355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Давид Бергельсон » Когда всё кончилось » Текст книги (страница 4)
Когда всё кончилось
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 07:02

Текст книги "Когда всё кончилось"


Автор книги: Давид Бергельсон



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 19 страниц)

Было уже далеко за полночь, и ни в одном окне не было света.

Далеко, далеко на ночном горизонте, куда уперлись занесенные снегом поля, длинной полосой тянулась дубовая роща, и казалось, что клонит ее ко сну, но не может она уснуть: мешает длинный сноп света, тянущийся из красного окошка акушерки Шац, да еще будит поминутно блуждающий ветерок, что пробегает по молодым деревцам, сея ночное тоскливое предчувствие где-то зародившейся беды.

А у Миреле перед глазами все стояла неподвижная фигура акушерки, вспоминалась повесть о мертвом городе, и грустно сказала она:

– Теперь всю ночь будет мне сниться мертвый город и безумная женщина в черном… всю ночь…

Но проходя мимо погруженного в сон дома Бурнесов с запертыми снаружи голубыми ставнями и увидев старика сторожа, она остановилась, чтобы поболтать с ним.

– Почему вы, Захар, к нам никогда не заглянете, а?

Старый Захар стоял перед ней без шапки; он был на седьмом небе.

– Ох, ох, ох! Сколько раз доводилось мне барышню по ночам домой провожать! Сколько раз я барышне в дождливые дни записочки носил… А теперь вот на кухне сказали, что уж барышня больше не невеста… Правда ли, что говорят?

Тут Миреле улыбнулась и крикнула над самым его ухом:

– Правда, правда, Захар.

Что-то уж очень подробно расспрашивала она о семье своего бывшего жениха; хотела, видимо, разузнать, ночует ли он теперь в городе, но не решалась спросить, оттого ли, что Липкис стоял неподалеку, или оттого, что старый Захар мог потом передать Бурнесам ее слова.

Липкис почувствовал облегчение, когда она наконец оставила в покое старика; его подмывало задать ей вопрос, и хотя сознавал он, что вопрос этот лишний, но не в силах был совладать с собой.

– Я хотел бы полюбопытствовать, – сказал он, – неужели интересно было вам битых полчаса беседовать с этим старым мужиком?

Но она ничего не ответила, снова остановилась, вспомнила, что нужно дать старику на чай, и потребовала у Липкиса целый рубль для старика. Липкиса это снова взбесило; доставая из кармана серебряный рубль, он думал с раздражением: «Однако, как просто и бесцеремонно берет она у меня эти считанные гроши… Право, точно к мужу обращается ко мне за деньгами…»

Глава четвертая

В доме Гедальи Гурвица ждали гостя. Снова повесили на все окна заграничные розовые гардины, каждый день топили печь в холодной гостиной, повсюду разостлали плюшевые коврики. Все в доме выглядело по-праздничному, хотя, казалось бы, никакого повода к этому не было, если не считать слухов, носившихся по городу насчет Миреле:

– Неужто она и впрямь собирается замуж за сына Якова-Иосифа Зайденовского? Того самого Зайденовского, что родом из ближней деревеньки Шукай-Гора, а сам живет вот уже десять лет в предместье далекого большого города, где у него свой собственный винокуренный завод, да еще славится тем, что держит в нашей округе огромные табуны волов.

Липкис каждый раз сердился, когда его спрашивали об этих слухах, и хмуро отвечал:

– А мне-то почем знать? Да и вообще: что это все пристают с вопросами именно ко мне?

Он в это время редко встречался с Миреле и потому кому-то назло держал себя крайне гордо и вызывающе; он делал вид, будто не знает, что все слухи исходят от какого-то проезжего человека, который остановился на пару дней у Авроома-Мойше Бурнеса и там жаловался:

– Что толку, что у Зайденовских такой славный парень? Миреле еще прошлым летом, будучи как-то в уездном городе, остановилась в той же гостинице, что и он, и пару раз довелось им поболтать при встрече в коридоре; тут она, как видно, так ему голову вскружила, что ничем не вышибешь.

Но проходили дни за днями, а к реб Гедалье Гурвицу никто не являлся. Миреле стала как-то бледнее и спокойнее, и казалось, что она ни о чем не знает и ни к чему не прислушивается, что нет ей дела, хорошо ли говорят о ней в городе или дурно; с самым хладнокровным видом позволяла она себе самые неожиданные, нелепые выходки. Однажды она остановила на улице сестер своего бывшего жениха и странно приниженным тоном опустившегося человека принялась упрекать их за то, что не заходят к ней: она, мол, во всяком случае, не хуже жены фотографа, Розенбаумихи, к которой бегают они по два раза на день.

Расставшись с ней, дочки Авроома-Мойше Бурнеса долго еще переглядывались и изумленно провожали ее глазами.

– Вот, поди-ка, раскуси ее, – говорила старшая младшей.

Миреле побрела куда-то одна по городской улице. Дойдя до аптеки, помещавшейся в одном из последних еврейских домов, она остановилась посреди улицы и огляделась вокруг. На улице не было ни души, кроме появившегося откуда-то оборванного мальчишки; стеклянная дверь аптеки с колокольчиком была изнутри завешена красной занавесочкой. Она подозвала к себе мальчика и попросила вызвать из аптеки помощника провизора Сафьяна. Мальчик смущенно отправился выполнять поручение, тараща бесцветные глаза, она стояла одна на улице и ждала. Сафьян, закончив работу, оделся и вышел на улицу. С ними поравнялись простые крестьянские дровни, на которых возвращались в город какие-то евреи; они стали удивленно переглядываться и многозначительно улыбаться. Но она не обращала никакого внимания на их улыбочки и с серьезным видом сказала Сафьяну:

– Я хотела раньше вас просить проводить меня к акушерке Шац. Но теперь… теперь мне как-то не хочется отправляться к ней. Если вы свободны, мы бы могли прогуляться немного за околицей, хорошо?

Помощник провизора Сафьян вытянул вперед шею, крякнул и принялся нервно вертеть верхнюю пуговицу зимнего пальто.

– Свободен ли я? Да, собственно говоря… собственно говоря, я могу немного пройтись.

И он, возбужденный и в то же время смущенный, зашагал рядом с Миреле, не глядя на нее и выпучив свои большие глаза прямо в туман, расстилавшийся над окрестностями; как назло, не находил он темы для разговора и упорно молчал. Какая-то странная тяжесть чувствовалась в его молчании; Миреле все поглядывала на него и наконец спросила:

– Вы, Сафьян, кажется, из очень старинного рода… Кто-то недавно говорил мне об этом…

Немного помолчав, она опять начала разговор:

– Мой отец тоже принадлежит к старинному роду германских выходцев; в течение долгого времени браки у нас заключались только между родственниками, и род совершенно одряхлел и выродился… Может быть, поэтому я временами ощущаю в себе такую пустоту и ни на что не гожусь.

Они уже миновали снежный пустырь, служивший обычным местом прогулок, и медленно шагали вперед. Вдруг возбужденный помощник провизора принялся, сам этого не замечая, вертеть пальцем в кармане пальто и, не глядя на нее, трепетным голосом заговорил:

– Это, конечно, не мое дело, и вы можете не отвечать мне… Но мне хотелось спросить: почему бы вам, например, не подготовиться к экзамену и не избрать себе какую-нибудь интеллигентную профессию? Мне говорили, что вам только двадцать два года…

Миреле остановилась и принялась разглядывать снег, разгребая его носком своей маленькой калоши.

– Ах, этот вопрос задавали мне уже многие.

Тих был серо-туманный воздух, и ни живой души не видать было в снежных далях; даже черные вороны куда-то попрятались, Миреле почему-то вздохнула, медленно и задумчиво огляделась по сторонам и так же медленно и задумчиво принялась рассказывать, как однажды зимою в пятницу вечером стала ей жаловаться прислуга:

– Как мне тут высидеть одной без семечек до одиннадцати часов вечера? – просто с ума сойти можно.

А потом, как-то прогуливаясь по уездному городу, слышала она, как курсистка жаловалась студенту:

– Ах, Боже мой, да у меня дома решительно ничего нет для чтения – я так с ума сойду одна-одинешенька.

Тут она оглянулась на Сафьяна и, не останавливаясь, спросила:

– Вам это понятно, Сафьян? Семечки или книга – все равно, лишь бы только спасти себя от этой страшной пустоты…

– Понятно ли мне? – Бесцветные глаза Сафьяна еще более расширились, и одна ноздря нервно запрыгала: он весь загорелся, предвкушая хитроумные словопрения: – Дело в том, что вы смешиваете теперь две разные вещи…

Но Миреле прервала его речь, указывая на следы ног на снегу:

– Узнаете вы эти мужские следы? Недавно мы с Липкисом проходили по этому самому месту…

Хотела ли она просто прервать поток его слов? Или, быть может, надеялась, что он расскажет об этом Липкису и возбудит в нем досадливую тоску?

Долго, долго еще тогда бродила она с Сафьяном по снежным полям и все спрашивала, приятно ли ему с нею гулять и не будет ли сердиться его хозяин, попов зять.

Возвращались они домой, когда уже темнело и туманы, густея с наступлением ночи, низко стлались над оснеженной землей. Она остановилась у своей калитки, чтобы еще раз поблагодарить его:

– Я очень рада, что вам тоже эта прогулка доставила хоть немного удовольствия… Я отняла у вас так много времени…

Но на порог лавки, что на противоположной стороне улицы, вышла лавочница – родственница матери Вовы и с улыбкою указала кому-то на нее и Сафьяна; лавочница, по-видимому, была в восторге от своих наблюдений:

– Гляньте-ка, поймала, слава Богу, в свои сети новую добычу.

Услышав это, Миреле нарочно обернулась вслед уходящему Сафьяну и громко крикнула ему вдогонку.

– Если вы не прочь, завтра опять пришлю за вами в аптеку. – Потом она обернулась еще раз и крикнула, еще больше повышая голос: – Я пришлю за вами в аптеку в то же время, что и сегодня.

И длинный вечер в одинокой комнате казался ей нынче таким пустым, – оттого что проблуждала она несколько часов с помощником провизора Сафьяном; оттого, что встретила родственницу бывшего жениха; и еще оттого, что в столовой сидела на диване хмурая Гитл, молча слушая болтовню молодой раввинши и с улыбкой разглядывая свои ногти. Думала Гитл все время только о ней, о Миреле. Вот уже две недели Миреле на все ее вопросы упорно отмалчивается; по вине Миреле все еще не приехал к ним тот, ради которого повешены гардины, положены плюшевые коврики и отапливается холодная гостиная.

Миреле не сиделось в комнате; она снова надела пальто, повязала голову шарфом и, проходя через столовую, уронила, обращаясь к матери:

– Пора, я думаю, перестать топить в гостиной… Да и вообще… можно бы всю эту пышность убрать куда следует…

Молчаливая Гитл не шелохнулась и даже не взглянула на дочь. Упрямая улыбка заиграла вокруг ее сомкнутых губ, и она сказала равнодушно и спокойно, устремив взор на нарядное окно за спиною раввинши:

– А кому мешает, что дома хорошо убрано?

Миреле вышла в волнении из дому и исчезла на целый вечер. Встретив неподалеку от калитки родственника-кассира, она остановила его:

– Не можете ли вы мне объяснить, что за тип – моя матушка? – И тотчас же добавила: – Она все только улыбается и молчит, как будто кому-то назло, – вот в чем самое главное. Можно, пожалуй, подумать, что она могла бы много сказать и молчит лишь оттого, что слишком умна.

Так продолжалось несколько дней подряд: едва наступал вечер, Миреле уходила из дому, не говоря никому ни слова, а возвращалась далеко за полночь, когда в городе потушены были все огни и дом их давно уже спал глубоким и крепким сном. Никак нельзя было понять, куда она ходит.

Акушерка Шац была уже пятые сутки на родах у помещицы в соседнем селе, и замысловатый замок висел на дверях ее хатенки. Однажды, отправившись на помещичьих лошадях за покупками в аптеку, она подъехала к дому Миреле и спросила о ней. Гитл почему-то покраснела и ответила:

– Она вышла, Миреле… Вероятно, пошла к Розенбаумихе, жене фотографа.

Но подъехав туда, акушерка Шац никого там не застала, кроме сестер бывшего жениха Миреле; они сидели в маленькой комнатке с низким потолком и ярко-красным полом, уставленной горшками цветов и пропитанной запахом русских блюд, и слушали, как Розенбаумиха, жена фотографа, играет на гитаре.

– Не было здесь Миры? – спросила она, входя в комнату.

Сестры Вовы переглянулись с какою-то особенной улыбочкой, а Розенбаумиха подняла голову, склоненную над гитарой, и с удивлением сказала:

– Да разве она у нас бывает, Мира Гурвиц?

Тут, у Розенбаумихи, все выглядело точь-в-точь как в русском доме. Недаром ходили слухи по городу, будто до замужества с фотографом Розенбаумом она где-то в большом городе жила с офицером.

Однажды вечером, когда Миреле, по обыкновению, не было дома, перед крыльцом дома Гедальи Гурвица остановилась извозчичья бричка, и из нее вылез незнакомый человек среднего роста, закутанный в шубу; в освещенной передней он остановился, и глазки его заулыбались:

– Меня направили сюда… Я по поручению Якова-Иосифа Зайденовского…

Встретили его Гитл и молодой родственник-кассир; оба глядели, как неторопливо снимал он с себя бурку и шубу; а потом они сидели возле него за столом в столовой и слушали, как он обдуманно и медленно цедил слова; он, мол, в сущности, совсем не сват… И слава Богу, в этом не нуждается… У него склад мешков в городке, что неподалеку от большого губернского города; а с семьей Якова-Иосифа Зайденовского он с давних пор в большой дружбе…

У него была красивая с проседью борода и длинный, загнутый книзу нос, на котором проступали коричневато-голубые жилки; в длинном сюртуке он имел очень внушительный вид и все время любезно улыбался маленькими серыми глазками…

– Вот я и прислан сюда… Яков-Иосиф Зайденовский прислал меня…

До поздней ночи горела тогда у Гурвица в столовой висячая лампа.

Гитл наконец ушла к себе в спальню и легла спать. Кто-то из домашних постлал гостю свежую постель в кабинете реб Гедальи и тоже улегся. А он, заезжий гость, вынул из своего узла «Историю культуры» Липперта в еврейском переводе, подсел в столовой к столу и как бы в оправдание сказал уходящему кассиру:

– Когда-то была у меня еврейская книжная лавка… Вот с тех пор я и привык до поздней ночи засиживаться за книжкой…

Родственник распрощался и отправился на ночь домой. Служанка закрыла за ним дверь и вскоре густо захрапела в пустой кухне. А гость все сидел за книжкой, и все ближе и ближе к себе тянул висячую лампу. Наконец, послышался стук с улицы в одну из крайних ставней – это была Миреле; он оставил книгу и пошел отворять. Высунув за дверь голову с улыбающимися серыми глазками, он принялся как-то особенно любезно, застенчиво и детски-смущенно бормотать:

– Гм… очень… очень приятно…

Миреле, увидев незнакомое лицо, вздрогнула всем телом и шарахнулась назад, прижав руку к бьющемуся сердцу:

– Ох, как я перепугалась…

И войдя в комнату, все сторонилась его, точно боясь, что он к ней прикоснется.

С головы до ног была она одета в черное, и оттого фигура ее казалась стройнее и гибче, чем всегда; каким-то легким ароматом веяло от нее; все это смущало гостя, и он, застенчиво улыбаясь, бормотал:

– Гм… гм… перепугались… да почему же? Очень, очень приятно…

Он был очень мил в своем детском смущении; руки ей он не решился подать. И все же Миреле долго не могла успокоиться; она не ложилась, пока он не отправился спать, а затем разбудила сладко храпевшую служанку.

– Что это за человек? Да уверена ли ты хоть, что он – не вор?

А заезжий гость, лежа на своей постели, прислушивался к звуку голоса и не то от благодушия, не то от возбуждения все еще застенчиво посмеивался про себя: «Вор… Тоже выдумала… Славная девушка… Просто прелесть, что за девушка…»

Несколько дней прожил у них гость; каждое утро, просыпаясь, слышала Миреле, как в столовой, рядом с тихой гостиной, кто-то не спеша прихлебывает чай, и знала, что там никого нет, кроме приезжего, который рассказывал благообразно-молчаливой Гитл и преданному родственнику-кассиру:

– Всей душой хотят они Миру… В этом уж не сомневайтесь… И молодой человек – Шмуликом зовут его – хочет… и сам Яков-Иосиф… и жена его Миндл… И еще скажу я вам: не требуют они от вас ни денег, ни даже обещаний… Так сами просили передать…

Миреле с самого утра становилось тошно от всего этого. А из столовой все доносился негромкий, порою смолкающий разговор:

– А люди они, доложу я вам, на редкость порядочные… мягкие…

– И сам молодой человек – славный… очень, очень славный…

Гость наконец уехал, и посыпались частые письма и нетерпеливые телеграммы; Гитл и преданный дому кассир читали их с увлечением. Гитл, упрямая молчальница, сохраняла при этом ядовито-непроницаемое выражение лица, а кассир, стоя возле нее, сильно морщил лоб под влиянием наплыва мыслей, сопел носом и так долго собирался поговорить с Миреле, пока она однажды сама не остановила его на улице возле дома:

– Будьте любезны передать маме: пусть не надеется, что из этого что-нибудь выйдет.

Миреле сильно волновалась, говоря это; и все же, когда через несколько дней она бог весть зачем отправилась в уездный город, кто-то, приехавший оттуда, разнес по всему городу весть:

– Да, ее встретили там в обществе Самуила Зайденовского… Видели их и в малороссийском театре, и возле тюрьмы, за городом…

И никак нельзя было понять, знала ли Миреле, отправляясь в уездный город, что она там встретит Зайденовского, или встреча эта была случайная и явилась неожиданностью даже для Гитл с кассиром.

Через несколько дней бледная и грустная вернулась она домой из уездного города. Было около двух часов дня, и в столовой лежала еще на круглом столе белая обеденная скатерть. Гитл сидела на своем обычном месте за столом возле родственника-кассира и ковыряла спичкой в зубах. Миреле прошла через комнату, не говоря никому ни слова, и на целых полчаса заперлась у себя. Гитл все время старалась приободрить родственника:

– Да почему бы тебе не войти к ней и не спросить? Не понимаю, право, почему…

Но погруженный в свои думы молодой кассир не торопился, морщил лоб и сопел. Миреле тем временем переодевалась у себя в комнате; накинув черное пальто и шарф, направилась она к выходу. Тут он поднялся, пошел вслед за нею и нагнал ее у дверей коридора.

– Да, я хотел спросить… я хотел…

Ответ прозвучал хмуро и как-то особенно сурово:

– Я уже раз вам сказала, что из этого ничего не выйдет.

Он остановился посреди коридора, не решаясь вернуться обратно. А она, безучастно-грустная, спустилась уже со ступенек крыльца и направилась куда-то в город. После солнечного утра было пасмурно, уныло и пахло оттепелью. Ноги скользили по грязному снегу; в оставшуюся кое-где грязно-бурую солому тыкались носами крестьянские свиньи и еврейские коровы. У дверей маленьких лавчонок стояли одетые в шубы и плотно повязанные платками бабы-лавочницы и с любопытством провожали ее глазами:

– Она, говорят, опять невеста, Миреле?

Она свернула влево в боковую улочку на окраине города, открыла калитку и, войдя к Липкисам, спросила:

– Дома Липкис?

Мать Липкиса почтительно проводила ее до самой калитки, повторяя по нескольку раз:

– Он где-то на уроке теперь… занимается с учениками…

По утоптанной тропинке, что за городской околицей, направилась она к акушерке Шац, но нашла дверь запертою на замок; баба-соседка объяснила:

– Вчера ночью позвали в Кашперовку к роженице.

Грустно воротилась она в город, остановилась было перед аптекой, но раздумала и направилась дальше; проходя мимо голубых ставней дома бывшего жениха, она украдкой взглянула на крыльцо.

Но перед крыльцом не было ничьих лошадей, и не видать было ни души, только рослый мужик, по прозвищу «шляхтич», пришедший сюда, по-видимому, с целью попросить немного денег в счет будущих летних работ, вышел из дому с пустыми руками, остановился, глубоко вздохнул и надвинул поглубже на уши зимнюю шапку. Он, видно, решил, что теперь ему все равно, куда идти, и что остается только брести куда глаза глядят.

Миреле бродила одна, пока не стемнело и хмурая, черная ночь стала спускаться над городком. Встретив неподалеку от дома восемнадцатилетнего племянника Вовы, направлявшегося к дяде чай пить, она уныло и монотонно стала жаловаться ему:

– Вы себе представить не можете, как пусто стало здесь в городе… Словом перемолвиться не с кем…

Глава пятая

Послеобеденные часы простаивала она теперь большей частью у крыльца, наблюдая за тем, что делается на улице.

Крепче стали морозцы: близится зимний праздник – Рождество, и покрытая мерзлой грязью обнажившаяся окрестность по целым дням глядит в уныло-затуманенную даль, где бушует жгучий ветер. Городок ждет оттуда новой шальной метели и слышит, как мощно и хмуро шумят уже о ней обезлистевшие, горько стонущие деревья: «Придет еще новая метель… придет…»

С разных концов города после обеда возвращаются в хедер поодиночке одетые по-зимнему ребятишки. Они бредут медленно и лениво, часто поворачиваясь спиной к ветру и думая про себя: «Вот скоро уже слепая ночь [9]9
  Слепая ночь – так называется ночь под Рождество у украинских евреев.


[Закрыть]
наступает… скоро, скоро…»

А там, на дороге, со стороны уныло потемневших полей, то и дело появляются новые незнакомые сани, везущие гостей на праздник; вот прокатил легко одетый продрогший телеграфист, приехавший рано утром в наши края по железной дороге. Сани мчались все дальше навстречу жгучему ветру, без слов нашептывая путнику заманчивые обещания: «Вот сейчас, сейчас: хорошо натопленная и ярко освещенная хата, родной дом… приветливая улыбка родных, долгая и темная деревенская ночь-праздник…»

Местный еврей, гордец большой руки, потерявший все свое состояние и слоняющийся теперь без дела, медленными шагами, сгорбившись, приблизился к Миреле. Он постоял, заложив руки в рукава, со вздохом поглядел вдаль и принялся неторопливо рассказывать о своей младшей дочери, бывшей подруге Миреле, которая уже третий год учится в Париже:

– Пишет оттуда дочка, что так скоро домой не вернется… Не вернется, пока не кончит курса.

Он оглянулся на дорогу, ведущую к далекому, красивому селу, где находится сахарный завод, и вечно веселый и занятой Нохум Тарабай живет по-барски, на широкую ногу, и принялся еще медленнее рассказывать о том, что к Тарабаю съехались уже на праздник дети:

– Приехал второй сын его, студент-политехник… И мальчик-реалист… И еще один молодой политехник… говорят, товарищ сына.

Глубокая тоска слышалась в упавшем голосе этого человека; с такой нежностью говорил он о приехавших в деревню студентах, словно оба они были чуть не женихами его в холе и неге взрощенной доченьки, уже третий год живущей в Париже. Скоро ему надоело стоять здесь; он отправился в другое место, чтобы там рассказать то же самое, а Миреле все стояла у крыльца и думала о себе и об уходящих безвозвратно днях: «Так буднично проходит здесь моя жизнь… Будничной была она до этого зимнего праздника и будничной будет впредь…»

Далеко, далеко на горизонте виднелось чужое село с сахарным заводом, и сердце ныло, и безвольно и тайно влеклось к тем двум молодым студентам со свежими лицами, которые, вероятно, отправились теперь на прогулку после долгого послеобеденного сна. И в ее воображении вставал большой город, откуда они только что приехали. И думалось ей: «Какую-то работу закончили они там, в большом городе, перед христианским праздником… И теперь, воротясь, начнут готовиться к новой работе… А она, Миреле, что успела она сделать до праздника?»

Были в уездном городе, и несколько дней провела там в обществе богатого маменькина сынка, Шмулика Зайденовского. Весь город знает уже об этом, а ничего ведь из всего этого не выйдет.

Ей надоело стоять на улице, и она воротилась к себе, легла в своей комнате на кровать и принялась думать об этом юноше, думать холодно и равнодушно.

Рослый молодой человек в высокой бобровой шапке и новехонькой хорьковой шубе; ему нужна невеста; у него не старый еще отец, ведущий торговые дела с капиталом в полмиллиона. Слоняется этот юноша по суетливой провинциальной улице уездного города и, встретив бывшего учителя древнееврейского языка, останавливается и любезно и с деланной серьезностью заводит речь о понравившихся ему произведениях какого-то еврейского писателя или о прекрасном пении столичных канторов.

И у него, и у еврейского учителя – приятные голоса, и они оба когда-то подпевали кантору.

Богатые купцы, знавшие с давних пор его отца, поглядывают на него с противоположного тротуара, где находится «биржа». Они забывают на время о своих спекуляциях, вспоминают о солидном приданом, предназначенном для великовозрастных дочек, и беседуют о нем, Шмулике, и об отце его, которого знавали когда-то:

– Говорят, парень хоть куда этот Шмулик Зайденовский.

Но Шмулик сам с тех пор, как познакомился с нею, Миреле Гурвиц, не хочет слышать о других невестах. И чем она так его приворожила, этого богатого паренька?

Теперь катит он, вероятно, бог весть как далеко в свой тихий уголок в предместье губернского города, катит на собственных лошадях, высланных за ним к вокзалу, и тоскует по ней, по Миреле, и с застенчивым нетерпением ждет расспросов родных: «Ну, как же она тебе показалась, Миреле Гурвиц? А что, хороша собой Миреле Гурвиц?»

Она долго раздумывает о нем и о многих других знакомых молодых людях, вспоминает далекое село и дом Нохума Тарабая, где она когда-то, будучи ребенком, остановилась с отцом, чтобы переждать летний ливень; думает о сыне Тарабая – политехнике, и о приезжем его товарище. И вдруг бледнеет от волнения, и сердце начинает учащенно биться: она вспоминает Натана Геллера, этого симпатичного юношу со свежим продолговатым лицом и едва пробивающимися усиками, который кончил реальное училище и два раза подряд проваливался на конкурсных экзаменах. В прошлом году он проторчал здесь, в городке, целую весну из-за Миреле, возбуждая нежные чувства в сердцах других девушек, с которыми, впрочем, не обменялся ни единым словом.

Тихие весенние вечера просиживала она, бывало, с ним на красивом холмике за подгородной деревенькой и, прислонясь головкой к его плечу, слушала грустно все те же речи, которые твердил он ей каждый день: пусть только разойдется с женихом своим, Вовой Бурнесом, а он кончит политехнический институт, станет где-нибудь далеко на фабрике инженером, и заживут они вдвоем в домике, обросшем зеленью.

И однажды, в поздние весенние сумерки так ясно представилось Миреле, как через два года после замужества с Геллером будет лежать она после вечернего чая на диване в этом обросшем зеленью домике возле фабрики, лежать одна и думать равнодушно, не ощущая в сердце ни тени желания: «Он… Натан… так много раз приходил с фабрики на ночь домой… Придет и сегодня…»

И в эти самые сумерки долго разыскивала она Геллера по всему городу, а встретив, сказала:

– Все это, Геллер, ни к чему не приведет. Лучше бы вам сегодня же уехать отсюда.

Все лето потом провел он у своего дяди на сахарном заводе, шатался там по селу с детьми Нохума Тарабая и, желая отомстить Миреле, рассказывал о ней: что ж, разве она со мной первым целовалась, что ли?

Дошли эти слова в ту пору до жены и дочери Тарабая, да и здесь в городке тоже нашелся кто-то – раструбил их во все концы.

Однажды, в субботний вечер, наткнулась Миреле неподалеку от домика акушерки Шац на трех гуляющих портняжных подмастерьев; сворачивая с дороги, она услышала, что они беседовали, не стесняясь в выражениях, о ней и о Натане Геллере.

– Вот дурак, – сказал кто-то о ее женихе, – ведь лучше один процент в хорошем деле, чем все сто – в сомнительном.

И на другой день – пасмурно и холодно было тогда – поехала она с женихом в уездный город – не потому, что ей нужно было ехать, а кому-то назло. И нарочно приказала свернуть в село возле сахарного завода, где все еще околачивался Натан Геллер, остановила лошадей перед крыльцом Нохума Тарабая и послала туда кучера Бурнесов с просьбой одолжить пальто.

Кучеру велено было передать, что господа выехали из дому легко одетые и барышня опасается, как бы барин – упаси Господи – простуды не схватил.

Снился ей потом всю ночь помещичий дом Тарабаев и незнакомый студент-политехник, заезжий гость, о котором вчера рассказывал бывший богач-сосед: в белесоватом сумраке взбирались они вдвоем на обнаженный холм за околицей деревни; она с улыбкой слушала его слова: «У вас, Миреле, был когда-то жених – я его здесь как-то видел – больно уж глупый парень».

Проснувшись, она не могла вспомнить, какое было лицо у этого приезжего студента. Заснула снова со сложенными накрест руками, с неясной ноющей тоской в груди, и проснулась опять с ощущением какого-то нового смутного сна, в котором гость-студент лицом был очень похож на Натана Геллера; и не знала, по ком из них тоскует душа.

Был как-то потом прекрасный день со свежевыпавшим снегом. Солнце ради праздника одолело мороз, и с занесенных снегом крыш стекала по капле вода, и оттого тоска на сердце становилась еще острее. Подпоясав красными кушаками длинные белые тулупы, стояли на базарной площади деревенские девки, грызя подсолнухи и смеясь над мальчишками, для забавы затеявшими драку. А возле единственной крупной бакалейной лавки, что в начале базара, стояли нарядные тарабаевы сани, дожидаясь детей Тарабая, которые расположились в лавке и там с аппетитом уничтожали весь запас шоколада.

Какая-то бабенка вышла из лавки, прижимая к животу мешочек с мукой. Остановившись неподалеку от дома Гурвицов, она затараторила:

– Красивые молодчики, эти Тарабаевы сынки… А дочка тоже очень недурна…

Прислуга возвращалась из лавки с большой бутылью керосина; она остановилась на ступенях крыльца возле Миреле и принялась рассказывать, что было в лавке:

– Вот этот приезжий студент и говорит лавочнику: у вас в городе есть барышня Миреле Гурвиц – большая охотница до молочного шоколада; вы должны всегда держать в лавке такой шоколад для нее.

Прислуга вошла в дом и, конечно, тотчас же позабыла о сказанных ею словах; а Миреле все стояла на крылечке, не сводя глаз с дверей лавки и дожидавшихся на улице нарядных саней. Наконец, дети Тарабая вышли из лавки и остановились на площади, глазея по сторонам; очень забавлял их подросток-реалист, поймавший на базарной площади маленькую козочку. Он дергал ее за хвост, и коза вертелась во все стороны, испуская жалобное блеяние:

– Мм… ме… е… е… е…

Наконец, молодые люди уселись в сани и покатили обратно мимо дома реб Гедальи Гурвица; все, за исключением барышни, разглядывали Миреле. Сын Тарабая сказал что-то на ухо товарищу-студенту со свежим, наглым и умным лицом. Тот обернулся и, усмехаясь многозначительно, стал глядеть прямо в лицо Миреле таким любопытно-жадным взглядом, каким смотрят в лицо одиноко бродящей по столичному проспекту падшей женщины:

– Так это она?

Сомнения не было: ему только что рассказали о ее отношениях с Натаном Геллером.

И еще одно было несомненно: у этого студента с нагло смеющимся лицом были нечистые мысли, когда он смотрел на нее.

И почему-то дерзкий взгляд его вызвал в ней тайное сладострастное волнение, переплетающееся с грешными мыслями и с глубокой душевной подавленностью; волнение это слабело по мере того, как удалялись сани, но чувство подавленности оставалось и крепло, переходя в ощущение внутренней пустоты и сожаления о чем-то. Она вдруг показалась самой себе такой ничтожной и пришибленной и, желая отогнать это настроение, старалась вспомнить что-то, связанное с предместьем большого города, вспомнить его, Шмулика Зайденовского. Долго еще стояла она на крылечке и думала: «Как бы то ни было, у Шмулика Зайденовского наружность вполне европейская, и показаться с ним на людях совсем не стыдно. Тогда, в уездном городе, например, все только на него и смотрели…»


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю