Текст книги "Иерусалим"
Автор книги: Денис Соболев
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 26 страниц)
ОРВИЕТТА
Я люблю того, кто стыдится, когда игральная кость выпадает ему на счастье, и кто тогда спрашивает: неужели я игрок-обманщик? – ибо он хочет гибели.
Фридрих Ницше
1
Четверо из них вошли в апельсиновый сад. Один сошел с ума, один умер, один стал негодяем и повел свой народ под римские мечи, один выжил, но навсегда стал другим. Так или почти так написано в обоих Талмудах[82]82
Вавилонский Талмуд, «Хагига» 14:2; Иерусалимский Талмуд, «Хагига» 2:1:7.
[Закрыть]. Мне хотелось написать роман о видевшем, о выжившем, о Другом. Но там же написано и иначе. Не говорят о запретных связях перед тремя, о тайне Творения – перед двумя, о Колеснице – перед одним, если он, разумеется, не мудрец и не понимает свои знания[83]83
Иерусалимский, «Хагига» 2:1.
[Закрыть]. Я не знаю, к чему из этого относится божественный сад безумия и смерти; но я знаю, что не являюсь мудрецом и мало что понимаю в том, что мне известно. Письмо – это всегда попытка говорить перед самим собой; так что мне остается надеяться на то, что история Апельсинового Сада[84]84
Пардес (ивр.) – слово имеющее множественные значения: апельсиновый сад (1), мир божественных тайн (2), четыре уровня толкования текста в традиционной еврейской герменевтике, восходящие от буквального с мистическому прочтению (3). В Каббале учение о Пардесе играет центральную роль.
[Закрыть] не является частью тайны Колесницы[85]85
Меркава (ивр.) – колесница. «Видением колесницы» традиционно называется видение, описанное в первой главе книги пророка Иезекииля.
[Закрыть] – колесницы, названной именем израильского танка[86]86
Меркава (ивр., тж.) – название израильского танка. В настоящие время на вооружении израильской армии находятся танки «Меркава-3» и «Меркава-5».
[Закрыть].
Я долго не мог решить, как начать мой роман. Все, что я знал про рабби Элишу, казалось мне значимым почти в равной мере, но среди этого не было того единственного слова, с которого можно было бы начать; собранные мною эпизоды следовали один за другим, рассыпаясь фрагментами мозаики и уводя все дальше от стремления увидеть цельный, единый образ. И еще. Думая о том, что мне известно о рабби Элише бен Абуйе, я неожиданно понял, сколь сильна власть таких понятий как «образ» и «характер», унаследованных от поэтики девятнадцатого века, и еще раз убедился в том, насколько они для меня бесполезны. Я попытался представить себе этот сад, в который они вошли, но он распадался, оказываясь не тем особенным и единственным видением, которое может помочь раскрыть значение слов, а бессмысленной калейдоскопической чредой картинок. Иногда я представлял его как кибуцную цитрусовую рощу с сухой землей, густым солнечным светом и оранжевыми всполохами апельсинов, которые можно рвать прямо с деревьев. Иногда же я пытался, оживляя затертые каббалистические метафоры, увидеть хрустальные стволы и золотые плоды, пронизанные белым светом тайного знания.
Но на самом деле в моем случае и то, и другое было достаточно бесполезным. Что касается первого метода с его верой в присутствие истинного и вечного в материальном и конечном, которую поэты обычно называют символической, то она казалась мне своего рода интеллектуальным шулерством, к которому я мог прибегнуть в качестве развлечения, но которым я не был готов воспользоваться при письме. Что же касается второго – аллегорического метода, то природа, превращенная в нагромождение золота и хрусталя, начинала внушать мне чувство, близкое к отвращению, мало пригодное, как мне казалось, для того, чтобы указать путь к истине. Тем не менее, кое-что было вполне ясно. «Когда вы увидите плиты чистого прозрачного мрамора, – инструктировал их рабби Акива[87]87
Один из наиболее важных законоучителей раннеталмудического периода; центральная фигура для иудаизма фундаменталистского толка.
[Закрыть] перед началом восхождения, – не кричите: „Вода, вода!“, потому что написано, что тот, кто говорит ложь, не должен появляться перед Моими глазами»[88]88
Вавилонский, «Хагига» 14:2; цитата из «Псалмов» 101:7.
[Закрыть]. Впрочем, мне все же было не очень понятно, о чем конкретно шла речь: о ступенях на подступах к саду, о мраморном мостике через канал или о садовом павильоне. В то же время я очень отчетливо видел ту беседку, где рабби Элиша беседовал с великим ангелом Метатроном[89]89
Метатрон – в раннееврейской мистике первого тысячелетия н. э. и особенно каббале – высший из ангелов, стоящий у божественного трона.
[Закрыть]: тонкий покров плюща, хаос солнечных пятен на деревянном полу, низкие скамейки, две чашки чая.
Но на самом деле, помимо этих трудностей и фрагментарных подсказок, на пути моих размышлений о том, как следует изобразить апельсиновый сад, было еще одно препятствие, о котором я пока пытался не думать; в трактате «Хагига» сказано, что, побывав в этом саду, рабби Элиша стал «вырывать растения»[90]90
Вавилонский, «Хагига» 15:1.
[Закрыть]. Достаточно очевидно, что это утверждение можно истолковать двояко. Возможно, по какой-то неизвестной причине рабби Элиша возненавидел этот сад и сделал его уничтожение одной из главных целей своей жизни; подобное объяснение, впрочем, повисало в воздухе из-за абсолютной несопоставимости единичного человека и сада божественных тайн. В противном же случае эту строчку можно было истолковать в том смысле, что рабби Элиша неожиданно понял, что этого сада нет, нет ни мрамора, ни беседки, ни великого ангела Метатрона, и поставил своей целью разрушить это прекрасное и смертельное видение, которому посвятил свою жизнь. Но еще более вероятно, что оба этих объяснения верны, но только отчасти – и рабби Элиша возненавидел этот сад за то, что он прекрасен, и за то, что его нет; он коснулся дерева, и кровь потекла по его руке; он посмотрел на землю и пожалел, что не сошел с ума на мраморных ступенях, как его друг рабби бен Зома. Пока, впрочем, это была только гипотеза; чуть позже я нашел дополнительные фрагменты, которые сделали эту гипотезу наиболее правдоподобной.
Впрочем, мой роман все это продвинуло в очень небольшой степени; в тот день, когда я пытался представить себе рабби Элишу, вырубающего несуществующий сад, жгущего ветки и плачущего от едкого дыма костра, я почти ничего не написал. Я сделал каталожные карточки со ссылками на все известные мне упоминания рабби Элиши в обоих Талмудах и других ранних источниках и разложил их пасьянсом; но пасьянс так и не сошелся, цельное видение, о котором я мечтал, так и не родилось. К тому же я знал, что к четырем мне нужно быть в редакции, и пульсирующее чувство нехватки времени постоянно примешивалось к движению моих мыслей. Около двух я окончательно понял, что сегодня уже ничего не напишу, сколько бы я не пытался заставить себя это делать, вымылся, пообедал и поехал в центр. Статья про рабби Элишу, которую я должен был сегодня отдать, писалась для какого-то безымянного сборника, издававшегося на средства Джойнта, и была закончена уже давно. Но совершенно сознательно я не стал отвозить ее еще месяц назад, как-то обнаружив, что работа, сделанная быстро, вызывает необоримое искушение вернуть ее на доработку. Необходимость тянуть волынку и создавать видимость продолжительной деятельности меня раздражала, но, впрочем, не чрезмерно.
Перед выездом я позвонил в редакцию сборника, чтобы сказать, что буду вовремя, и получить подтверждение того, что сумма, о которой мы договаривались, не изменилась. Впрочем, до денежных вопросов дело так и не дошло; получив статью и поблагодарив, «начальник проекта» объяснил мне, что заплатить они сейчас не смогут, поскольку какой-то фонд не перевел деньги, и денег пока нет, но они обязательно появятся в недалеком будущем. В переводе на нормальный язык это означало, что деньги уже заплачены кому-нибудь из родственников или приятелей за несуществующую «деятельность», и их теперь придется долго и мучительно выбивать. Я мрачно посмотрел на него; он продолжал улыбаться, и его лицо было самодовольным, важным и вороватым. Впрочем, в любом случае, я писал это не ради денег. Другое дело, что эти переговоры вконец испортили мне настроение, а подумав о том, что все это время я мог бы писать свой роман про рабби Элишу, я разозлился. Но раздражение вскоре прошло, и вместо того, чтобы ехать домой, я поехал в Тель-Авив, к морю. Начинало смеркаться, и белый песчаный берег лежал под ногами широким ковром, уходящим в полутьму. Было холодно, купальный сезон уже кончился, и спасательные вышки стояли пустыми; но, просидев полчаса в полутьме берега и удивившись почти полному штилю, столь редкому в Средиземноморье, я все равно пошел купаться. Выйдя из воды, я заметил, что взошла луна.
По дороге домой я решил заехать в Кирьят-Ювель; там у меня жил приятель, и, кроме того, на одном из тамошних перекрестков крутились местные малолетки. Собственно говоря, их можно было найти и в других районах Иерусалима, но в других местах у них то ли не было постоянного места, то ли я его так и не обнаружил, а здесь все было как-то яснее и проще. Я припарковался, вышел и медленным шагом двинулся вдоль тротуара; довольно быстро ко мне подошли две девицы лет четырнадцати с еще не вполне сложившимися формами, тонким слоем косметики на лицах и характерным, некогда украинским или южнорусским, акцентом. Они запросили совсем немного, но ни одна из них не была готова возвращаться домой на автобусе, а мне не очень хотелось еще раз ехать в Кирьят-Ювель и обратно; кроме того, они мне не очень понравились, и я не стал уговаривать. Следующая девочка понравилась мне гораздо больше, она казалась еще младше, но говорила понятнее и вела себя не так настойчиво; у нее были длинные и тонкие, еще подростковые ноги и огромные выразительные глаза. Я сразу же предложил ей чуть больше, чем просили ее предшественницы, и она согласилась вернуться на автобусе. «До автобуса, – сказал я, – я тебя обязательно довезу». По дороге домой я вспомнил о том, что у меня кончились презервативы. «И еще бамбу, – сказала моя избранница, когда я выходил из машины. – Если ты все равно вылезаешь, а то я совсем голодная». «Хорошо», – ответил я. «Пачку презервативов, пожалуйста, – сказал я продавщице, – вот ту, серую; и пачку бамбы».
2
Я много думал о том дне, когда отвращение и ужас перед миром перевесили его юношескую веру и убежденность в том, что где-то там, за тонким горизонтом бытия, лежит мир, где воздух чист и прозрачен, где легко ходить босиком, где возможна земная преданность, где всесильность языков власти уже не окружает такого, как он, одиночку – и главное, где его глаза могут встретить Его взгляд. Источники расходятся в отношении причин того, что они называют «отступничеством» рабби Элиши. Написано, например, что однажды в субботу он сидел в долине Кинерета и прилежно учился; на его глазах некий еврей, не обращая внимания на субботу, влез на дерево и, нарушив заповедь во второй раз, унес себе на жаркое не только птенцов, но и птицу-мать. Вечером того же дня Элиша увидел, как второй человек забрал птенцов из другого гнезда, не только старательно дождавшись исхода субботы, но и, согласно требованию, предварительно прогнав из гнезда их мать. Однако, вопреки обещаниям благоденствия для праведников, его тут же ужалила змея, и он умер. Разумеется, даже для Талмуда с его сознательной антиномичностью этот рассказ был не более, чем метафорой. В другом же месте сказано, что рабби Элиша стал еретиком, когда увидел, как собака тащит в пасти язык праведника рабби Иегуды бен Ганахтума, казненного римлянами[91]91
По всей вероятности, речь идет о массовых казнях, последовавших за восстанием Бар-Кохбы («сына звезды») против римского господства в Палестине – в нееврейских источниках это восстание иногда упоминается как «вторая иудейская война».
[Закрыть]. Впрочем, Вавилонский Талмуд считает, что язык принадлежал рабби Хуцпиту и тащила его свинья. Столкнувшись с ужасом, несправедливостью и пустотой мироздания, вера Элиши разбилась на множество мелких ледяных кристаллов.
И все же все это могло послужить только поводом, но никак не причиной перемены взглядов рабби Элиши; между верой и чувством справедливости как таковыми может и не быть никакой связи. Для того, чтобы пережить жестокость и лицемерие этого мира так, как пережил их он, нужно было обладать вполне определенным складом характера и души; сама же мысль о божественном равнодушии и всевластии зла была совсем не нова. Иеремия, которого рабби Элиша любил цитировать, писал: «Почему путь нечестивых благоуспешен и все вероломные благоденствуют? Ты насадил их, и они укоренились, выросли и приносят плод»[92]92
Иеремия 12:1.
[Закрыть]. Не найдя истины и справедливости на пути разрешенного, Элиша стал искать их на пути запретного. Впрочем, я думаю, что поначалу он просто хотел отомстить Тому, кто всегда молчит, за Его жестокость и равнодушие, за горечь безответной любви, за молчание, и только потом Элише стало казаться, что в субботних прогулках верхом, грустной греческой музыке и потных объятиях проституток может быть скрыт путь к утраченному дому и утраченной истине. Кстати, именно одна из них и дала ему новое имя; Элиша пришел к ней в субботу, и, узнав в нем одного из самых известных ученых своего времени, удивившись и немного испугавшись, она сказала ему: «А разве ты не рабби Элиша бен Абуйа?». Талмуд говорит, что он молча вырвал редьку из грядки и протянул ей. «Да, – сказала она, – ты и правда кто-то другой». Возможно, сказал я себе, она была единственной, кто его понял; а потом подумал, а разве тогда проститутки принимали своих гостей на грядках с редькой?
Мне было грустно думать о том, что в пустых, подернутых пеленой глазах продажных женщин, в их фальшивых стонах он пытался найти нечто, не сводимое к минутному удовольствию; думая о нем, я представлял себе их вяло отброшенные руки и зрачки, устремленные в потолок. А потом я подумал: а ведь они могли быть и другими – страстными, нежными или несчастными; и даже могли бы увидеть в его тонких чувственных губах некое смутное отражение своей собственной изломанной жизни. Возможно, что он спал с ними так же, как и напевал грустные греческие песни или читал прекрасные и бесполезные языческие книги[93]93
Вавилонский, «Хагига» 15:1–2.
[Закрыть] – ускользающие образы чувственности, гармонии и смерти. В любом случае это было совсем не тем, что он искал; ни одна из них не могла помочь ему скрыться от бессмысленного и безжалостного закона этого мира, от мутного потока существования, от всевластия несправедливости и лицемерия. Я думаю, что в глубине души он искал освобождения, способности противостоять бытию, чистого и бескорыстного разрушения, безжалостности, светящихся глаз, силы, мести и преодоления, но никак не горечи изгнания, отчуждения, одиночества. Он искал мир по ту сторону чувства вины – мир, который никакое нарушение заповеди, разумеется, не могло ему дать, поскольку нарушающий заповедь ее сохраняет. Он искал того надменного и безымянного, чьим воплощением для меня стала эта странная девка – Орвиетта.
Я впервые увидел ее в один из тех дней, когда небо горит ровной и безжалостной синевой, когда воздух облегает тело, как тонкая ткань, когда прикосновения дня почти неотличимы от прикосновений плоти, а тьма наступает мгновенно, разбивая недолгий вечер, как тонкий сосуд тишины. Начинало смеркаться, и я проследил за ней взглядом, касаясь ее шагов, следуя за ее медленным движением по краю пустыни. Потом я отвернулся и почувствовал на себе ее ответный взгляд – настойчивый и несомненный, чуть холодноватый, но и обжигающий. Он заставил меня остановиться, хотя в первую секунду я и подумал, что это всего лишь одна из многочисленных эмигрантских малолеток, которой хочется заработать пятьдесят шекелей; но мне сразу же стало ясно, что это не так. Я повернулся и встретил этот взгляд, о котором потом столь часто думал: твердый, сосредоточенный, неуступчивый, но и неустойчивый, чуть пульсирующий, чуть насмешливый и отстраненный. Она смотрела на меня так же, как я смотрел на нее; это было странно, бесстыдно и ослепительно.
Она сказала, что ее зовут Орвиетта, что живет одна; чуть позже она рассказала мне, что ее мать по имени Аграт была танцовщицей и шизофреничкой. Стройная, как полуденная тень, с почти детским лицом, длинными белыми волосами и тонкими чертами, тонкогубая, с надменным, отсутствующим взглядом, она воплощала собой все то, чего не хватало женщинам рабби Элиши. Поднимая ее, я не чувствовал ее веса. Я так и не смог понять, сколько ей лет: иногда она казалась почти ребенком, иногда же я начинал думать, что она моя ровесница. Но это была совсем не та загадка, которую я пытался решить. Она была очень чувственной, но в ее чувственности не было ни животной ненасытности, ни самодовольной агрессивности, ни рабской покорности; мне часто казалось, что между нею и миром пролегает тонкая прозрачная стена. Лежа на спине у меня на балконе, она могла часами смотреть в небо на холодные ночные звезды; или сидя на прибрежном песке, – на белую пену на черных волнах, на дальнее мигание маяка, на бескрайнюю пустоту моря.
Я думаю, что именно поэтому она была начисто лишена чувства сострадания; каждый мой рассказ о странностях и злоключениях моих знакомых она незаметно поворачивала так, что я начинал презирать тех, о ком говорил. Мы много ходили по кафе и концертам, и ее страстная влюбленность в музыку – от возрожденческих церковных мелодий до пьяных ритмов самбы и пасодобля – уравновешивалась столь же страстным презрением к людям. Не было такого изъяна, который бы она была готова счесть трогательным; но все они казались ей естественной и неотъемлемой частью человеческой природы. Впрочем, я довольно быстро заметил, что ее разум был наделен ясностью и проницательностью; она не только замечала многочисленные человеческие пороки, но и была способна несколькими словами сорвать с них покров обыденности, лишить меня того спасительного омертвения чувств, которое единственно и позволяет нам, видящим то, что мы видим, и слышащим то, что мы слышим, не сойти с ума от скуки и отвращения. И еще я заметил, что она не выносит вида крови.
Ее реакция на кровь была странной и необъяснимой; и все же по настоящему эта реакция заинтересовала меня далеко не сразу. Однажды мы проходили мимо каменного спуска на юго-восточной окраине Иерусалима; навстречу нам, спускаясь вниз по склону, шла молодая мать с пяти– или шестилетним ребенком. Ребенок громко плакал, что-то настойчиво просил, и я заметил, что Орвиетта брезгливо поморщилась. Неожиданно ребенок бросился бежать, его мать побежала за ним, поскользнулась и упала на острые камни склона; из разбитого колена потекла кровь. Я помню лицо Орвиетты в эту минуту: напряженное, сосредоточенное; от светлой пустоты ее глаз не осталось и следа. Она смотрела на текущую темную кровь, как может смотреть зверь, собравшийся для прыжка. Мускулы ее лица напряглись, глаза остановились, черты утончились до предела, но в ее лице не было ни презрения к человеческой слабости, ни радости, ни сострадания, ни даже интереса; только сосредоточенность. Я прижал ее к себе и отвел в сторону. Подул холодный восточный ветер, и я почувствовал, что она дрожит. «Теперь ты все знаешь», – сказала она, улыбнувшись. Я восхищался ею, но не думаю, что любил ее.
А чуть позже, уже сидя у меня на балконе, она рассказала мне про кровь. Когда прокусываешь сонную артерию, сказала она, никогда нельзя делать это сразу, мгновенное сжатие зубов убивает всю радость, все счастье, надо сначала нащупать ее зубами, почувствовать ее теплое биение, легко сжать и только потом воткнуть резец и осторожно, хотя и крепко, сжимая свою жертву, ждать, – пока рот медленно наполнится кровью – и только тогда сделать первый глоток. И ни в коем случае, добавила она, нельзя ненавидеть; ненависть ослепляет – ослепляет любая ненависть, и тем более несправедливая и бессмысленная. Подул холодный восточный ветер, и я почувствовал, что Орвиетта снова дрожит. «У мира есть одно оправдание, – добавила она тогда, – и оно в том, что он должен быть разрушен». Я не был удивлен тем, что она так думает; и все же я так и не смог решить для себя, шутит ли она или говорит всерьез. Она часто говорила абсолютно вздорные, неправдоподобные вещи с серьезным, а иногда и каменным лицом; и если на мне она лишь изредка испытывала свои способности и фантазии, мои знакомые постоянно становились жертвами ее страсти к лицедейству, насмешкам, мистификациям и скрытым издевательствам. И все же в произошедшем было нечто, показавшееся мне подлинным, хотя нелепость полученного объяснения и не вызывала у меня никаких сомнений. Наиболее вероятно, сказал я себе тогда, что с помощью этих странных метафор она пыталась передать мне нечто, что считала не выразимым никаким иным способом, – сказать о себе, мире, душе и крови то, что она не могла объяснить иначе: И все же было возможно, что в редкие минуты помрачения ее холодного и светлого рассудка она действительно считала себя «вампиром» – я знал, что в истории психиатрии такие случаи были зарегистрированы, – и это означало, что я коснулся глубинной и неожиданной причины ее странности, надменности и инаковости. А на следующий день я вернулся к своему роману о рабби Элише. «Но есть и другая причина его отступничества», – написал я.
3
О юности рабби Элиши мне удалось узнать крайне мало. Его отцом был Абуйа, один из наиболее заметных людей в тогдашнем Иерусалиме. В день обрезания у них в доме собрались городская аристократия и крупные ученые, включая рабби Элиэзера и рабби Йошуа[94]94
Ученые и общественные деятели, жившие в период между Иудейской войной и Восстанием Бар-Кохбы (см. выше); внесли заметный вклад в становление еврейского права и создание талмудической герменевтики.
[Закрыть]. И пока гости пили, ели и танцевали, рабби Элиэзер и рабби Йошуа стали рассуждать о Торе и Пророках. И тогда Абуйа подошел к ним и сказал: «Хорошо, я посвящу своего сына Торе»[95]95
Иерусалимский 3:9:12–20.
[Закрыть]. Я понял, что Элиша много учился и довольно быстро стал членом Синедриона – религиозной академии, наделенной законодательной и судебной властью, фактически бывшей сенатом и синодом тогдашней Палестины. И все же Элишу, в отличие от рабби Акивы, не интересовала власть. Он был слишком юн – обманчивая и восходящая звезда своей школы, чуть позже молодой раввин, ученый, сделавший блестящую карьеру, но он все чаще всматривался в бездонную низость человеческой души и таинственную природу боли. Впрочем, тогда он все еще пытался говорить о них на том языке, на котором, как ему казалось, говорила истина. «С кем можно сравнить человека, – писал он, – совершавшего добрые дела и изучавшего Тору – с человеком, строящем на фундаменте: сколько бы воды ни было вокруг, ничто не сдвинет эти камни с места. Человек же, изучающий Тору, но не совершающий добрых дел, подобен зданию без фундамента; малые воды разрушат его». Чуть позже он сравнит совершающего добрые дела со штукатуркой на камне, а не совершающего их – со штукатуркой на кирпиче; пройдет дождь, и она покроется густой сетью тонких трещин[96]96
Авот ди Рабби Натан 24.
[Закрыть]. Я думаю, что уже тогда он начинал думать о тех, против тех, кто профессионально и многословно говорит о вечном.
Юного рабби Элишу легко представить высокомерным и отстраненным, ценящим преданность и внутреннее благородство, тайно гордящимся своим знанием, своим талантом и своей ученостью. Он писал, что «когда человек изучает Тору с юности, она проникает в его кровь и наполняет его слова; но совсем не так происходит с тем, кто открывает Тору в старости. С чем может быть сравнен изучающий Тору в юности? С чернилами на чистом листе пергамента. А тот, кто учит Тору в старости, – с записью на листе, с которого соскоблили предыдущую запись»[97]97
Авот 4: 20, Авот ди Рабби Натан 24.
[Закрыть]. Даже совсем случайному человеку ясно, что здесь ирония рабби Элиши принимает очень личный характер; старец, вгрызающийся в Тору, – это рабби Акива, амбициозный, лицемерный и корыстный. Более того, похоже, что о сытых чиновниках от своей веры рабби Элиша думал постоянно, и его строки наполнялись горечью и сарказмом. «Слово истины трудно найти, как золотой сосуд, – писал он, – но легко разбить, как сосуд из стекла»[98]98
Иерусалимский 3:9:22.
[Закрыть]. «Человек может изучать Тору двадцать лет, – добавляет он в другом месте, – и забыть за два. После полугодичной праздности он будет называть чистое нечистым, и нечистое – чистым; после года он начнет путать имена мудрецов, после восемнадцати месяцев – он начнет забывать содержание трактатов, после двух лет – содержание отдельных глав. И это значит, что он будет вынужден сидеть в тишине. Когда падает стена, весь виноградник приходит в запустение[99]99
Авот ди Рабби Натан 24.
[Закрыть]». А потом я перечитал последние два предложения и подумал: а может быть, это написано не только об изолгавшихся. Мне показалось, что в этих строках желание забыть пробивается сквозь тонкую пелену, прозрачную кожу слова; и вера, освобожденная от гордости и сарказма, сливается с тоской по молчанию. Да и там, в беседке, в апельсиновом саду, говорил ли он с великим ангелом Метатроном. Или, может быть, рабби Элиша, на руках которого еще совсем недавно умирал Бен Аззай, молчал, а Метатрон, прячась от безжалостного божественного света, плакал.
Вполне возможно, что именно в одну из этих минут, когда тоска по тишине оказывалась сильнее осторожности и высокомерия, он впервые подумал про восхождение. Голубой силуэт гор, блеск льда и глубокий снег всполохами замаячили на горизонте его сознания. Но я не думаю, что он сразу понял, что видит перед собой контуры освобождения, контуры смерти. Пройдет много лет, прежде чем рабби Элиша скажет, что тот, кто не любит смерть, не достоин жизни; что, тот кто не любит смерть, не способен на сострадание. Пока же перед ним все еще маячил голубой свет восхождения. Я помню, что однажды я пытался жить с женщиной; и она, как шумный и торопливый маятник, раскачивалась между обидами и ревностью. Потом мне пришлось сказать ей, чтобы она ушла; но в моем доме бродили ее тени. Они жаловались на невымытую посуду и на то, что из-за меня она опоздает на работу. Тогда я сел на самолет и ушел один; внизу было лето, но наверху скальные тропы оставляли холод ветра на коже и вкус смерти на губах. В один из тех дней я вспомнил про рабби Элишу, подумал, что не стоявший на краю смерти проходит мимо счастья, не заметив его. Или, возможно, у него свое счастье; счастье, которое может случиться с той женщиной, от чьей тени я ушел. Но храни меня смерть, сказал я себе тихо, от ее счастий.
Я не знаю, почему он не ушел один, почему стал собирать эту группу. Возможно, что юность еще не умерла в его душе, и ему казалось, что вместе дорога легче. Я могу себе представить, как они готовились к этому дню. Нетерпеливый и быстрый Бен Аззай, ждавший холодного воздуха гор, как ждут весны или свидания; но впоследствии о нем будет сказано: «Если ты нашел мед, ешь столько, сколько нужно для тебя»[100]100
Иерусалимский, «Хагига» 3:7:2, цитата из «Притчей» 25:16.
[Закрыть]. И медлительный, тяжеловесный, уверенный в себе Бен Зома, постоянно рассказывавший им о своих прошлых восхождениях. Главным же они выбрали того, кто всегда мечтал им быть, кто жил ради власти, той самой власти, которая внушала Элише ужас и отвращение. И кроме того, рабби Элише казалось, что о многом нельзя только прочитать, его нужно еще и пережить, как переживают тонкий разреженный воздух, вкус горной воды, серую картофельную кожу камней, клубни сухой земли, счастье вечернего холода. Акива же верил, что главное – это подробно прочитать инструкции; и он пересказывал им книги, которые они тоже читали. Он рассказывал, как читать карты и определять направление, где ночевать, как устанавливать шатер, как вязать узлы и вешать веревки, как ставить ногу на мокром склоне и переходить ледники, про обманчивое спокойствие гор и их власть, про лавины и сели.
Бен Аззай, казавшийся в эти минуты совсем мальчишкой, слушал, широко раскрыв глаза и пододвинувшись совсем близко к Акиве, забывал, что он пересказывает им книги, которые они читали вместе. А Бен Зома важно кивал, покачивая бородой, задумчиво соглашался, спрашивал, кошерны ли крючья и карабины, и рассказывал истории, произошедшие во время его прошлых восхождений – истории, напоминавшие Элише нечто прочитанное, но изменившееся до неузнаваемости, и как-то странно недопонятое. «Когда вы увидите плиты чистого прозрачного мрамора, – инструктировал их Акива, принимая суровый вид и медленно помахивая ледорубом, – не кричите: „Вода, вода!“, потому что написано, что тот, кто говорит ложь, не должен появляться перед Моими глазами»[101]101
Вавилонский, «Хагига».14:2; цитата из «Псалмов» 101:7.
[Закрыть]. «Светлого прозрачного мрамора», – зачарованно повторил Бен Аззай, сосредоточенно вглядываясь в пустоту невидящими глазами. «Однажды в подобном месте, – добавил Бен Зома, – я фактически спас всех своих спутников, заставив их взять воду с предыдущей стоянки, несмотря на то, что они говорили: да вот же она, вода – там, наверху». А Элиша вдруг подумал: как же мы пойдем, мы же совсем ничего не знаем и не умеем, вся надежда на опыт рабби Бен Зомы.
Но они пошли. Каждый взял свиток Торы и свою часть снаряжения. Бен Аззай бежал впереди, сбиваясь с тропы, падая и поднимаясь, а потом он лежал на траве, потому что они были еще совсем низко, смеясь и задыхаясь; и когда Элиша подошел к нему, Бен Аззай сказал: «Уф, ну я и осел». Постепенно лиственный лес превратился в хвойный, а потом кончился совсем, и рабби Акива, заглянув в комментарий Раши[102]102
Комментарий Раши – традиционный комментарий к тексту Торы, составленный рабби Шломо бен Ицхаком (Раши) во второй половине XI века – по всей вероятности, наиболее цитируемый из всех библейских комментариев.
[Закрыть], сказал: «Это называется выйти из зоны леса». «Да-да, – с достоинством ответил рабби Бен Зома, – мы вышли из зоны леса». И они стали подниматься по бесконечным травянистым склонам, разрезанным ручьями, и уже совсем близко нависали тяжелые силуэты гор с белесыми вершинами, освещаемые дальними грозами. И Элиша неожиданно отметил, что Бен Зома все больше отстает, и, дождавшись его, спросил, не нужна ли ему помощь. Но Бен Зома, с трудом переводя дыхание, лишь пренебрежительно покачал бородой. «Горы, – сказал он нравоучительно, – покоряют маленькими шагами, каждый восходящий это знает, силы нужно экономить». Травянистые склоны сменились камнями, и им приходилось прыгать по огромным камням наподобие горных козлов. Бен Аззай падал все чаще, и Элиша заметил, что его друг прихрамывает; но он все еще бежал впереди, и когда им приходилось спускаться, Бен Аззай разбегался и скатывался вместе с осыпным склоном. Несколько раз он поднимался по почти отвесным каменным стенам, чтобы заглянуть в ту или иную пещеру, и тогда у Элиши замирало сердце. Бен Зома же отставал все больше; как-то, поморщившись, он незаметно отдал Элише свою часть общих вещей.
Вечером третьего дня они долго поднимались по узкой каменной расщелине и встали лагерем на небольшом плато, похожем на блюдце с маленьким озером посередине. Акива достал комментарии Раши и сказал им, что хочет уточнить маршрут на следующий день. Бен Зома, появившись из расщелины последним, лег на траву, а Бен Аззай и Элиша начали готовить ужин. Они разожгли огонь, отмерили четыре порции овсянки и сухого молока; но когда Элиша взял котел и отправился за водой, он обнаружил, что Бен Зома стоит на коленях перед озером и моет бороду. У столь опытного восходящего, сказал себе тогда Элиша, горной болезни быть не может; но сердце его сжалось. А ночью их разбудил крик Бен Зомы. «Они здесь, – через несколько минут сказал Бен Зома шепотом, – демоны гор, духи зла. Нам надо отступить, они стоят на пути к апельсиновому саду. Человек не может с ними бороться. Я слышал шаги горного медведя, он ходит вокруг нашей палатки». Его била сильная дрожь, и он продолжал говорить почти час. На следующий день они никуда не пошли; Бен Зоме было необходимо отлежаться.
Но утром четвертого дня Бен Зома сказал: «Возможно вам хочется здесь сдохнуть, но для меня главная цель – вернуться домой живым. У меня, между прочим, жена и дети, включая тех, которые пока еще не родились». Потом он помолчал и добавил: «Все дело в демонах. С ними человек не может справиться. Первейший долг опытного восходящего – быть осторожным. Иначе я бы, наоборот, требовал идти как можно скорее». «Хорошо, – ответил ему Акива равнодушно, – мы отдадим тебе часть продовольствия, и ты можешь вернуться». «А шатер, а веревки?» – спросил Бен Зома. «Шатер у нас один, – ответил Акива, – Да тебе он и не нужен. Мы еще низко». «Низко? – закричал Бен Зома возмущенно. – Чуть выше начнется снег. Значит вам страшно, а меня можно, как козла отпущения, отдать демонам гор. Если я свалюсь в расщелину, вы только и скажете, у него был такой хороший свиток Торы, мог бы еще служить и служить». Он забыл, что свой свиток Торы он тоже отдал рабби Элише. «Хорошо, – сказал Бен Зома подумав, – вас я предупредил, а за себя я уверен. Раз уж я взялся вас вести, в трудный момент я вас не брошу, какими бы безумцами вы ни были».