Текст книги "Когда всё кончилось"
Автор книги: Давид Бергельсон
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 19 страниц)
Глава третья
Было уже поздно, когда она, проведя несколько часов в городе, вернулась на окраину предместья и подошла к своему дому. Из темных окон повеяло пустотой; не хотелось будить звонком сонную прислугу, входить в темные комнаты. С противоположной стороны глядели в темный сад ярко, по-субботнему освещенные, окна большого дома свекра. Миреле подумала, что не мешает ей туда заглянуть, чтобы окончательно убедиться в правильности принятого ею решения: «Ох, долго, слишком долго засиделась я у этих Зайденовских…»
И она отправилась к свекру и просидела там в столовой целый вечер, не снимая верхнего платья, томясь скукой и ни с кем не разговаривая.
Здесь была в сборе, как обычно по субботам, вся родня Зайденовских. Гости сидели вдоль длинного раздвинутого стола и возле огромного буфета, стояли кучками вокруг старинной стеклянной горки с посудой или непринужденно сидели на большом широком диване, над которым низко висел кусок расшитой материи – единственное украшение стен.
Все в семье, от мала до велика, в Шмулике души не чаяли, считали его воплощением доброты и кротости и баловали его, как балуют умного ребенка – гордость семьи. Все сознавали, что Миреле – красивая, изящная женщина, но недолюбливали ее, держались от нее в стороне, нередко признавались друг другу в задушевных беседах, что не о такой жене мечтали все они – и Шмулик в том числе – в последние годы, и никак не могли забыть здешнюю богатую девицу Иту Морейнис, которая до сих пор вздыхает по Шмулику. Ведь это не шутка: старый Морейнис обмолвился как-то недавно, что готов был отвалить Шмулику двадцать тысяч рублей приданого чистоганом!
Была здесь среди прочей родни как будто стоявшая особняком бывшая курсистка Мириам – высокая, красивая, полнотелая женщина, слывшая когда-то большой умницей и отъявленной революционеркой; полтора года назад вышла она замуж за партийного товарища инженера Любашица, родила ребенка, после первых родов сразу начала сильно полнеть и чаще прежнего улыбаться да зачастила почему-то к дядюшке Якову-Иосифу. Заражаясь общим настроением, она утверждала, что с давних пор неравнодушна к Шмулику, очень нежно ему улыбалась и постоянно рассказывала анекдоты о его добродушии:
– Недели три назад встретилась я как-то со Шмуликом на вокзале и познакомила его с нашим родственником, Наумом Клугером, который возвращался из Харькова, где окончил медицинский факультет.
Курьез заключался в том, что Шмулик наивен, как дитя, и добр ко всем людям без различия. Едва познакомившись с молодым родственником-врачом, о котором раньше и слухом не слыхивал, он вдруг воспылал к нему нежностью и стал убеждать его:
– Наум, едемте ко мне – прогостите у меня субботний день, непременно, Наум! В кассе вам поставят штемпель на билет.
Из хозяйского кабинета вышел с хозяйской папиросой во рту сват, человек средних лет, долговязый, не слишком набожный, в мешковатом сюртуке; он носил длинную, узкую бородку, был нынче празднично настроен и, по обыкновению, прикидывался дурачком. Подхватив где-то обрывок беседы, он принялся громко божиться:
– Что? Курсистки? Лопни мои глаза, коли они не лезут из кожи вон, чтобы подцепить женишка. Только сначала притворяются, что все это им смешно, а когда жених начинает свататься не на шутку, так уж тут такая охота разбирает выйти замуж, что не до смеха… ей-Богу!
Слова эти сказаны были по адресу молодежи, собравшейся вокруг Рики, сестры Шмулика. Рядом, на почетном месте, восседала свекровь с шалью на плечах, тупо моргая глазами. Перед приходом Миреле она жаловалась потихоньку бывшей курсистке Мириам:
– Меня это прямо удивляет: каждый день ездить в город, и хоть бы раз пригласила Шмулика.
Теперь она рассказывала какой-то пожилой даме о двух курсистках, которые поселились в городе у дочки дяди Азриела-Меира:
– Дядина дочка говорила мне, что к этим курсисткам часто приходит какой-то студент и остается на целую ночь.
Неподалеку от нее, посреди комнаты, стоял младший брат хозяина Шолом Зайденовский, смуглолицый молодой человек, с хмурым лицом, производивший впечатление засидевшегося на школьной скамье ешиботника, недавно подстригшего пейсы и облачившегося в короткий сюртук. Он стоял одиноко, поглядывая исподтишка и недоверчиво на гостей, и надменно молчал. Недавно, после смерти строго набожных родителей, он превратился в полусвободомыслящего человека, зараженного ядом просвещения, женился по расчету на перезрелой, сухопарой девице, о которой не хотел слышать в течение трех лет, поселился с нею неподалеку от города в местечке, служащем резиденцией цадика, и стал торговать досками. Деньги он презирал и в то же время был к ним привязан вошедшей в плоть и кровь привязанностью мелкого торгаша, считал себя в своей области чуть ли не гением и относился с глубоким пренебрежением к еврейской молодежи:
– Ведь у нас неоткуда взяться здоровым типам…
К Миреле с самого начала относился он враждебно и недоверчиво, словно никак не мог ей простить, что она избрала себе в мужья его глуповатого племянника. За целый вечер он ни разу не взглянул на нее, чувствуя, что красивое скорбное лицо ее с голубыми глазами вызывает в нем раздражение, и, подойдя, наконец, к студенту Любашицу, сидевшему неподалеку от Миреле, заговорил таким тоном, словно речь шла о происшествии, совершившемся на его глазах в центре города:
– Да… вот так ходят эти молодые люди по свету и по ребячески мечтают: я, наверное, буду царевичем… где-то ждет меня моя царевна.
Неожиданно приехал из города Мончик. Явился он поздно и был рассеян, словно с неба свалился. Только что ускользнуло у него из рук выгодное дельце; озабоченный и всецело поглощенный мыслями о том, как бы наверстать потерянное, он сразу уставился выпученными глазами в огонь лампы и сначала даже не замечал, что за спиной у него толпились, подталкивая друг дружку, молоденькие родственницы: одни наперебой дергали его за пиджак, другие совали за воротник апельсиновые корки. Когда он наконец обернулся, вдруг раздался дружный хохот, и только Мириам Любашиц старалась сохранить серьезный вид, выговаривая ему:
– Фу, Мончик, как не стыдно так упорно не отвечать на вопросы!
Мончик вдруг сообразил, что он голоден, и принялся сам себе дивиться:
– Погодите-ка, чаю вечером я, наверное, не пил, но обед… вот так штука: не могу припомнить, обедал я сегодня или нет…
Над ним снова принялись подтрунивать и принесли ему перекусить. Он стал есть стоя, снова впал в раздумье и принялся расхаживать взад и вперед по комнате со стаканом чая в руках.
За столом все еще продолжался разговор о курсистках. Кто-то подслушал, как цинично выражались жилицы дочери Азриела-Меира, беседуя между собой рано утром, после ухода студента, который провел у них ночь. Свекровь сделала брезгливую гримасу и ожесточенно принялась отплевываться; окружающих мужчин рассказ этот привел в возбуждение, и они стали наперебой сообщать друг другу разные пикантные истории. Кто-то отозвал в сторону Шмулика и принялся потихоньку ему рассказывать о миниатюрной, необычайно пылкой курсистке, которая оставила в Курске мужа и успела уже здесь вступить с кем-то в связь и забеременеть. Шмулика от этого рассказа в жар бросило; забыв о людях, толпящихся в большой столовой, он громко расспрашивал:
– Неужели здесь? В нашем городе?
Вдруг в темном коридоре между кабинетом и столовой раздался сочный грудной голос хозяина – плотного брюнета средних лет:
– Борух, вели сейчас запрягать; до отхода поезда всего час с четвертью.
Разговоры сразу стихли. Все взоры с почтением устремились на показавшуюся на пороге подвижную фигуру главы дома, а он положил Мончику руку на плечо и, улыбаясь, подмигнул ему:
– Ну что, брат, загребаешь деньгу, а?
Трудно было понять, серьезно говорит он или шутит. Глаза у него всегда блестели, словно покрытые лаком, и вся осанка выражала то, что давно было известно всем: «Почти полумиллионное состояньице… а? Слава идет по всей округе… да и родом-то не из Бог весть каких: небось, Зайденовский!»
Миреле наблюдала за ним через стол: она все еще сидела на прежнем месте, не снимая жакета. Этот человек, который любил пошутить в семейном кругу, который доныне регулярно каждый год на Судный день отправлялся к цадику в Садагуру и приглашал к себе на субботнюю вечернюю трапезу не менее десяти человек гостей, казался ей иногда просто замаскированным жуликом. По всему видно было, что, несмотря на все свое внешнее благообразие, он втихомолку, походя, изменяет жене и что за ним числятся всякие темные делишки; иначе нельзя было бы понять, отчего этот крутой, упрямый человек иногда ломает себя и становится как-то боязливо-мягок даже по отношению к младшим своим детям.
Заметив издали ее, первую свою невестку, он подошел к ней, глядя на нее с улыбкой, слегка ломаясь, и принялся шутить таким тоном, словно он один во всей семье отлично понимал, что она – не жена его сыну:
– А, и Миреле тут… Ну, как же там хозяйство, в порядке?
Окружающие глядели на них и молча посмеивались, и только бывшая курсистка Мириам Любашиц, спрятавшись за чьей-то спиной и, видимо, желая обратить на себя внимание дяди Якова-Иосифа, вполголоса отвечала шуткой на его вопросы, обращенные к упорно молчавшей Миреле.
Все улыбались шутливым выходкам хозяина:
– Миреле, ты себе только представь: кухарка тебя бросает, а другой нельзя отыскать. А то вдруг может еще начаться забастовка кухарок.
Не смеялся этим шуткам один лишь надменный и озлобленный брат свекра Шолом Зайденовский. Угрюмо настроенный, убежденный, что никто из присутствующих не в состоянии понять ни мудреных его размышлений, ни причины его презрения к людям, он держался отчужденно и за все время не произнес ни слова. Склонив голову слегка набок и засунув палец за пуговицу застегнутого наглухо сюртука, он поглядывал на Миреле своими сверлящими глазами недружелюбно и свысока. Он один из всей родни отлично понимал, что брат его вульгарный и неумный честолюбец, но знал, что, высказав такое мнение, не встретит ни в ком сочувствия – и оттого предпочитал молчать. Опустив голову и подперев рукой широкий лоснящийся подбородок, гордо шагал он по комнате, не отвечая бывшей курсистке Мириам, считавшей его скрягой и пристававшей к нему с надоедливым вопросом:
– Ну, Шолом, когда, наконец, ты пригласишь нас в гости?
Свекра уже не было в комнате; шум и веселье возобновились с прежней силой, а Миреле все сидела на прежнем месте в своем жакете. Вдруг она опять почувствовала на себе взгляд Шолома Зайденовского и неожиданно сама для себя порывисто поднялась с места. Не прощаясь ни с кем, направилась она к выходу и долго еще не могла успокоиться: «В конце концов я не выдержу и скажу прямо в лицо этому ешиботнику, что он набитый дурак».
А сердце у нее ныло, когда она раздевалась в своей комнате и ложилась в кровать: «Вот до чего дошла – расстраиваюсь из-за какого-то Шолома Зайденовского… Как будто в этом вся беда…
Беда ведь вот в чем: все время я чувствую, что нужно что-нибудь предпринять, и не знаю, что и как предпринять. Постоянно кажется мне, что завтрашний день принесет с собою желанное решение, а когда настанет этот день, я снова падаю духом, потому что нахожусь под одним кровом со Шмуликом, потому что я ему жена… В конце концов, нужно же найти какой-нибудь исход из этого положения.
Да вот что плохо: бывает ведь и так, что люди ищут целыми годами такого исхода и не находят его; тогда им остается одно – лишить себя жизни, оставив полуребяческую-полусерьезную записку…»
Было уже далеко за полночь, когда Миреле забылась беспокойным сном. В комнате было очень темно и тихо. В кухне, отделенной коридором от спальни, сладко спала и громко похрапывала заснувшая в одежде прислуга, а кошка, прыгая по полу, стучала куском сахара; этот стук мешал Миреле спать, и в полудремотном мозгу ее все бродила мысль, с которой она заснула: «А если люди не находят смысла жизни, то кончают самоубийством и оставляют полуребяческие-полусерьезные записки».
Миреле не могла бы отдать себе отчета в том, как долго спала она таким тревожным сном.
Вдруг сквозь дремоту почувствовала она прикосновение чьей-то холодной руки к обнаженной спине. Она вздрогнула всем телом и открыла глаза.
В комнате ярко горела принесенная из кабинета лампа, а возле кровати стоял, наклонившись, Шмулик в нижнем белье, дрожал всем телом и улыбался. Рассказы о бабенке из Курска, которые пришлось ему выслушивать чуть не целый вечер, привели его в состояние крайнего возбуждения.
Миреле смотрела на него с испугом:
– Чего тебе, Шмулик?
Вдруг она поняла, зачем он подошел к ее кровати, и в глазах ее вспыхнул огонь упрямства и гнева:
– Шмулик, возьми сейчас подушку и отправляйся спать в кабинет.
Пауза.
– Ты слышишь, что тебе говорят, Шмулик?
Он все стоял, наклонившись над ней, полуодетый, дрожал всем телом, растерянно улыбался и не двигался с места. Но Миреле уже протянула руку к пуговке электрического звонка и звонила изо всех сил, будя прислугу, храпевшую в кухне. Звонок был такой отчаянный, что казалось – содрогнутся стены дома; наконец, послышалось шлепанье ног прислуги. Тогда Шмулик, захватив подушку, с глупо-пристыженным видом, поплелся в кабинет. Девушка вынесла из комнаты лампу и потушила ее, и в комнате снова стало темно и тихо. Чудилось почему-то, что неподалеку кто-то плакал сдержанно и глухо, словно от глубокой сердечной боли; но если приподняться на кровати и напрячь слух, – ничего нельзя было разобрать: только кошка катала по полу свой кусочек сахара, да прислуга громко храпела и тяжело дышала во сне.
Глава четвертая
На следующий день Миреле встала поздно, около одиннадцати часов дня. В кухне раздавались частые удары ножа, которым рубили мясо, а во дворе распрягали лошадей, отвезших Шмулика чуть свет на завод. Кучер все еще сердито метался возле брички, покрикивая то на меньшого братца Шмулика, который путался между ногами лошадей, то на деревенскую девку – служанку свекрови, которая выплеснула кухонные помои на самую середину подметенного двора. Свекровь стояла возле брички, дивилась, что Шмулик так рано уехал на завод, и спрашивала ворчуна-кучера, нет ли какого письма. А потом, когда Миреле вышла во двор, там не было уже ни души. Вокруг царила обычная тишина будней, конюшни были на запоре, кучер давно сидел на кухне, и только оставшаяся почему-то посреди подметенного двора рессорная бричка с торчащим дышлом напоминала своим видом об уехавшем Шмулике.
Вчера ночью стоял он в одном белье подле ее кровати и долго не хотел отойти… Теперь ему будет стыдно показаться ей на глаза, и он не скоро вернется с завода…
Она вошла в столовую, закуталась в шаль и легла на кушетку. Мучило ощущение тоски и брезгливости, словно душу окунули в грязную лужу. А с пасмурного неба смотрел новый день – унылый воскресный день, и томила назойливая мысль: «Вот и новая неделя… унылая, пустая неделя…»
После бессонной тревожной ночи осталась тупая боль в темени и затылке. Все ощущения были как-то спутаны, как в начале тифа, глаза невольно слипались, и в дремотном затуманенном сознании бродили, переплетаясь, мысли о стуке ножа на кухне, о неудавшейся жизни, о тупой боли в темени и о том, что здесь, на кушетке, будет лежать она долго, долго: «Так будет дремать она целый день…»
Она задремала на кушетке, а потом, очнувшись, увидела, что стол уже накрыт; неохотно села она за стол, но не могла проглотить ни кусочка; снова легла и уснула. Когда она опять открыла глаза, были уже сумерки.
Нечистая сила принесла сюда какого-то проезжего молодого кантора, долговязого, сухопарого человека, в кургузом измызганном сюртучке и грязном бумажном воротничке, с камертоном в кармане. Гнусавя, принялся он расспрашивать о Шмулике, к которому, видимо, относился с большим почтением:
– Не знаете ли, вообще, мадам, когда господин Зайденовский собирается вернуться?
– Понимаете ли, вообще, приезжает ли домой господин Зайденовский на субботу?
Миреле полагала, что она вовсе не обязана томиться скукой возле этого господина, вдыхать особый запах, напоминающий запах тухлой соленой рыбы, который он распространял вокруг себя, и то и дело отвечать на его вопросы:
– Не знаю.
– Нет.
– Не знаю.
Она принялась в его присутствии проветривать комнату и открыла все окна, надеясь, что таким путем отделается от гостя. Но он не двигался с места. Тогда она решила оставить его одного, вышла из комнаты и уселась на ступеньках крылечка.
Медленно, медленно надвигался тусклый вечер, окутывая тишиной редкие домики на песчаной окраине предместья. Не видать было ни души; неподвижен был воздух. Где-то далеко возле амбара с сеном, против большого монастырского двора, шумела молотилка, вымолачивая в вечерней тишине сухие колосья. А в саду свекра, на том самом месте, где недавно провожали уезжавшего Шолома Зайденовского, свекровь секла теперь одного из младших своих мальчуганов, и слышно было, как мальчик орет, вырываясь из ее рук, а она, колотя его, без конца приговаривает своим хрипловатым тусклым голосом:
– Так про маму говорить нельзя… так про маму говорить нельзя… так про маму нельзя…
Прислушиваясь к воплям ребенка, Миреле представляла себе, как свекровь держит его на коленях головой вниз и, щуря близорукие глаза, наклоняется над тем местом, на которое ложатся удары; ей думалось, что у этой глупой, долговязой бабы – куриные мозги, что она не имеет понятия о том, как надо обходиться с детьми, и мучает их ни за что ни про что; и еще думалось, что пятнадцать-шестнадцать лет тому назад она точно так же секла Шмулика, громко приговаривая: «Нельзя так маме говорить… нельзя маме говорить…»
Миреле пришло в голову, что, в сущности, Шмулику нужна жена, которая секла бы его детей так же, как мать его сечет своих; она почувствовала облегчение при этой мысли, и в сердце вспыхнула полузабытая надежда: «Ведь меня ничто не связывает ни со Шмуликом, ни с этим домом, и я могу в любую минуту уйти отсюда. В конце концов, придумаю же я какой-нибудь план…»
Ей вспомнилась история, происшедшая несколько лет назад в уездном городе.
Молодая невестка, женщина с характером, жившая у тестя-богача, однажды спозаранку поднялась с насиженного места, не сказав ничего ни мужу, ни свекру со свекровью, ушла из дому и больше не вернулась.
Долго об этом судили да рядили соседи:
– Небось, вернется… с Божьей помощью приедет в гости на субботу.
Но молодая женщина не вернулась, и никто доныне не знает, куда занесло ее ветром… Никому до этого дела нет… Но ей, Миреле, так нужно бы теперь это знать… Она ломает себе голову над вопросом: «Куда могла деваться та молодая женщина?»
Шмулик все еще находился на заводе, и от него не было никаких вестей. Он собирался прямо с завода двинуться в Варшаву с партией купленных перед Пасхой быков. В город приехал по этому делу управляющий скотным двором реб Бунес, низкорослый, плотный человек, с багровой шеей и затылком; он носил засаленный длинный кафтан и отличался тем, что никогда не забывал хозяйских поручений. Теперь он привез в починку пару старых фонарей со скотного двора, накупил множество коротких веревок и захватил с собою несколько пудов соли, чтобы бычкам было что лизать в пути. Войдя в дом, он принес с собою резкий запах браги и передал Миреле поручение:
– Молодой хозяин велел дать счетную книгу, где записан скот, купленный перед Пасхой…
Миреле выслушала его и, не трогаясь с места, отослала на кухню.
Служанка думала, что посетителю нужно что-нибудь из посуды, употреблявшейся перед Пасхой, и удивленно вытаращила на него глаза:
– Откуда мне знать, где эта вещь находится? Я ведь только после праздника сюда поступила… Справьтесь у кучера Теодора.
Бедняга вертелся во дворе, пока наконец не позвали его снова к старому хозяину:
– Ну что ж? Неужели молодая хозяйка все еще не дала книги?
Сама свекровь, накинув шаль на плечи, отправилась во флигель и принялась рыться в книжном шкафу в кабинете; повозившись, вытащила она какую-то книгу и, поднеся ее к близоруким глазам, прочла первую строчку таким тоном, каким читают семейную Библию:
– Счет быкам, купленным за месяцы шват, адар и нисан…
– Нате, – сказала она, умышленно повышая голос, и вышла, не взглянув на Миреле, сильно возмущенная; вернувшись в негодовании домой, она принялась издали кидать яростные взгляды на мужа, который занят был в кабинете приемом деловых посетителей. Во время обеда она с трудом сдерживалась, чтобы не излить своих чувств, а после обеда, когда Яков-Иосиф отправился на покой, уселась возле него на кровати и забормотала так тихо, словно ее душили за горло:
– Понимаешь? Ну, рассуди сам: что она Шмулику за жена, с позволения сказать? Да и все вообще ее поведение: только и знает, что таскаться к той красавице племяннице… А я должна вести ее хозяйство и помнить, что нужно выкрасить у них в доме потолки… Да что тут говорить: ведь я даже кур ее посылаю к резнику…
Глава семьи, плотный брюнет, с умными воровскими глазами, лежал без пиджака на кровати, курил, молча, свою папиросу и украдкой поглядывал на дверь, боясь, чтобы кто не подслушал. Он ничего жене не ответил: у него давно уже сложилось убеждение, что Шмулик дал маху, женившись на Миреле, но разговор этот казался ему бесполезным. А она долго еще не могла угомониться, помаргивала близорукими глазами и тихо что-то бормотала, пока не порешила:
– Да уж ладно… Попади она к другим людям, ей бы плохо пришлось… Ее счастье, что попала к нам… А Шмулик ведь тоже тихий голубь… Ну Бог с ней… Утереть губы – и молчок… Знать не знаем, ведать не ведаем…
Спустя несколько дней свекровь явилась во флигель в сопровождении двух маляров; не обращая внимания на лежавшую на кушетке Миреле, она направилась в соседнюю комнату и там стала давать малярам указания:
– Вот глядите: прежде всего надо взяться за потолок в кабинете, а мебель всю перенести в столовую. А потом перенесете мебель обратно в кабинет и приметесь за столовую.
Ни на кого не глядя, вышла она из дому, а маляры перенесли всю кабинетную мебель в столовую и взялись за работу.
В квартире запахло масляной краской и смесью из охры и английской сажи. Беспорядок рос со дня на день. Загроможденные мебелью комнаты не убирались ни днем, ни вечером, а маляры все делали свое и, не торопясь, красили один потолок за другим.
Маляры были молодцы хоть куда: под запачканными куртками носили они вышитые рубахи, а девушки к ним так и льнули. Теперь они простаивали целые дни на своих высоких подножках, не спеша отмеряли расстояние линейками, водили по балкам кистями и, любуясь на свою работу, насвистывали унылую рабочую песенку.
Однажды одному из них пришлось отправиться за инструментом в соседнюю комнату, и что-то там его заинтересовало. Обратно вернулся он слегка возбужденный, огляделся кругом и, убедившись, что тут никого нет, кроме товарища, подмигнул ему:
– А ведь хозяюшка-то недурна, а?
Образ Миреле стоял у него перед глазами, когда он усаживался на лестнице возле товарища, покуривал папироску и рассказывал об одном из своих юношеских приключений:
– Было это, пожалуй, лет восемь назад… Работали мы в казенной деревне Клоке, и была там у хозяина молодая невестушка, быстрая такая, шустренькая…
А Миреле лежала на кушетке в соседней, загроможденной мебелью комнате; на ней был широкий капот с низким вырезом и поповскими рукавами; кутаясь в тонкую шаль, пыталась она вызвать в воображении разные места, куда можно было бы уехать из этого дома: «Все равно хуже, чем здесь, нигде не будет…»
Рядом стояли кровати, два шкафа с зеркальными дверцами, мягкие кресла из гостиной и красивый умывальник, с которого по целым дням не снимали мокрой тряпки. Все выглядело словно накануне Пасхи, наступившей почему-то в сентябре. Сразу после обеда темнело, и комната погружалась во мрак; сознание тоже было омрачено, мысли – спутаны, и казалось Миреле, что все, совершающееся вокруг, происходило когда-то давно, пять-шесть лет назад.
А тут еще вышла история с книжкой, с древнееврейскою книжкой; прислал ее Герц, и пахла она новой бумагой, свежей типографской краской и чужим молодым мужчиной.
Почтальон принес ее вместе с прочей корреспонденцией к свекрови на дом. Все столпились возле книжки и глядели на нее со страхом, словно на живое существо. Кто-то обратил внимание на сделанную твердою мужской рукой надпись на конверте:
– Гляньте-ка: пакет адресован не на имя Шмулика – это нарочно.
А потом пошли толки:
– Впрочем, чему удивляться? Каждый понимает, что такие особы, как Миреле, до замужества имеют кавалеров.
Книга долго лежала на столе, и окружающим казалась она подброшенным живым плодом чьего-то тайного греха. Всем видом своим говорила она о грешной связи Миреле с каким-то незнакомцем, и домашние не знали, что с этой книжкой сделать.
– Может быть, не отсылать ее Миреле до приезда Якова-Иосифа?
В конце концов решено было все же книгу отослать. Миреле странно взволновал и смутил этот подарок. Быстро оделась она и отправилась было на телеграф, но вернулась с дороги и послала служанку к свекрови, наказывая ей:
– Спроси насчет письма – слышишь? Вместе с книгой – скажи – должно было получиться письмо.
У свекрови в доме начали судить да рядить по поводу Миреле и втихомолку устраивали маленькие семейные совещания:
– Ничего не поделаешь: надо переговорить со Шмуликом и объяснить ему, что так дальше жить нельзя.
Все сошлись на одном: пока нельзя подавать виду, что все знают о сцене, происшедшей между ним и Миреле в субботу ночью. Долго соображали, кого бы послать к Шмулику на завод, и решили наконец последовать совету Мириам Любашиц:
– Пожалуй, Мириам права: лучше всего будет, если поедет младший Любашиц-студент.
Как-то под вечер вернулся студент Любашиц весь в пыли с винокуренного завода. У него был смущенно-улыбающийся вид человека, взявшего на себя не совсем подходящее поручение; когда его увели в отдаленную комнату, он стал рассказывать:
– Ну вот, толковал я там со Шмуликом…
Его обступили почти все взрослые члены семьи со свекровью и Мириам во главе. Посторонние не были допущены, а детвору попросту выгнали из комнаты; взоры окружающих приковались к сконфуженно-улыбающемуся лицу посланца.
– Вы говорите, что у Шмулика выступили слезы на глазах, когда он вас увидел?
Студент Любашиц был рослый, грузный, плотный блондин, как все Любашицы. Он стоял, прислонясь широкой спиной к несгораемому шкафу, и, видимо, был очень утомлен с дороги. Он был немного поэтом, печатал стихи в студенческих сборниках и оттого считал нужным брить усы, был отчаянным любителем всяких споров и составил себе особое, оригинальное мнение о Толстом. Теперь он рассказывал о Шмулике с таким наивно-улыбающимся лицом, какое бывало у него обычно под хмельком, и, казалось, – вот-вот в красивых голубых глазах его блеснут слезы.
Увидя его, Шмулик воскликнул:
– Вот тебе на – Саул! Какими судьбами?
Шмулик, видно, думал, что все знают, почему он не возвращается домой, и ужасно конфузился перед гостем; а потом, когда, прогуливаясь с ним по заводу, Любашиц упомянул в разговоре имя Миреле, Шмулик взял его под руку и заговорил так тихо и странно, что поневоле сердце сжималось.
– Ты пойми меня, Саул, голубчик, – сказал он, – Миреле – совершенно никудышный человек, это верно, но она может быть очень доброй, когда того захочет…
Шмулик смолк, и слезы выступили у него на глазах; потом он снова взял гостя под руку и сказал:
– Знаешь, Саул, таких людей, как Миреле, мало на свете… Беда только в том, что она меня считает дураком… круглым дураком…