Текст книги "Когда всё кончилось"
Автор книги: Давид Бергельсон
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 19 страниц)
Глава вторая
Гитл с золовкой отсиживали шиву [20]20
Шива – неделя траура, во время которой родные покойного сидят на полу в знак печали.
[Закрыть], а раввин Авремл два раза в день скликал с улицы по десятку прохожих для молитвы [21]21
Десять человек – установленное число для богослужения.
[Закрыть]:
– Ничего, ничего… Стоит помолиться за упокой души такого человека, как покойный реб Гедалья…
Прохожие послушно входили в дом; всюду было пусто и тихо, а в гостиной на полу сидела возле золовки Гитл и молчала, упорно глядя в землю.
Сестра покойного настаивала на том, чтобы Гитл уехала с нею за границу. Когда дома не было посторонних, она, сидя на полу возле Гитл, толковала родственнику-кассиру и раввину Авремлу:
– По-моему, выходит, что у нее в городке никого нет… Так чего же ради торчать здесь? Не лучше ли хотя на первое время поселиться у меня?..
Раввину и кассиру нечего было возразить; впрочем, сестра покойного, кажется, не придавала собственным словам особенно серьезного значения. Гитл не подымала головы, в комнате было тихо, и кладбищенской пустотой веяло от стен и потолка; все кругом говорило о том, что реб Гедалья умер, а Гитл негде приклонить голову.
Рассчитывали продать дом, но покупателя не нашлось. Мебель распродали по частям, без ведома Гитл; столяру велено было прийти в день отъезда и заколотить досками окна снаружи.
Прощаться пришли раввин Авремл, бывший кассир с женой, раввинша Либка и старая, все время кряхтевшая женщина, вдова, которой, бывало, по пятницам Гитл давала булку для бедного сапожника, обремененного огромной семьей. Сегодня она вздыхала еще больше обыкновенного, и Бог весть почему рассказывала, не умолкая, о своей старшей покойной дочери:
– Все время не переставала я молить Бога: «Господи, на что тебе дочь моя? Возьми лучше меня…»
Гитл была так плотно обвязана платками и закутана, что лица ее не было видно. Словно окаменелая, неподвижно сидела она, не произнося ни слова, и последней вышла из дому; но, когда собиралась сесть в сани, что-то с ней приключилось: голова закружилась и она едва не упала. Кто-то хотел поддержать ее и усадить в сани, но она рванулась, отстранилась, взошла еще раз на ступеньки крыльца и поцеловала мезузу.
В городке потом передавали, что Вова Бурнес явился в тот день на вокзал, подошел к Гитл и сказал ей:
– Будьте здоровы.
А она привстала со своего места в вагоне второго класса и промолвила:
– Может быть, Бог еще пошлет вам утешение.
В субботу накануне Пасхи, в теплый весенний день пятеро портняжных подмастерьев прогуливались по свежепротоптанной тропинке. Радуясь тому, что грязь уже немного подсохла и что близок праздничный отдых, шутили они между собой и не давали проходу прогуливавшимся на досуге девушкам.
Крылечко заброшенного дома реб Гедальи показалось им очень уютным, и они забрались туда, чтоб погреться на солнышке, а потом принялись бороться и нечаянно высадили два стекла в окнах фасада.
Это заметил пожилой местный домохозяин, направлявшийся в синагогу. Остановившись, прикрикнул он на парней:
– Вон отсюда, бездельники! Черт бы вас побрал, для вас все нипочем!
Подростки убрались подальше; а в окнах так и остались дыры; слепыми бельмами глядели окна на улицу, напоминая прохожим о том, что где-то далеко, в предместье большого города, живет дочка Гедальи Гурвица, не захотевшая ни разу заглянуть сюда после смерти отца. Люди поглядывали на запустевший дом, никому не доставшийся в наследство, и говорили:
– Так вот и помер реб Гедалья, а? Нет его больше на свете…
А раввин Авремл раздобыл как-то некоторую сумму из общинных денег и построил склепик на могиле реб Гедальи. Местные обыватели косились за это на раввина, но он не сдавался и упорно стоял на своем:
– Не беда, не беда… Реб Гедалья пожертвовал на общину тысячу триста рублей, а община ему склепик поставила; путаницы тут нет никакой.
Он по целым дням не выходил из дому и корпел над фолиантами Талмуда. Ко времени, когда постройка склепа была закончена, он заканчивал чтение трактата; в сопровождении нескольких десятков человек отправился он на кладбище, прочел над могилой реб Гедальи последние главы трактата и произнес заупокойную молитву. В старой синагоге молитва затянулась в этот день дольше обыкновенного: реб Авремл со спутниками зашли сюда с кладбища помолиться. Все они еле держались на ногах от усталости и должны были выпить по глотку водки за упокой души реб Гедальи.
В синагоге было по-будничному тихо. Первая пасхальная пыль покрывала пюпитры и скамьи; служка успел уже сходить домой позавтракать. Среди прихожан шли толки о белой рубашке, в которую облекли реб Гедалью перед смертью по его распоряжению:
– Рубашка эта, кажется, досталась ему в наследство от какого-то далекого прапрадеда.
Раввин, держа в руках рюмку водки, рассказывал собравшимся о покойнике – царство ему небесное!
– Это было… ну да, незадолго до кончины. Говорит он мне: Авремл, – говорит, – ну, чего плачешь? Глупый ты, да знай я, что оставляю на земле наследника, я бы шел туда, словно на пир…
Все слушали молча; один из прихожан, вечно шатающийся без дела, всегда растерянный, изможденный, подобострастный человечек, придвинулся к соседу; только что выпитая рюмка водки вызвала на лице его глуповатую улыбку. Его подмывало теперь пустить какой-нибудь намек насчет того, что вот, мол, Миреле любила, бывало, гулять с молодыми людьми по улице, а после смерти отца небось ни разу сюда не заглянула; он высказал глубокомысленное соображение:
– Реб Гедалья, видно, знал ее насквозь, доченьку свою… Уж он-то понимал, что это за птица…
В конце пасхальной недели приехали к Тарабаю дети из губернского города; с ними приехал и студент-политехник, товарищ Геллера. Встретившись с акушеркой Шац, которая жила теперь возле сахарного завода, он рассказал ей, что происходило с Миреле в то время, как отец ее лежал на смертном одре: об этом знал он от Геллера.
Вскоре до Бурнесов дошла весть о том, что Миреле бросила мужа и живет в гостинице с акушеркиным приятелем Герцем; что никто толком не знает, развелась ли она с мужем или нет; что она не допускает к себе никого из мужниной родни, кроме одного племянника, который еще холост и слывет большим богатеем. Однажды как-то в воскресный день после обеда в столовой у Бурнесов зашла об этом речь:
– Что и говорить: Вове остается только Бога благодарить, что избавился от напасти.
Но когда Вова появился на пороге отцовского кабинета, все сразу смущенно затихли и не решались поднять на него глаза. Обе дочки одна за другой выскользнули украдкой из комнаты. И только мать поудобнее уселась на диване.
Воцарилось молчание.
– Вова, – спросила мать, – когда же все это кончится? Когда уже наступят лучшие времена?
Вова обернулся к ней с перекошенным лицом:
– Что такое?
И потом хмуро отвернулся к окну и стал глядеть на улицу; Бог весть, чего этим людям нужно было и зачем приставали они к нему; он глядел на дом, где жил бывший кассир Гурвицов: оттуда выносили мебель и накладывали на две большие нагруженные телеги.
«Вот, – думалось ему, – уже и родственник реб Гедальи переезжает в уездный город… Опустеет совсем городок… И потянутся такие долгие, жаркие, томительные летние дни: в городке будет пусто; ведь ни одного стоящего человека уже не осталось… А он, Вова Бурнес… Да, вот надо решить насчет тех новых трехсот десятин чернозему, которые предлагают ему возле Миратовского пруда: пожалуй, хорошо было бы взять в аренду и эти триста десятин».
Глава третья
От хромого студента Липкиса вскоре после Швуэс пришла весточка: «Ему оперировали ногу, и операция оказалась удачной».
В пятницу вечером после молитвы зашла об этом речь в синагоге:
– Очень просто: он хромал оттого, что у него были сросшиеся жилы в ноге, а теперь, наверное, станет здоровым человеком.
Толпа стояла вокруг почтенного прихожанина, занимавшего место у восточной стены; он воротился нынче под вечер из города и рассказывал о семье Зайденовских, живущих в предместье, со слов родственника их, с которым довелось ему встретиться:
– Миреле все еще живет в гостинице, а все слухи о том, что развелась она с мужем, – неверны.
Долго потом тянулись томительные летние дни, и наконец наступила какая-то особенно знойная пятница, унылая, как порожняя мужицкая телега, одиноко торчащая с раннего утра на опустевшей базарной площади.
Был полдень. Еще недавно, поутру, толпились бабы вокруг возов, с зеленью, и через открытые окна и двери доносился торопливый запоздалый стук ножа, которым рубили рыбу, и голоса громко перекликающихся соседок. Какой-то лавочник торопился к бедняку, которому обещал дать взаймы деньги; помощник провизора Сафьян возвращался откуда-то к себе в аптеку. Его раздражал вонючий дым, тяжело и лениво ползущий из труб, и он бранил на чем свет стоит свой родной городок:
– Черт их знает, какой дрянью они топят здесь печки на субботу…
Вдруг зазвенели колокольчики, и по улице промчался ямщик со станции; спугнув петуха и стайку кур, свернул он за угол и остановился перед крылечком раввина Авремла.
Прохожие глазам не верили: в бричке сидела одна-одинешенька Миреле Гурвиц в соломенной шляпе, повязанной белым тюлевым шарфиком; приветливо улыбаясь, кивала она головой вышедшей навстречу раввинше Либке.
Раввинша выказала притворное радушие:
– Что вы, какое тут беспокойство? Дочку свою Ханку я возьму к себе в спальню, а вы устроитесь в Ханкиной комнате.
Миреле, улыбаясь, вошла в дом об руку с раввиншей: радушие хозяйки приняла она за чистую монету:
– Вот, я так и думала, что смогу у вас пожить недельки две-три – больше я здесь, вероятно, не пробуду.
В субботу после обеда разряженные девушки возвращались с прогулки нарочно кружным путем – через боковую улочку, главной достопримечательностью которой являлся дом раввина.
Тихо и чисто было на улице. На земле лежали субботние тени домов, пререкавшихся безмолвно:
«Моя тень ух какая длинная…» «А моя, гляди, еще длинней…»
Из открытых дверей доносился чей-то нелепо-восторженный речитатив: то раввин читал нараспев Талмуд. На крылечке зевала раввинша Либка в рыжем парике; лицо у нее было заспанное; не оборачиваясь, звала она одиннадцатилетнюю дочку:
– Ханка, принеси-ка фруктов; там, Ханка, в буфете на тарелке…
Миреле сидела возле раввинши и грустно глядела на улицу, подпершись рукой.
– Да, – говорила она, – какая в самом деле досада: даже бывший кассир наш – и тот перебрался отсюда в город.
Все в городке уже знали, что в коридоре гостиницы произошла бурная сцена между Миреле и мужем, и Миреле пришлось после этого покинуть город.
Натан Геллер, с которым когда-то бродила она здесь по улицам, потерял на газете весь доставшийся ему в наследство капитал. Теперь он служил где-то в здешних краях на должности за семьдесят целковых в месяц и распускал снова злостные сплетни про Миреле. Однажды, встретив фотографа Розенбаума, показал он ему очень и очень подозрительную записочку, полученную от Миреле через посыльного. Фотограф, худощавый здоровенный детина, в широкой вышитой рубахе, с загорелым омужичившимся лицом, после этого разговора приставал, бывало, по вечерам к помощнику провизора Сафьяну, щекоча его под мышками:
– Кто его знает, от кого Миреле была беременна… Эх, Сафьянчик, Сафьянчик…
Однажды среди бела дня появился, как снег на голову, Мончик; приехал он из города с намерением пробыть здесь от поезда до поезда.
Всем тотчас же стало известно, что хотя Мончик и сам к Миреле весьма неравнодушен, но приехал он не по своему делу, а по поручению племянника, муженька Миреле, который просит жену вернуться; известно было еще, что у Мончика денег куры не клюют; общее мнение было таково:
– Очень, очень приличный человек этот самый Мончик.
Раввинша Либка подслушивала под дверьми разговор между Миреле и Мончиком. Она слышала, как Миреле решительно заявила:
– Нет, этому не бывать никогда! Слышите, Мончик: никогда!
Потом оба они перешли в столовую. Мончик был озабочен, глядел прямо перед собой выпученными, широко открытыми глазами и порой делал жест рукой:
– Ладно, больше об этом ни гугу… Больше ни слова…
В глазах Миреле светился печальный, затаенно-мечтательный огонек; лицо ее пылало; она покусывала нижнюю губу. Вдруг вспомнила, что Мончик восемнадцать часов провел в пути и, наверное, проголодался, и, несмотря на уверения Мончика, что он не голоден, принялась, улыбаясь, суетиться, стряпая для него яичницу.
Раввинша показала в этот день, что она в обществе светских людей в грязь лицом не ударит. Она сидела весьма чинно за столом и занимала Мончика беседой, выговаривая слова с варшавским акцентом:
– Не имеете ли вы намерения осмотреть наш городок?
Мончик рассеянно поднялся с места и взглянул на Миреле:
– Да, конечно… Ведь я еще никогда в жизни не был в маленьком еврейском местечке…
Местные обыватели, стоя у калиток, глядели, как Мончик и Миреле проходили по улице: он – в новом светлом костюме, ослепительно белом воротничке и манжетах – сразу видно столичную штучку! – и она в легком, гладком белом платье, с непокрытой головой. Издали кивнула она на дом Бурнеса, а потом подвела своего спутника к опустевшему отцовскому дому и указала на окно:
– Тут была моя комната.
Они взошли на крылечко и заглянули внутрь сквозь зияющие дыры; Миреле подняла руки кверху, чтоб поправить гребешок, выскальзывавший то и дело из волос, но гребешок упал на землю, и, когда Мончик подал его Миреле, она не сразу отняла руку, и так простояли они несколько минут, с улыбкой глядя друг другу в лицо.
Спускались сумерки, а они все еще бродили вдвоем по кривым переулочкам. Стало прохладно. Мончик сказал:
– Какая странная здесь тоска… Во всем, во всем такая тоска, а все же… кто знает, – может быть, ради этой одной минуты стоило прожить на свете двадцать шесть лет…
Миреле взглянула на него и протянула ему для пожатия холодные пальцы.
Было уже совсем темно, дышал прохладой летний вечер. Над домом раввина, в боковой улочке, всплыла молодая луна – свежая, круглая, бледная. Как-то особенно много было здесь нынче гуляющих девушек; а перед открытыми дверьми дома раввина стоял уже ямщик со станции, тот самый, что привез сюда Мончика несколько часов тому назад. Раввинша поставила лампу на подоконник, и оттого маленькая улочка выглядела как-то празднично. Миреле торопливо совала вещи в дорожный саквояж Мончика.
– Мончик, посмотрите, это, кажется, ваш носовой платок?
Мончик был так рассеян, что почти не слышал обращенных к нему слов. Явились за пожертвованием двое молодых людей из еврейской начальной школы; он вынул пять золотых монет и вопросительно взглянул на Миреле – не мало ли?
Миреле торопливо повела его к калитке – боялась, как бы он не опоздал на поезд.
– Ах, зачем вы сюда приехали, – сказала она, – мне так больно теперь, Мончик, вот тут, около сердца болит… Я, кажется, почти готова сделать глупость и не дать вам уехать…
Держа Мончика за руку, подвела она его к бричке. А потом стояла на крылечке возле раввинши, глядела, как извозчик хлещет лошадей, потом вдруг круто сворачивает и мчится стрелой по направлению к вокзалу.
– Завтра, – сказала она, – он будет уже дома… У него ведь там масса дел… Так лучше…
И долго смотрела она вслед отъехавшей бричке и, казалось, все думала о том, что так лучше…
Через два дня после отъезда Мончика пришли из предместья сразу две телеграммы. Нераспечатанные, рассказывали они о том, что Мончик уже дома, что крепко помнит он день, проведенный с Миреле, что снует снова по банкам и бирже; и, вероятно, Шмулик был уже у него и выслушал переданный через Мончика решительный отказ. Раввинше Либке до смерти хотелось разузнать содержание телеграмм; но Миреле только взглянула на адрес отправителя и, не вскрыв, вернула телеграммы почтальону.
– Скажите, что я не хотела принять этих телеграмм, – сказала она. – Попросту так прямо и скажите.
Она все еще оставалась в городе и жила у раввинши Либки. Прохожие провожали ее глазами, когда она направлялась на почту: ежедневно посылала она телеграммы и письма какому-то, видно, совсем бездомному человеку. Славу немалую приобрела она в окрестности, благодаря Натану Геллеру, не перестававшему распускать о ней злостные слухи. Помощник провизора Сафьян видел однажды, как она проходила мимо; стоя у аптечного прилавка и с необычайно сосредоточенным выражением лица приклеивая к лекарству ярлык, он обратился к покупателю из местных интеллигентов:
– Вот сделайте милость – полюбуйтесь на эту особу… Это урок для всех праздных людей… И вообще, скажите, ради Бога, зачем только живет на свете такое существо?
Покупатели-простолюдины, стоявшие без шапок, молча слушали эту речь: они забывали о тяжелобольных детях, оставленных дома, и глядели с почтением на этого насквозь пропахшего аптекой человека, который с сосредоточенным видом проверяет рецепты при выдаче лекарств и не терпит праздных людей.
Глава четвертая
Миреле не получала ответа ни на письма, ни на телеграммы.
Одиноко бродила она по городу и со дня на день становилась грустней и подавленней.
Люди открыто избегали ее – не велика честь знаться с такой особой! Она сознавала это и никогда ни с кем не заговаривала об отношении к ней людей. Но однажды вечером, как-то особенно уныло бродя по главной улице, остановила она барышень Бурнес и стала расспрашивать обо всех членах семьи, а потом заговорила о Вове, который теперь из-за нее перестал ездить к родителям:
– Не могу понять, почему Вова так меня избегает. Ведь я знаю, что он мне преданный друг, знаю даже, что он поехал нарочно на вокзал проститься с моей мамой…
В другой раз, встретив сестер, она приветливо поздоровалась с ними и предложила:
– А не заказать ли нам на завтра бричку и прокатиться куда-нибудь, так верст за восемь-десять от города?
Это было в жаркий воскресный день около трех часов; мать только что уехала за границу лечить свою астму, и у крыльца Бурнесов стояла еще хуторская бричка; Вова приехал несколько часов тому назад проститься с матерью.
В доме Бурнеса все окна распахнуты были настежь; как-то хмуро глядел дом на молодые деревца, рассаженные в ряд под окнами, и утешался: «У всех новоиспеченных богачей, кажется, растут под окнами такие молодые и хилые деревца».
В комнатах тихо и прохладно. Слышно, как уныло и еле внятно шелестят за окном деревья, и чувствуется, что хозяйка уехала надолго, что в доме будут теперь распоряжаться дочки, которые вечно забывают, куда девали ключи, и оттого будет дышаться как-то легче и свободнее, чем всегда, и гости, приходящие к детям, будут засиживаться до поздней ночи; и когда младший ребенок заупрямится и заплачет, некому будет его побранить и придется дать ему пятак, чтобы замолчал.
Авроом-Мойше Бурнес расхаживал по кабинету, куря папиросу и морща, по обыкновению, лоб; на простацком лице его застыло обычное хмурое выражение. Неподалеку от письменного стола стоял Вова; в руках у него был план нового участка, снятого в аренду, и он советовался с отцом, что посеять на этой земле.
– Там внизу, возле опушки, я думаю, лучше всего посеять просо.
Разговор их прерван был появлением старшей дочери, сообщившей, что Миреле сидит у них в гостиной. Девушка была очень смущена и усиленно оправдывалась:
– Не могли же мы поступить, как грубиянки… Она все заглядывала с улицы в открытое окно и наконец спросила: можно мне к вам?
Она тотчас шмыгнула в гостиную, оставив отца и сына в невероятном смущении: они не решались взглянуть друг другу в глаза. И все казалось: вот-вот Миреле откроет дверь и переступит порог кабинета. Вова был бледен и дышал учащенно и прерывисто, словно только что, пробуя свою силу, поднял десятипудовую тяжесть. Он уставился выжидательно на отца, но лицо отца было какое-то темное, прокуренное и окаменелое, и ни один мускул не дрогнул на нем. Бурнес только все усиленнее морщил свой лоб и выпускал изо рта дым густыми клубами; затем, не говоря ни слова, он вышел неторопливо через кухонное крыльцо на двор, уселся в запряженную бричку Вовы и велел кучеру ехать на кирпичный завод, где у него были дела.
Вслед за ним через ту же кухонную дверь прошмыгнул украдкой Вова; боковыми улочками зашагал он к винной лавке, где нужно было разменять деньги.
В гостиной между тем шла речь о том, что граммофон немного хрипит и быстро надоедает, о том, что маленький Зямка знает, кто такой Толстой, но не хочет сказать, потому что стесняется гостей, о том, что обедневшая помещица из деревни Причепы – сорокалетняя девица – снова помешалась, купила себе на последние деньги автомобиль и твердит, что скоро выйдет замуж за единственного сынка здешнего графа.
Возле Миреле и сестры Вовы в кресле сидели молодой родственник-экстерн, обучавший детей древнееврейскому языку, и приезжая барышня, родственница хозяйки заезжего дома, курсистка зубоврачебных курсов, производившая впечатление особы, которая пороху не выдумает. Немного поодаль стоял упорно все время молчавший молодой студентик; он был родом из Великороссии, но в юности учился в каком-то ешиботе. Миреле видел он впервые вблизи; ее история была ему известна, и нередко он становился на ее сторону в споре с девицами Бурнес и помощником провизора Сафьяном:
– Что вы в самом деле чепуху городите? Из того, что вы о ней говорите, я вывожу одно заключение: она очень интересный человек, и в ней есть что-то особенное…
Теперь его смущало ее молодое слегка усталое лицо; волновала улыбка ее и поза: она сидела на пунцовом бархатном диване, надменно откинув голову назад, и в голосе ее звучали усталые нотки, говорившие о том, что она много пережила, но переживания эти не сломили в ней упрямства, и она презирает мнение света. Оттого он все время молчал и думал о ней, как жених о невесте. Забывая, что экстерн не курит, он то и дело подходил к нему с протянутой рукой, словно за милостыней:
– Будьте так добры – папиросочку…
Старшая сестра Вовы первая услышала стук колес отъезжающей брички; забывшись, вытянула она шею, как петух, которому кажется, что за ним крадется кто-то на цыпочках, и как-то глупо насторожилась.
Миреле догадалась, что из кабинета все уже вышли, и попросила зачем-то у экстерна карандаш и клочок бумаги.
Писать она, впрочем, не начинала и лишь вертела в руках карандаш и бумагу, улыбаясь про себя и собираясь уходить. Но после ее ухода Вова нашел в кармане своего дорожного пальто клочок бумаги; рукою Миреле было на нем написано: «Ты хороший».
Он без конца перечитывал эти слова на пути домой и несколько дней подряд держал записку в бумажнике среди ассигнаций, а потом спрятал ее в отдельный ящик своего несгораемого шкафчика.
Миреле все-таки удалось в конце концов осуществить задуманный план.
Однажды рано утром пришел неожиданно долгожданный ответ, и Миреле была рада ему. Возвращаясь с почты с письмом, она остановила посреди улицы помощника провизора Сафьяна и заявила, что очки в костяной оправе очень ему к лицу и что он непременно должен жениться.
– Поверьте, Сафьян, я говорю совершенно серьезно: профессия у вас есть, что ж вам так все маяться одинокому?
У Сафьяна нервно запрыгали губы и затрепетала левая ноздря: у него насчет брака были свои особенные взгляды, и он раскрыл уже было рот, чтобы произнести речь, но Миреле тотчас перебила его вопросом, на какой день приходится девятнадцатое число:
– Мне это очень важно знать… Девятнадцатое число этого месяца…