сказала она медленно и задумчиво, чуть наклонив голову, – что ему платят такие бабки.
– А если бы знала?
– Ну, если бы ты сказал мне это раньше, – она подняла на меня глаза, откинула волосы и стало видно, что она всерьез задумалась.
Мы еще немного поболтали, и она сказала, что заедет ко мне в ближайшие дни, хотя, может быть, и нет. Но мне уже было все равно; знакомая волна равнодушия и брезгливости, которая столь часто накатывала на меня и чьего появления я так боялся, уже плескалась у самых ног. Мне захотелось вернуться к книгам, к роману о рабби Элише, к великому ангелу Метатрону.
– А этого шницеля, – добавила она напоследок, все с той же смесью решительности и задумчивости, – я еще на бабки-то раскручу.
5
Она почти сразу поняла, что я ей не то чтобы не поверил, но как-то не принял ее слова всерьез или, еще точнее, не принял их буквально; впрочем, по своему обыкновению, Орвиетта не стала выяснять подробности моих соображений по поводу сказанного ею. Я заметил, что мое равнодушие ее задело, но не счел нужным подыгрывать устроенной ею мистификации только ради желания щадить ее чувства. Да и такого желания у меня не было. Совсем наоборот, будучи задетой, она нравилась мне еще больше; ее глаза загорались, взгляд становился сосредоточенным и напряженным, и я видел, как она медленно подыскивает слова для ответного удара. И хотя я много раз говорил себе, что это всего лишь игра, и обещал не принимать ее слова всерьез, этот удар часто оказывался вполне ощутимым и даже болезненным. Но на этот раз она промолчала. «Молчанием на молчание», – подумал я. Она любила молчать и любила говорить чушь; я часто не мог понять, шутит ли она или говорит всерьез. Возможно, что и она не всегда могла решить это для себя; возможно, что и не пыталась. «Не все, что я говорю, – сказала Орвиетта через несколько дней, – это полная пурга». «Я в этом не сомневаюсь», – ответил я и понял, что она хочет говорить всерьез.
Еще через пару дней она позвонила и сказала, что было бы хорошо, если бы я зашел. Ио ее насмешливому тону я понял, что она настроена серьезно; я еще раз подумал, что мое недоверие ее очень задело. Мы сели на кухне и вскипятили чай; она стала пересказывать мне «Копи царя Соломона», которые недавно перечитала.
– Наверное, хорошо быть зулусом или готтентотом, – сказала она, – а еще лучше жить где-нибудь в Центральной Африке у подножья горы Килиманджаро.
А потом она начала подробно объяснять мне, как здорово было бы реорганизовать университет в соответствии с традициями племени готтентотов; об этих последних, как мне показалось, она не знала решительно ничего.
– Мы бы ходили по университету с копьями и набедренными повязками, – продолжила она, – танцевали вокруг костра и жарили бы профессоров прямо в середине лекций.
Потом она снова заговорила про кровь; я понял, что она хочет, чтобы мы вернулись к тому разговору недельной давности; у меня же не было ни малейшего желания это делать.
– Это очень подло с твоей стороны, – сказала она тогда, сжав губы, – что, заметив во мне маленькую слабость, ты отказываешься верить в ее существование. Но я приготовила тебе сюрприз.
Орвиетта провела меня в спальню и там, на ее широкой смятой кровати без спинок, я увидел голую девицу лет двадцати трех; она лежала вдоль кровати и была мне совершенно незнакома; по ее шее и плечу, тонкой вьющейся лентой, скользила струйка запекшейся крови, собравшаяся в небольшую лужицу на простыне. Я заметил, что ленточка крови начиналась от хорошо видимых, красноватых следов укуса. Девица была стройной и светлокожей, узнаваемой, вполне симпатичной, с пустым лицом, тонкими руками и маленькой грудью; ее голова была откинута; на лице застыла смесь изумления, ужаса и боли. Орвиетта с нежностью погладила ее ногу.
– Она была ужасно классная, – сказала Орвиетта мне чуть растерянно, – и с ней все было ужасно классно; это не один из тех кретинов, которых приводишь себе на субботний ужин.
Я переступил через лежащий на полу пододеяльник и разбросанное нижнее белье, и подошел к девице.
– Видишь на какие жертвы мне приходится идти из-за твоей тупости, – добавила Орвиетта чуть грустно. – Ну теперь-то ты, надеюсь, веришь, что я не всегда шучу.
Я коснулся лежащей девицы; она была неподвижной, одеревеневшей и, несмотря на дневную жару, уже начинала остывать. Неожиданность и изумление опрокинулись на меня, как падающая стая птиц, стены разошлись в стороны; в животе, а потом и в глубине груди, я почувствовал толчки рвущейся назад еды; горло сдавило. Я сжал губы, с бешенством посмотрел на Орвиетту и вышел в коридор, потом в гостиную.
– Странный способ исповедоваться, – сказал я, – и что ты теперь будешь с ней делать?
– Ну и идиотские вопросы ты задаешь, – ответила Орвиетта удивленно, – то же самое, что и с остальными. Полежит и сама исчезнет. Если бы ты иногда читал книжки, ты бы знал, что выпитые тела сами развоплощаются. Они совершенно бесполезны.
Я видел раненых в армии и трупы в горах, но это было совсем другое; я смотрел на белые стены ее маленькой гостиной, на серые плитки пола и голубизну неба в окне и лихорадочно пытался решить, как и что я должен про это думать.
– Впрочем, если хочешь, – продолжила она, задумчиво, – можешь пока ее трахнуть.
Я вышел вон из квартиры, хлопнул дверью и скатился по лестнице.
– Идиот, – закричала мне Орвиетта через окно, – да я же из лучших побуждений.
Цену ее декларациям такого рода я уже хорошо знал.
– Зачем ты это сделала? – спросил я ее по телефону, вернувшись домой и немного успокоившись.
– Я не вижу никакого смысла в дружбе без взаимного доверия, – ответила она, на этот раз вполне серьезно, – а ты перестал мне верить. Мне было важно показать, что я тебя не обманываю.
– Ты хотела меня испугать, убедить, изумить, шокировать?
– Разве я похожа на гуманистку? – ответила она спокойно и чуть задумчиво, – просто всякую страсть, даже страсть к собиранию марок, важно разделить с другом. А на тебе написано, что в этом смысле мы с тобой брат и сестра, даже если ты об этом еще не знаешь. Но скоро догадаешься.
– Разве у тебя в этом городе нет собратьев? – спросил я холодно и почувствовал, что снова задел ее.
– Есть, – ответила она столь же спокойно, – но люблю-то я тебя.
Стало ясно, что наш разговор зашел в тупик, и мы попрощались. Чем дольше я про все это думал, тем больше я приходил к выводу, что стал объектом чудовищного психологического эксперимента, смеси любопытства и насмешки, инсценировки, столкновения с которой я категорически не выдержал. А ведь все это было столь несложно; неизвестная мне подруга, согласившаяся поучаствовать в розыгрыше, немного красной краски и мятого белья – и я оказался в роли маленькой, бесхвостой, беспомощной морской свинки. Не было ничего удивительного в том, что она сказала мне, что «труп» ее подруги скоро развоплотится – разумеется, предварительно одевшись. По крайней мере в этом она действительно была вполне правдива. Мне следовало ей подыграть, соблюсти спокойствие и серьезность, внимательно рассмотреть или даже пощекотать «труп», а если бы все это не привело к немедленному воскрешению, воспользоваться ее любезным предложением. Так я говорил себе, чувствуя, как волна за волной, шаг за шагом на меня накатывает неуверенность в своих построениях, выпуклая материальность произошедшего, изумление, удушье, густая волна потрясения и страха.
Но потом я все же успокоился. Мне пришло в голову, что пропажа человека в этой стране не может остаться незамеченной; у «трупа» этой девицы должны быть родители, родственники, приятели; так что рано или поздно ее хватятся и объявят в розыск. Если ничего подобного не произойдет, то из этого будет однозначно следовать, что я стал жертвой мистификации; если же все-таки произойдет – это будет значить, что Орвиетта действительно страдает страшным психическим заболеванием, и я буду поставлен перед необходимостью решать, что с этим делать. Мне даже пришло в голову, что в этом случае с моральной точки зрения я, возможно, буду должен сообщить о ее болезни врачам или полиции, но почти сразу же я вздрогнул, ощутив чудовищную нелепость этой идеи. Было верхом немыслимости обречь Орвиетту, с ее холодным разумом и страстной душой, на психушку – и сделать это только ради того, чтобы сохранить их ненужные жизни нескольким обывателям, чье существование проходит в этом узком, убогом, страшном и удушающем мире между маниакальной скупкой товаров, семейными торжествами и выездами с мангалом. «Если, конечно, – вдруг возразил я себе, – то что она сказала, не было правдой». И, поразившись нелепости собственных мыслей, сразу же отмел эту идею.
– Я знаю, что ты ждешь, – сказала на следующее утро Орвиетта, целуя меня в шею, – ты хочешь проверить, не объявят ли о пропаже моей любимой подруги.
– Да, – ответил я, – мне это было бы интересно.
– Тогда я должна объяснить тебе одну вещь, – продолжила она, – хотя, в принципе, если бы ты не был столь невежественен, ты мог бы знать это и сам. В большинстве случаев, те, кого мы называем едой, а обыватели – «жертвами вампиров», не умирают сразу, по крайней мере, внешне. Их тела, уже лишенные души, продолжают существовать среди нас, автоматически делая то, что они делали раньше, благо, это несложно: смотрят те же телевизионные программы, читают те же газеты, копят деньги, моют посуду и полы, разговаривают про тормоза и карбюраторы, так же как и раньше, реагируя на внешний мир и повторяя те же самые заученные фразы. И чем более мертвой, предсказуемой и автоматической была их жизнь раньше, тем дольше они в состоянии так продержаться. Говорят, что они могут даже кого-нибудь родить; впрочем, в этом я сомневаюсь. Но в любом случае, постепенно сила инерции покидает их, и они развоплощаются.
– И что тогда происходит?
– Тогда они могут умереть, – ответила она, – но чаще их тела ищут убедительный предлог для того, чтобы незаметно и, оставшись вне подозрений, ускользнуть из этого мира, раствориться в небытии. Они могут, например, уехать в Канаду.
– Но оттуда же от многих приходят письма, – возразил я.
– Ну и что; инерция их бытия такова, что некоторое время она может порождать и нечто похожее на письма. Если это можно так назвать. Но потом, я думаю, ты замечал, поток этих писем прекращается.
– Так ты хочешь сказать, что все, кто уехал в Канаду…
Она засмеялась, и в ее глазах заплясали искорки.
– Нет, конечно, как ты мог такое подумать. Но где же прячут иголку, как не в стоге сена, где прячут желтый лист, как не в осеннем лесу, где прячут исчезновение, как не в потоке исчезновений.
6
Здесь, в этой точке, я вдруг заметил, как непрозрачная ткань разрозненных текстов стала накладываться на рваное полотно моей жизни. Разумеется, речь не идет о том, что эти тексты начали влиять на нее в каком бы то ни было прямом и мистическом смысле. Скорее, они начали сплетаться, образуя странное течение потока мысли, внутренней пульсации, временами переходящей в удушье. Обычно я чувствовал себя подобным образом, сидя в кафе или в гостях, слушая длинные и многословные разговоры про чужих детей, чужие связи и чужие деньги; в такие минуты я ощущал, как внутри все сжимается и мертвеет, поддаваясь горячему давлению тяжелого воздуха, и где-то за краем души начинают маячить бескрайние равнины и заснеженные горы, страны, наполненные присутствием чуждости и смерти. Однажды это чувство удушья стало для меня постоянным и невыносимым. Мне пришлось сказать ей, что из нашей совместной жизни ничего не получилось, но и это уже не помотало; призраки семейной жизни наполнили мой дом. Потом я часто вспоминал эти дни. И тогда я взял билет на самолет до Лимы, и перуанские Анды окружили меня стеной света и иллюзией бесконечности. Они не вызывали страха – по крайней мере, в том смысле, в котором могут вызывать страх разноцветные аттракционы луна-парка, – и я ушел туда один, вдыхая красоту гор, холодный воздух снега и ледников. Одиночество было светлым и целительным. Я знал, что мне следовало присоединиться к какой-нибудь группе, но присутствие смерти слишком влекло меня, и я шел осторожно, просчитывая каждый шаг, внимательно всматриваясь в маршрут. Как и на пути рабби Элиши, смерть лежала под ногами и вокруг тропы; я вернулся спокойным и счастливым.