Текст книги "Когда всё кончилось"
Автор книги: Давид Бергельсон
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 19 страниц)
Глава тринадцатая
Когда Миреле вернулась от акушерки домой, было около трех часов дня. Короткие смуглые тени лежали возле домов; и в этих тенях, и в окрестном безмолвии чуялась тягучая скука нудного, жаркого дня.
Тихо было возле дома Гурвицов. Свинья дремала в грязной яме, куда сливались помои, и дверь парадного крыльца заперта была изнутри, как по субботам – должно быть, дома все улеглись после обеда спать.
Миреле вошла во двор и огляделась: брички не было на обычном месте – под навесом, конюшня заперта и пуста.
«Значит, Шмулик действительно уехал на вокзал, отец отправился в кашперовский лес, и дома, кроме матери, нет никого».
Миреле вдруг ужасно захотелось к себе, в свой тихий уголок, где нет теперь ни живой души.
Лежать долго, неподвижно в прохладной комнате и тихо думать о том, что она опять свободна и что жизнь, быть может, готовит для нее что-нибудь новое…
Но, уже войдя в столовую, Миреле поняла свою ошибку, и прежние мысли разлетелись, как дым.
Вся атмосфера дома была насыщена таинственностью: домашние были в сборе и испуганно шушукались, стараясь скрыть происшедшее от соседей и обычных посетителей.
Миреле позвали в запертую гостиную, где все сидели возле убитого горем, заплаканного Шмулика, уговаривая его выпить давно простывший чай. С ней хотели переговорить в присутствии Шмулика; хотели задать несколько заранее обдуманных деликатных вопросов. Но она в гостиную не вышла, а заперлась у себя в комнате; невыносимой тоской сжималось сердце: «Какая я была глупая и наивная – совсем дитя… Как можно было предполагать, что все кончится так быстро и легко?»
Казалось, конца не будет совещанию домашних, которые заперлись в гостиной. Шмулик почти не выходил оттуда.
Раввин Авремл тоже допущен был к участию в совещаниях; кассиру не давали отлучиться ни на минуту; послана была телеграмма тому приятелю семьи Зайденовских, который приезжал сюда прошлой зимой.
Вечером реб Гедалья вошел к Миреле в комнату и спросил:
– Чего же ты хочешь? Скажи, наконец, чего ты хочешь?
У Миреле был сосредоточенный вид. Ответила она хмуро и холодно:
– Ничего я не хочу… Хочу только, чтоб меня оставили в покое…
Реб Гедалья подошел к двери, ведущей в гостиную, и сказал тихо, словно боясь, что кто-нибудь услышит:
– Он хочет вызвать сюда своих родителей… Ведь это просто срам перед людьми – перед всем городом… И еще скажу тебе: ты думаешь, что мне теперь очень повезло в делах? Так я тебе говорю: этих пятидесяти процентов еле хватит на то, чтоб расплатиться с долгами и прожить кое-как, без нужды, но очень скромно, несколько лет. – Он постоял еще немного, обдумывая, не прибавить ли еще что-нибудь к сказанному. – Говорю тебе раз навсегда: мы – я и мать – снимаем с себя ответственность… Делай, как знаешь.
Было ясно: родители сделали для нее все, что могли. Теперь они предоставляют ее самой себе и говорят: «Поступай, как знаешь».
После ухода реб Гедальи Миреле стало еще тоскливее; начал мучить страх перед надвигающимся одиночеством.
Они, отец с матерью, думалось ей, будут свидетелями долгих, унылых лет ее жизни; ничего они ей не скажут, но будут думать: мы не в силах тебе помочь…
Ночью ей снились родители Шмулика: с сердитыми лицами суетились они в доме Гурвицов, укладывая свои вещи и ни с кем не разговаривая. Потом вдруг, подойдя к окну, она увидела отъезжающую бричку. В бричке сидел Авроом-Мойше Бурнес с женой, а между ними, согнувшись в три погибели, прикорнул Шмулик. Он сидел, свеся голову, и плечи его сотрясались от сдержанных рыданий, а Бурнесы – муж и жена – толкали в спину мальчишку-кучера, наказывая ему скорее ехать, чтобы не опоздать к поезду.
Когда она рано утром проснулась, первой ее мыслью было, что родители Шмулика еще не приехали. Стало как-то легче на душе, словно рассеялся давящий кошмар; ей пришло в голову, что еще не поздно взять свое решение обратно и что, в сущности, согласившись выйти за Шмулика, она становится его женой не навеки, а лишь до поры до времени, пока не вздумается ей уйти от него…
На следующий день всему городу стало известно.
Миреле опять помирилась с женихом, и свадьба состоится, как и предполагалось, в первую субботу после Швуэса.
Рассказывали, будто мир с женихом заключен на следующих условиях: во-первых, они не будут жить как муж с женой – об этом и речи быть не может; во-вторых, она имеет право покинуть его и его дом в любую минуту, когда ей вздумается.
Шмулик Зайденовский, несомненно, мог и теперь найти себе более подходящую невесту. И если он согласился на то, чтобы совместная жизнь их была сплошным постом, то лишь потому, что Миреле так крепко приворожила его, как раньше приворожила Вову Бурнеса. Все это было просто ужас как любопытно, и ничего удивительного, что обыватели городка облепляли, как мухи, окна и двери, когда по главной улице проходила странная парочка, которая вовсе не собирается после свадьбы жить, как полагается мужу с женой, а хочет жить по-своему, как-то особенно – так, как в нашем городке еще не жила до сих пор ни одна супружеская чета.
На Шмулика теперь уже все смотрели, как на святого мученика. Он по-прежнему изводил знакомых длинными, скучными рассказами, но голос у него был слабый, как у человека, пришибленного тяжелым ударом, лицо скорбное, и выглядел он так, словно по целым дням у него маковой росинки во рту не бывало. Все жалели Шмулика и причитали над ним:
– Вот уж бедняга, так бедняга… Нечего сказать – повезло…
А Миреле, гуляя с ним по городу, держала себя по-прежнему неприступно – он даже не осмеливался взять ее под руку…
Однажды, во время прогулки, она, как будто забыв о нем, остановилась посреди улицы и простояла чуть не полчаса, беседуя с женой сапожника, Брохой, которая когда-то полгода жила у них в мамках.
– Ваш домик, – с серьезным видом говорила она, – совсем развалился, вам бы нужно было его еще нынешним летом перестроить.
А на крылечках соседних домов стояли люди и глазели на нее:
– Вот уж впрямь ни стыда, ни совести: так вести себя на прогулке с женихом!
Миреле распорядилась, чтобы муж Брохи пришел к ним и снял мерку со Шмулика, которому будто бы нужны новые сапоги. Уходя, она крикнула издали сапожнице:
– Ничего, муж ваш отличный работник: наверное, сошьет не хуже, чем любой сапожник в губернском городе!
Глава четырнадцатая
Целую неделю провел еще Шмулик в доме Гурвицов. Вид был у него убитый, и отъезд свой он откладывал со дня на день.
Вскоре после его отъезда начались приготовления к свадьбе. В кухне круглые сутки топилась печь; здесь суетилось чуть не с полдюжины баб; засучив рукава, чистили они миндаль, взбивали белки, толкли корицу под надзором приезжей сарверки [16]16
Сарверка – наемная повариха на семейных торжествах. – Примеч. ред.
[Закрыть]– бабы в синих очках и с хриплым голосом, которая говорила мало и работала за десятерых.
Реб Гедалья по-прежнему пропадал по целым неделям в кашперовском лесу.
Дома хозяйничала приезжая бедная родственница Гитл, а в парадных комнатах разместилась целая артель портных, приехавших из города и привезших с собой начатые шитьем платья Миреле, которые здесь предстояло закончить.
В городе все еще не верили, что Миреле действительно выходит замуж. У Бурнесов судачили:
– Погодите, не теряйте надежды; она еще отошлет Зайденовским обратно тноим.
Давно уже не заглядывали к Гурвицам ни акушерка Шац, ни помощник провизора Сафьян; оба они каждый день гуляли вдвоем по окрестностям городка и все более чуждались Миреле, не находя в ней теперь ничего интересного:
– Эка невидаль – барышня-невеста, есть о ком говорить!
Миреле и самой казалось, что она теперь – почти конченый человек; мысль эта преследовала ее неотступно, когда она праздно простаивала целые часы в своей тихой, заваленной бельем комнате или укладывала это белье, наклоняясь над открытым сундуком с приданым. Вокруг нее шла своим чередом предсвадебная суета, и в тишине прохладных комнат раздавался то и дело резкий звук больших портняжных ножниц, разрезающих материю. Иногда нарушал тишину голос подростка-подмастерья, который сидел, согнувшись, над швейной машиной и быстро приводил ее в движение ногой. Неожиданно для всех вдруг запевал он во весь голос:
– Ох, дорогая,
В дальние края
Уезжаю я.
А потом слышен был только хриплый, сердитый стук быстро строчащей машины; когда одна умолкала, в противоположном углу принималась мерно стучать другая. А сквозь открытое окно врывался с улицы теплый ветерок, вздувал занавеску высоко – до самых балок потолка, и тогда видно было апрельское, слегка потемневшее небо и там далеко, в крестьянских садиках, деревья в белом цвету.
Миреле позвали в гостиную на примерку. Молодые подмастерья, забыв об игле, глазели, тупо разинув рты, на ее обнаженную спину и руки. А она стояла в платье с наскоро сметанными швами перед большим зеркалом и думала: «Была я когда-то человеком и к чему-то стремилась… А теперь совсем пропащая и никуда не гожусь, и попредставляю себе, что будет дальше… Вот стою и все примеряю один за другим эти наряды, что шьются к моей, если можно так выразиться, свадьбе…»
С внезапным раздражением оттолкнула она от себя портного, который уговаривал ее стоять прямо:
– Да отстаньте вы от меня – надоедать только умеете… Сзади всюду морщит, и все платье к черту годится…
Была послеобеденная пора. На крылечке дома Гурвицов стояла молоденькая, приехавшая из города портниха и гладила шелковое платье. Всякий раз перед тем, как провести по шелку горячим утюгом, она брызгала на платье водой изо рта. Из комнат доносился мерный стук швейных машин. Где-то вдали за городским мостом медленно умирали в воздухе один за другим удары кузнечного молота, а в самом городке царила мертвая тишина. Вдруг с окраины донесся звон колокольчиков, и вскоре из-за поворота вынырнула извозчичья бричка. Рослый молодой человек, сидевший в бричке, поравнявшись с домом Гурвицов, внимательно стал в него всматриваться. Девушка, позабыв о своей работе, провожала глазами бричку, пока она не скрылась за первыми крестьянскими палисадниками, и тогда лишь успокоилась: «Из чужих краев, видно, и здесь только проездом…»
Вскоре кто-то вошел неторопливо в дом и принялся рассказывать тихо, как бы расслабленным голосом:
– К акушерке, говорят, опять приехал тот самый гость, что был перед Пасхой.
Миреле примеряла в это время новое платье и стояла перед зеркалом с обнаженными плечами и пылающим, разгоряченным лицом.
– Кто? – переспросила она, широко открыв удивленные глаза: – Кто приехал?
И, не дожидаясь ответа, сорвалась с места, не глядя на старшего портного, который стоял возле нее на коленях, подкалывая ее платье со всех сторон булавками. Быстро сдернула она с себя платье, не дожидаясь конца примерки, и с лихорадочной торопливостью принялась надевать опять свою скромную блузочку.
Портной был вне себя; он обернулся к двум подмастерьям, которые сидели без работы, дожидаясь окончания примерки, и стал вытирать пот со лба.
– Опять капризы Миреле… Я к ним привык давно, но все же думал, что в четверг вечером мы закончим работу и в пятницу спозаранку отправимся домой – а тут вот оно как выходит…
У Миреле вздрагивали губы, в то время как пальцы торопливо застегивали воротничок блузки:
– Да в чем дело? Не понимаю, право, чего вам от меня надо.
Быстро вышла она из гостиной в явном возбуждении. Каждый раз, когда хлопала входная дверь, она выбегала из своей комнаты в столовую и, волнуясь, посылала служанку в переднюю посмотреть:
– Кто там? Кто-нибудь пришел?
К вечеру настроение ее сильно упало, и выглядела она грустной и утомленной.
Никто к ней за все это время не явился.
Одна-одинешенька сидела она на ступеньках крыльца, кутаясь в легкую шаль, и глядела, как заходящее солнце окрашивает в пурпур верхи соломенных крыш. Где-то готовились к торжественному бдению, предшествующему обряду обрезания; пронесли с базара штоф вина: вино бултыхалось в слишком большой бутыли, сверкало под лучами солнца и казалось ярко-красным и необычайно прозрачным. И Миреле представлялась комната, где должно состояться бдение, накрытые столы и гости с праздничными лицами, сидящие за столами и пьющие вино, провозглашая тосты. И рядом с этим представлялась крестьянская хата – там, далеко, за подгородной деревенькой: до поздней ночи будет она нынче освещена, и будут сидеть там втроем акушерка, Герц и помощник провизора – Сафьян. Будут толковать о разных разностях, и хотя всем им известно содержание письма, написанного Миреле вскоре после Пасхи, никто не обмолвится об этом ни единым словом. И каждый будет думать: «Стоит ли об этом говорить? Глупая история с письмом Миреле… совершенно нелепая история…»
На следующий день рано утром акушерка раздобыла где-то бричку и промчалась по городу, сама погоняя лошадей.
Видели это бабы, на рассвете выгонявшие скот на луга.
Скоро в городе стало известно: целую ночь шла попойка в акушеркиной хатенке на окраине деревни. Пили все: Герц, сама акушерка, сын хозяйки – отставной солдат, да еще какой-то учитель из соседнего городка, обтрепанный субъект лет тридцати восьми в голубой косоворотке, когда-то получивший звание раввина и в придачу супругу – дочь местного резника, а теперь втюрившийся по уши в дочку зажиточного лавочника, которой нет еще и семнадцати лет.
Охмелев, Герц рассердился, когда завели разговор о Миреле, и сказал полушутливо-полусерьезно:
– Да чего вы, собственно, от нее хотите: конечно, она тип переходного времени, и ничего из нее не выйдет, но ведь, как-никак, девушка же она.
Днем об этом много толковали у Гурвицов. Кто-то описывал, какой вид был у акушерки, когда она мчалась в бричке по городу. Собеседник шутливым тоном осведомлялся:
– Скажите, пожалуйста, сколько ей может быть лет, этой акушерке?
Миреле в это время копалась в ворохе белья и платья, но лишь на миг прервала свою работу, взглянув внимательно на рассказчика.
Вечером, проходя по улице, встретила она акушерку. Обе девушки глядели друг на друга, не зная, о чем говорить; обе одновременно почувствовали приступ глухой ненависти.
Миреле наконец прервала молчание:
– Я слышала – Герц приехал.
Акушерка усмехнулась как-то зло, словно желая уязвить.
– Да, – отвечала она, – еще в воскресенье.
Пауза.
– Долго он здесь останется?
– Несколько дней.
Снова пауза.
– Вы не знаете, почему Герц не ответил мне на письмо?
Тут улыбка акушерки стала еще язвительнее; она рассмеялась оскорбительным, глупо-торжествующим смехом, словно Миреле совершила неудачное покушение на ее собственность.
– Не понимаю, с какой стати вы пристаете к Герцу. Ему, конечно, больше и дела нет, как заниматься вами и вашими письмами.
Миреле стояла перед нею и глядела на нее в упор.
Домой возвращалась она, сама этого не замечая, торопливее обычного. В передней портной обратился к ней с каким-то вопросом, но она не расслышала его слов, ушла к себе в комнату и долго лежала, не думая ни о чем.
Отлежавшись, она вдруг вскочила, поспешно застегнула летнее пальто, и не глядя на портного, который снова попытался ее остановить, чуть не бегом направилась к окраине деревушки, где находился домик акушерки.
Кода она вернулась, было уже около десяти часов ночи. С разгоревшимся лицом вошла она к себе в комнату, остановилась в дверях, тщетно пытаясь что-то припомнить, и обратилась к одной из портних:
– Мне сегодня нужно было что-то сделать, не помните ли вы, что именно?
В просторной угловой комнате, где тускло мерцали лампы, дремали после долгого рабочего дня измученные подмастерья. Миреле приказала, чтоб ей подали то неоконченное платье, которое она примеряла еще днем, и рассердилась на хозяина артели, намеревавшегося на следующий день уехать в город. Лицо ее пылало, когда она оправляла перед зеркалом корсет, убеждая портного:
– В будущий вторник мы уезжаем на свадьбу, а при упаковке платьев я ни на кого, кроме вас, не полагаюсь.
Ей хотелось, чтобы вокруг нее в доме было теперь как можно больше суеты; она вызвала из кабинета реб Гедалью и заставила подтвердить обещание, данное ею портным: если они согласятся работать по ночам, им повысят плату на целую треть.
Глава пятнадцатая
Наконец, наступила долгожданная пятница, когда умолк стук швейных машин. Гардины висели уже на всех окнах, и в доме шла спешная уборка – в последний раз перед свадьбой Миреле.
В субботу предполагался девичник.
Около трех часов дня стояли возле дома реб Гедальи две большие крестьянские телеги, и подмастерья торопливо увязывали свои машины и совали в телегу свои нелепые манекены.
Всегда рассеянный реб Гедалья не позабыл на этот раз вовремя вернуться из кашперовского леса; подъезжая, он весело улыбался окружающим и стоя одной ногой в бричке, полез в карман за бумажником: так разбирала охота показать тут же, на чисто вымытых ступеньках крылечка, что он, реб Гедалья, может еще по-царски заплатить за приданое своей доченьки. Лицо его сияло радостью; расплатившись, он снова сел в дожидавшуюся бричку и отправился в баню, не преминув по дороге заехать за раввином Авремлом.
На базаре стояли любопытные; глазея, как портные вскакивали на огромные возы и весело отъезжали в обратный путь, они добродушно усмехались:
– В самую субботу въедут эти портные… на целых два часа опоздают, должно быть…
А потом все стихло и в городке, и в прибранном по-праздничному доме Гурвицов. На окнах висели розовые гардины, повсюду красовались плюшевые дорожки, вызывая в людях зависть к чужому счастью.
В гостиной на чисто вымытом полу лежит дорожка, разостланная во всю длину, и завидует такой же дорожке, украшающей другой, тоже по случаю свадьбы, празднично прибранный дом.
В том доме живет счастливая невеста – думается, кажется, нашей дорожке.
Слегка колышется длинная штора на окне и как будто хочет грустно шепнуть: «Та невеста любит своего жениха…»
А Миреле стояла перед небольшим зеркалом в своей комнате и одевалась скромно, словно сегодня была обыкновенная суббота.
В соседних комнатах было тихо: и такая тоска брала по вольной жизни, которой теперь приходит конец, и не хотелось думать о том, что где-то в предместье далекого большого города Шмулик тоже готовится к свадьбе: все равно эта свадьба ведь будет только для виду, только на время. Теперь, в праздничный вечер, накануне девичника, она была в этом убеждена более, чем когда-либо, и настроена была так буднично, что даже решила сходить за чем-то в аптеку, словно нынче была обыкновенная пятница.
Но очутившись на улице, Миреле вдруг почувствовала, что глубоко несчастна; будто окаменела она в своем горе, и никто ей теперь не нужен; бывают минуты, когда ей кажется, что в жизни ее просто отсутствует самая «суть», а иногда она не верит даже в то, что в жизни есть вообще какая-нибудь суть, и оглядываясь кругом, видит, что и другие в эту «суть» не верят.
Вдруг она покраснела, вспомнив, что эти самые слова написала Герцу в том письме, на которое не получила ответа. Подымаясь на ступеньки аптеки, она думала, досадуя на себя: «Такое дурацкое письмо… И надо же было мне тогда писать Герцу…»
Когда она возвращалась, далекое багряное солнце висело уже на западе, как гигантская огненно-золотая монета: у околицы притихшего по-праздничному городка одиноко стоял Герц. В его небольших глубоко сидящих глазах прыгали, как всегда, зеленые искорки; немного подавшись вперед, он внимательно разглядывал обывателей, стоявших у калиток своих домов: они только что вернулись из бани и теперь собирались в синагогу. Лицо Герца было облито заревом заходящего солнца, и он весь казался золотым. Увидев Миреле, он подошел к ней:
– Гляньте-ка: настоящее субботнее небо; даже слепые поля на горке, вон там – тоже какие-то праздничные.
Миреле машинально взглянула на горку и не заметила ничего, кроме фигуры усталого мужика, который теперь, к ночи, вздумал взяться за плуг. Ровная вспаханная полоса земли тянулась по всему склону зеленой горки и опоясывала ее как будто широкой черной лентой. Миреле было невдомек, шутит Герц или говорит серьезно. Молча глядела она на него удивленными, слегка испуганными глазами: «Не пойму, что ему от меня надо, этому оригиналу – никак его не раскусишь».
А его глаза заулыбались еще насмешливее: он лукаво поглядел на нее и вдруг спросил как будто шутки ради:
– Ну, по-вашему, что такое евреи, задумывались ли вы когда-нибудь над этим?
Миреле почувствовала, как в ней что-то закипело. Она побледнела от волнения, отвернулась, крепко сжала губы; грудь ее дышала часто и тяжело. Откуда он взялся здесь?
Вспомнилась почему-то записка, оставленная им у нее в комнате перед отъездом: «Если я еще когда-нибудь приеду сюда, то лишь ради вас, Миреле». И поэтому было так обидно, что он держит себя чуть ли не заносчиво, как будто чуждается ее, и, должно быть, еще прохаживается на ее счет в беседах с акушеркой Шац. Нет, видно, те слова в письме были не простой шуткой, а чем-то похуже.
Идя рядом с ней, он заговорил:
– Вот, видел я как-то на днях вашего батюшку…
Но она прервала:
– Есть люди, у которых что ни слово – то оскорбление… Им остается одно – побольше молчать. Я однажды уже просила вас об этом…
И, не глядя на смущенного спутника, она остановилась и вступила в беседу с какой-то женщиной, которой реб Гедалья несколько дней назад уплатил последний долг с процентами, позабыв взять у нее расписку. Добродушное лицо бабы под праздничным светлым шелковым платочком расплылось в улыбку при виде Миреле, и она принялась превозносить реб Гедалью:
– Да разве может кто оценить ихнее сердце? Говорила я, что они не тронут чужого и не останутся никому должны ни гроша…
А Герц стоял в стороне и ждал ее, а потом проводил до самого дома. С еще неостывшей краской смущения на щеках он заговорил, пытаясь вовлечь ее в разговор:
– Знаете ли, мне приходилось встречать девушек, которые становились особенно привлекательны как раз накануне свадьбы…
Не дослушав, она протянула ему руку:
– Простите, мне пора домой.
У него вырвалось:
– Вот как… а я думал – вы свободны нынче; да и Шац вернется домой лишь поздно вечером… Тут есть одно чудесное местечко – там, за деревенскими садочками…
Но она, оставив его у крыльца, открыла дверь и прямо прошла к себе. А несколько минут спустя почувствовала, что ее тянет обратно к этому человеку, который шагает теперь одиноко по направлению к акушеркиной хатенке; ужасно вдруг захотелось поговорить с ним. В мозгу всплывали, упорно повторяясь, обрывки мыслей: «В понедельник нужно ехать венчаться… Герц теперь один дома, и акушерки нет…»
Потом она долго стояла на крылечке; совсем стемнело, и евреи начали возвращаться с молитвы; появился и реб Гедалья в длинном шелковом сюртуке; лицо у него было бодрое, праздничное, и, всходя на крыльцо, он двукратно приветствовал Миреле:
– Доброй субботы, доброй субботы!
В воскресенье перед обедом Герц все время шатался по городу и наконец явился к Гурвицам.
Было это полной неожиданностью.
В столовой сидело у стола несколько обычных посетителей – друзей дома; раввин Авремл беспрерывно чокался с реб Гедальей:
– Дай вам Бог счастливо доехать и счастливо вернуться домой!
– Ваше здоровье! Пошли Господи в добрый час и на счастье!
Слышно было, как в соседних комнатах суетились, укладывая корзины, забивая гвоздями ящики; приезжая родственница Гитл, звеня ключами, кричала кому-то, высовываясь в окно:
– Приходите завтра не позже двенадцати; в половине первого нас уже здесь не будет.
Вдруг открылась дверь, и на пороге показался Герц – здоровый, рослый парень, незнакомый ни с кем из присутствующих; он спросил, дома ли Миреле.
Все вытаращили на него глаза; принялся разглядывать гостя и реб Гедалья, подняв кверху острый нос свой, оседланный золотыми очками: не заезжий ли какой-нибудь музыкант из бродячего оркестра, приехавший условиться насчет игры на свадьбе и по ошибке попавший к ним?
А Герц улыбкой встретил Миреле, которая, услышав в гостиной его голос, смущенная, появилась в дверях.
Почти полчаса беседовали они в гостиной, плотно прикрыв двери; а когда вышли оттуда, у Миреле от волнения пылали щеки. Она не глядела на Герца, а он спокойно шел вперед, неприметно чему-то улыбаясь.
На крылечке они остановились, уступая дорогу двум посетителям, только что распрощавшимся с реб Гедальей.
Миреле, глядя на раскинувшееся над городком синее летнее небо, сказала холодно, будто желая подразнить Герца:
– Я так рада, что последние дни такие ясные, чудесные; надеюсь, что и в день моей свадьбы будет хорошая погода.
Он ничего не ответил, многозначительно усмехнулся, кивнул ей головой и медленно направился в обратный путь, к домику на окраине деревушки.
Рассказывали всеведущие кумушки, что в понедельник, за несколько часов до отъезда, Миреле отправилась одна через весь город к акушерке Шац, но не застала там никого. Баба-хозяйка сообщила:
– Герц еще вчера вечером уехал за границу и больше сюда не приедет.
Из дома Бурнесов еще спозаранку уехали отец с матерью в уездный город.
Днем, когда в доме реб Гедальи не было уже ни души и дверь была наглухо заперта, примчался кто-то к дочкам Бурнеса с такой вестью: некоторые местные портные, обиженные тем, что их обошли при шитье приданого Миреле, написали сообща анонимное письмо родителям Шмулика, сообщая о встречах Миреле с Герцем, и намерены отправить это письмо так, чтоб оно получилось как раз в «веселую субботу».
Благодаря этому известию нынче в столовой у Бурнесов царило необычайное оживление во время послеобеденного чаепития, в котором принимала участие, само собою, и жена фотографа Розенбаума с неизменной своей гитарой; детвора тоже бурно резвилась в соседних комнатах. Наконец, захватив с собой детишек, ринувшихся вперед, старшие вышли прогуляться. Как-то легче стало дышать – в доме Гурвицов не было ни души.
Но когда они проходили мимо опустевшего дома, странное уныние овладело всеми: наружные ставни были заперты, и чувствовалось, что там, внутри, тихо и пусто. Сторож в овчинном тулупе сидел среди бела дня на ступеньках крыльца, сторожа запертую парадную дверь. И дом всем своим видом без слов говорил о покинувших его обитателях, о том далеком красивом городе, где завтра должна состояться свадьба Миреле.
И думалось мимо идущим: «Там, в большом городе с мощеными улицами, что находится где-то далеко-далеко за полотном железной дороги, теперь тоже тихий предвечерний час; музыканты играют перед ужином в доме жениха, и Миреле, готовясь выйти в гостиную, переодевается в новое шелковое платье с длинным шлейфом».
Когда кто-то из гуляющих предложил повернуть обратно и отправиться в дубовую рощу, все двинулись туда гурьбой вяло и неохотно. Вдруг младшая дочь Бурнесов заметила издали бричку, остановившуюся перед их парадным крыльцом. Забывшись, крикнула она во весь голос:
– Глядите-ка, бричка Вовы! Вова приехал!
Ни для кого не было тайной, почему Вова за последние полтора месяца ни разу не побывал дома.
Старшая сестра, покинув своих спутников, поспешила домой. Войдя в столовую, она тотчас увидела брата.
Вова стоял у стола в своем светлом дорожном плаще; свеся голову и упорно глядя вниз, он старательно размазывал пальцем по клеенке мокрое пятно, оставшееся после чаепития.
Занятая мыслями о брате и о Миреле, сестра как-то невпопад воскликнула:
– Вот тебе на – Вова!..
Она пыталась было с ним заговорить, но он молчал и не подымал головы.
Наступила долгая пауза. У девушки на душе кошки скребли; она подошла к окну, подняла штору и долго глядела с тоской на улицу, а потом снова обернулась к брату:
– Вова, ты останешься ночевать?
Он сразу перестал размазывать пальцем воду, сунул руки в карманы дорожного плаща и, не глядя на нее, переспросил:
– А? Что? Нет, я еду домой.
И тотчас же вышел и сел в бричку.
Гуляющая компания слышала, как он сказал кучеру:
– Обратно… на хутор…
А потом любопытные стояли и глядели ему вслед.
Лошади быстро мчали легкую рессорную бричку к околице городка, а Вова сидел, согнувшись, спиной к наблюдавшим и ни разу не обернулся.








