Текст книги "Когда всё кончилось"
Автор книги: Давид Бергельсон
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 19 страниц)
Глава пятая
Шмулик действительно не показывался на глаза; прямо с завода отправился он с быками в Варшаву.
В связи с необычайно оживленной ярмаркой посыпались к Зайденовским телеграммы. Шмулик, как ловкий купец, сразу заломил за свой товар высокую цену и решил остаться на вторую неделю ярмарки, требуя, чтоб ему прислали из ближайших и отдаленных скотных дворов быков подороднее.
У свекра в кабинете шли совещания по целым дням. Даже детворе был открыт доступ, и старшие шутливо осведомлялись у самого младшего шестилетнего сынка, от которого за версту несло отрубями и конюшней и которого мать частенько шлепала:
– Ну, что скажешь, бесенок бесхвостый: послать Шмулику волов или нет?
Радостное возбуждение царило в семье.
– Что и говорить: коли Бог поможет и ярмарка сойдет хорошо – клади сразу в карман целый капитал.
Свекровь отправилась к Миреле под предлогом, что необходимо взглянуть, не слишком ли темны вышли потолки. Застав Миреле на кушетке в загроможденной мебелью столовой, она сообщила ей, что Шмулик в Варшаве и семья собирается писать ему.
– Ну, что же передать Шмулику от твоего имени?
Миреле равнодушно пожала плечами:
– Ничего… мне не о чем ему писать.
Она стояла лицом к окну и не видела выражения лица удаляющейся свекрови. А потом снова уселась на кушетку, думая в сотый раз, что дом этот ей противен и что нужно наконец на что-нибудь решиться: «Нужно придумать, как уйти отсюда».
Какая-то сила гнала ее теперь из дому; ей не сиделось в комнатах. Она снова стала ездить ежедневно в город, подолгу бродила одна по улицам и, когда наступал вечер, сворачивала на тихий бульвар, где жила Ида Шполянская. Ей казалось, что необходимо сказать Иде, не обращающей внимания на грязные пересуды городских кумушек: «Слушай, Ида, ты ведь махнула рукой на общественное мнение; а что бы ты сказала, узнав, что Миреле бросила Шмулика и не хочет с ним больше жить?»
Ида очень редко бывала по вечерам в своей пышной квартире; она теперь открыто разгуливала по городу с молодым богатым офицером, которого Миреле однажды в сумерки застала здесь; никто из прислуги не знал, куда барыня уходит и скоро ли вернется.
Во всех пяти комнатах было темно и тихо; всюду лежали большие новые ковры, расставлена была модная мягкая мебель. Все предметы в этой квартире, казалось, что-то таили: они немало могли бы порассказать о своей хозяйке, ставшей в городе притчей во языцех и изменяющей мужу, и то время как тот, где-то далеко в глубине России, загребает пригоршнями деньги; а если бы проведал он о том, что здесь творится, вероятно, все в этом доме пошло бы прахом.
Миреле иногда целыми часами валялась на кушетке в ожидании Иды и уходила отсюда с ощущением праздношатающегося бродяги, после краткого перерыва вновь пускающегося в странствие. На обратном пути домой она думала, что в этом большом городе она никому не нужна и беспомощна; что все попадающиеся ей навстречу люди идут с какой-то определенной целью и делают то, что считают нужным; она же, Миреле, какая-то совсем особая… Она перебирала в памяти все, когда-либо совершенные ею, поступки и вспоминала, что из этого вышло…
Право, не было бы беды, если б она, родившись на свет Божий, так и осталась бы навсегда в кровати, не двигаясь всю жизнь с места…
Миреле перестала ходить в город. Снова целые дни проводила она дома; носила всегда один и тот же, не совсем свежий, полурасстегнутый розоватый халатик и чьи-то большие мужские туфли; вставала она поздно, около одиннадцати; не мыла лица, не причесывалась и снова ложилась в столовой на кушетку, где проводила целые дни, упорно думая все об одном: «Если я не придумаю, как избавиться от этой жизни, тогда все пропало… А жить здесь, в доме Зайденовских – немыслимо, и долго продолжаться так не может».
Свекровь после эпизода с письмом совершенно перестала с ней разговаривать. Раз как-то она явилась во флигель со своей горничной и велела ей приняться вместе со служанкою Миреле за мытье окон и дверей и уборку комнат. Она усиленно моргала глазами и говорила, обращаясь не к Миреле, а к обеим девушкам:
– На что это похоже? Ни разу за четыре месяца здесь, кажется, не стерли пыли со стен.
Она распорядилась, чтоб прислуга вынесла всю постель в сад для проветривания, послала в город за полотером и следила за тем, чтобы он, работая в спальне, отодвигал кровати и шкафы. В одной из комнат ей пришлось брезгливо приподнять платье; ее всю передернуло при виде сильно загрязненного пола. Слышно было, как она энергично сплевывает и, отодвигая стулья, возмущенная, поучает полотера по-украински:
– Геть вискризь… Геть вискризь…
А Миреле оставалась неподвижной на кушетке. Вся эта сутолока была ей противна, и закипало дикое желание ухватиться за край халата на груди и рвать, рвать… Задыхаясь от тоски, крепко прижимала она руки к лицу: «Ведь это ужас, ужас… такая безвыходность… Хоть бы какой-нибудь план, хоть бы что-нибудь… Ничего не приходит в голову, ничего не могу придумать…»
В доме свекра ждали Шмулика. Было уже известно, в какой день и каким поездом он прибудет.
Когда вечно озабоченный Мончик Зайденовский второпях забежал сюда по делу среди бела дня, вся семья кинулась к нему. Едва успел он выйти из кабинета дяди Якова-Иосифа, как его обступили и увели в дальний угол квартиры.
– Мончик, беда со Шмуликом! Мончик, чего нам еще ждать? На что надеяться?
Растерянно глядел Мончик на теснившихся вокруг него женщин, думая о том, что его ждет дома много посетителей:
– Человек шесть-семь еще осталось там и ждет… А потом нужно побывать в двух банках… Да тетка вот и Мириам Любашиц говорят, что ужасно жаль Шмулика… Погодите… Мне тоже, помнится, думалось с самого начала, что партия не подходящая… А? Вы что говорите, тетя? Я сам сознаю, что это мой долг – что-нибудь предпринять…
Затем он помчался домой, к своим делам; но через несколько часов вернулся и, сильно дернув звонок у дверей флигелька, ворвался в квартиру Шмулика.
Миреле он застал на кушетке в полурасстегнутом халатике и мужских туфлях; он с сосредоточенным видом стал оглядываться кругом.
В сверкающих чистотой комнатах все было аккуратно прибрано в ожидании приезда Шмулика. Стол в столовой был накрыт праздничной голубой скатертью. Но Миреле в небрежной позе на кушетке казалась чуждою всей этой обстановке. И невольно Мончик перенес свою тревогу со Шмулика на нее, и странной грустью сжалось его сердце при виде навощенных полов и аккуратно расставленных стульев.
Он долго просидел возле нее, притворяясь, что ничего не замечает, и пространно рассказывал о своих делах, о живущих с ним матери, сестре и маленьком братишке, которые остались на его руках после смерти отца, оставившего сыну сильно запутанные дела.
– Сестра моя, – рассказывал Мончик, – всего на два года моложе меня. Она смуглянка, совсем цыганка, и такая отчаянная болтушка – по целым дням, знай себе мелет, что твоя мельница. Целый год после окончания гимназии просидела она дома, ругая курсисток на чем свет стоит. А нынешней зимой пришло ей вдруг в голову, что у нее хороший голос, и она начала брать у профессора уроки пения.
Миреле смотрела на его подвижное, озабоченное лицо и равнодушно ждала, что будет дальше. С каждой минутой яснее ей становилось, что он подослан теткой, и она, недоумевая, все ждала вопроса: «Ну, а что вы думаете относительно Шмулика? Чем все это кончится?»
Но он, рассеянно на нее поглядывая, быстро говорил совсем об ином, и временами казалось, что он завел эту болтовню без задней мысли, а просто, чтобы немного ее поразвлечь.
– Я себя не считаю знатоком музыки, но голоса сестры равнодушно слышать не могу. Какой-то сплошной визг, волна звуков не грудных, а горловых и носовых. Прошу я ее: не пой, когда я дома… А она сейчас в слезы, обижается и жалуется на меня своим знакомым: родной брат, должен был бы оказать поддержку, а он не только не проявляет сочувствия, а просто хочет уничтожить самое дорогое, что есть у нее в жизни…
Мончик моментами замолкал, озабоченно поглядывал на Миреле и что-то соображал; наконец, он совсем умолк, опустил глаза и принялся разглаживать голубую скатерть. Молчание становилось неловким и тягостным. Слышно было, как на кухне свекровь допытывалась у служанки, постелено ли чистое белье, как затем прошла она со своей горничной в спальню, долго возилась у шкафа, подбирая нужный ключ и, наконец, переменив вместе с прислугой постельное белье, ни на кого не глядя, ушла домой.
Мончик задумчиво простился с Миреле и направился к дяде Якову-Иосифу. В передней какой-то вежливый молодой человек протянул ему руку, но Мончик удивленно взглянул на него, не узнавая, и тотчас же ушел в отдаленную комнату, где снова обступила его орава женщин. Широко открытыми, блестящими черными глазами, подернутыми дымкой мечтательности, уставился он на окружающих.
– Чего вы все хотите от Миреле? Я просидел теперь у нее целый час и, правду говоря, не решусь сказать, кому из них двоих хуже – Шмулику или Миреле…
А когда женщины, удивленно на него взглянув, стали плести чушь, он сосредоточенно зашагал по комнате, не обращая на них внимания. Потом вдруг что-то вспомнил и обернулся к ним, подняв кверху палец.
– О, она умница, – сказал он, словно грозя пальцем кому-то невидимому, – она – тонкая штучка… Раньше я этого не замечал…
Миреле видела, как он, погруженный в мечтательное раздумье, направлялся к трамваю мимо окон ее дома. Что-то вдруг ее осенило, и она, постучав в окно, окликнула его и позвала снова к себе:
– Вы только признайтесь: может быть, вы заняты, тогда я вас не задерживаю, – мы поболтаем как-нибудь в другой раз.
Глаза ее глядели так, словно что-то затаили; а он, Мончик, стоял перед нею, чувствуя на себе этот взгляд, сознавал, что ему крайне некогда, и все же бормотал, стараясь быть вежливым:
– Да нет, почему же? Я ничуть не тороплюсь… Я охотно…
Миреле возбуждала в нем необычайное уважение. Посидев у нее немного, он отправился вместе с нею в город, и когда она предложила встретиться на следующий день, он опять выказал себя джентльменом и обещал прийти. Все время смущала его мысль, что она, будучи с ним, думает о чем-то своем, тайном, и что он, как друг Шмулика, обязан открыть ему глаза на то, что эта интересная и умная женщина совсем ему, Шмулику, не пара. Но, проводив Миреле домой и возвращаясь к трамваю, он позабыл обо всем этом и стал думать о своих делах. В освещенном переполненном трамвае к нему подсел молодой человек, недавно попавшийся ему в передней у дяди Якова-Иосифа, и завел разговор о делах. Мончик глядел на него вытаращенными глазами и дивился самому себе:
– Конечно, мне приходится за день видеть сотни купцов, но ведь это же ни на что не похоже – не узнавать людей!
Глава шестая
Через несколько дней Миреле опять отправилась поздно вечером с Мончиком в город. Прогуливаясь с ним по главной улице, она увидела издали на пустынном перекрестке Натана Геллера. Он стоял один в широком осеннем пальто; вид у него был сильно подавленный; он в упор глядел на нее.
Чтоб избежать встречи, она быстро перешла на другой тротуар, увлекая за собой задумавшегося Мончика, и вошла с ним в многолюдное шумное кафе, где стук посуды нередко заглушал резкие, отрывистые звуки оркестра. Но когда около полуночи они вышли вдвоем из кафе, юноша в осеннем пальто стоял у входа; глаза его снова устремились на Миреле. Заметив его, она вздрогнула и в испуге прижалась к Мончику.
– Ах, Мончик, какие глаза у этого человека!
Восклицание Миреле оторвало ее спутника от мыслей о делах. Он в недоумении взглянул на нее, рассеянно огляделся вокруг, но никого не заметил. Идя рядом с нею, он снова погрузился в размышление о Куропольском паточном заводе, который шел из рук вон плохо, так что предполагалось его кому-нибудь сбыть.
На прошлой неделе ему удалось свести куропольских акционеров с покупателями… Если б директор не был такой пес и взяточник, на будущей неделе дело было бы улажено.
Вдруг он остановился и приложил два пальца к нахмуренному лбу:
– Постойте-ка: никак не припомню, подписал ли я свое имя под телеграммой, посланной нынче днем директору?
Он был не на шутку расстроен и взглянул на Миреле с таким умоляющим видом, словно нуждался в ее помощи:
– Миреле, простите меня: мне необходимо на минуту забежать на телеграф и там навести справку…
Но Миреле сама проводила своего расстроенного спутника до телеграфа и пожурила его за то, что он боялся оставить ее одну на улице.
– Бросьте вы эти глупости, Мончик… Ступайте сейчас же на телеграф. Я и без вас отлично доберусь.
Ее все время тянуло обратно, к Натану Геллеру; оставшись одна на пустынном тротуаре, она посмотрела на него: он по-прежнему стоял на перекрестке, не сводя с нее глаз. Он ничего не ждал, а просто стоял, подавленный горем, и глядел в упор на нее.
Внезапно она свернула в сторону и торопливо села в пролетку.
В ней подымалась досада на себя: ее злило и то, что опять просыпается в душе влечение к Геллеру, и то, что она до сих пор не ушла от Зайденовских; ах, все, что она ни делала в жизни, оказывалось всегда таким ненужным…
Теперь нужно ей во что бы то ни стало избавиться от Шмулика, но она не знает, как это сделать.
Несколько дней подряд слоняется она с Мончиком по городу и все собирается спросить у него совета… Как все это бестолково и глупо… Почему она остановила свой выбор на Мончике? Ведь он родственник Шмулика и любит его… Да и что вообще может он ей посоветовать?
Она не заметила, как проехала мост, ведущий в предместье, и очутилась на окраинной улице. Вдруг ей бросилось в глаза, что все окна ее квартиры, за исключением спальни, ярко освещены и словно радостно возвещают темной улице: «А у нас гости, гости, гости…»
Она удивленно уставилась на эти освещенные окна: «Может быть, отец или мать… Ведь после свадьбы они не получили от нее ни единой весточки…»
Но уже в передней, едва служанка заперла за нею дверь, она убедилась, что ничего особенного не произошло: просто Шмулик вернулся домой, после месячного пребывания своего в Варшаве. Приехал какой-то странно притихший, слегка смущенный, ведь он знал – не сулит ему радости возвращение домой.
Волосы и борода его были подстрижены аккуратно, словно перед Пасхой; светлый костюм был новехонький, купленный в Варшаве, а новые ботинки слегка поскрипывали. И весь он был как будто новый, чистый, свежий, словно только что из бани; видно было, что за время, проведенное на заводе и в Варшаве, он усиленно работал над собой и отрешился от многих прежних манер.
Миреле прошла через столовую, даже не взглянув на него. Ему стало стыдно перед неопрятным седым стариком – поставщиком быков. Человек этот сидел у стола с палкой в руках, глядя перед собой воспаленными желтовато-красными глазами; от него несло запахом крепкого нюхательного табака и козьего мяса. Шмулик смущенно опустил голову и принялся грызть кончик спички. На глазах у него выступили слезы.
Миреле вошла в ярко освещенную гостиную и сняла пальто; что-то помешало ей сразу из столовой пройти направо – в темную спальню. Она силилась припомнить что-то очень важное, но никак не могла и сознавала одно: в соседней комнате находится Шмулик. Снова принялась было она надевать пальто, но раздумала и прошла прямо через столовую в спальню. Там, не снимая узкой черной шелковой блузки и туго стянутого корсета, легла она на кровать, закрыла лицо руками и стала готовиться к тому, что должно неизбежно произойти: «Вот он – конец… Теперь уже, наверное, конец…»
Кругом царила тишина, нарушаемая только звуком шагов Шмулика, неторопливо расхаживавшего по столовой, да возгласами старика торговца, выражавшего радость по поводу прибыли в несколько тысяч, выпавшей на его долю. Он все никак не мог надивиться удачным торгам:
– Вот уж ярмарка – так ярмарка: с наполеоновских времен такой не видано… Да неужто же давали и самом деле по семи рублей за пуд?
Больные глаза его с загнутыми красноватыми ресницами сильно слезились; слезинки стекали по щекам и терялись в грязновато-желтой бороде, а он этого не замечал, совал в ноздри табак и, улыбаясь, слегка вытягивал вперед шею, словно грезящий наяву слепец; казалось, снится ему новая удачная ярмарка.
– Шмулик, если вы намерены после Кущей снова отправиться в Варшаву, нужно будет так поступить: на скотном дворе останутся восемнадцать коров из Поповки, те, что без телят; да еще семь елисаветинских быков, что стоят у ворот, и тот бойкий бычок с большими рогами. Просто удивительно: стоят у нас три быка уже около четырех месяцев, и хоть бы немного им тела прибыло… Я их щупал на прошлой неделе – ничего, совсем ничего не прибыло… Терпеть не могу таких быков…
Старик наконец ушел, и Шмулик запер за ним дверь. Тишина теперь ничем уже не нарушалась, словно было далеко за полночь. Лишь неторопливые шаги Шмулика по-прежнему раздавались среди глухого безмолвия; новые сапоги его слегка поскрипывали, и скрип этот говорил о том, что хозяину их горько и тяжко, что думает он все о ней, о Миреле, лежащей там в темноте на кровати, любит ее и хочет к ней войти, да не смеет, не знает, как подойти к ней, и мучается, и, видно, обречен так мучиться вечно…
Вот хотя бы теперь – приехал домой после четырех недель отсутствия…
Денег заработал целую уйму, не сегодня-завтра с богачами сравнится… Кофточек да подарков всяких без числа навез Миреле… Думал – понравятся… И еще думал; ведь так долго не был дома, приеду – заговорит она со мной…
Он грыз кончик спички, и в глазах у него стояли слезы; «Что ж, коли я для нее, для Миреле – круглый дурак».
В воображении его встало лицо ее, свежее, чуть ли не благоухающее. Вот лежит она с закрытыми глазами в соседней темной комнате. Спит или не спит? Он знал, что, если подойдет к ней, ему нечего будет ей сказать. Но все же он направился в спальню, медленно, осторожно ступая, понурясь и думая все об одном: «Что ж, ведь она считает меня дураком…»
Переступив порог темной комнаты, он остановился. Свет из столовой проникал сюда, и при этом слабом свете можно было различить очертания ее фигуры, стройной и гибкой, обтянутой узким черным платьем. Медленно стал он приближаться к ней, опустив голову; шагнул вперед, остановился и снова шагнул: теперь стало ему видно лицо Миреле. Слегка закинув назад голову, лежала она высоко на подушках; глаза ее были закрыты. Шмулик постоял возле ее кровати, не подымая головы; он сознавал, что нужно уйти, но подвигался все ближе и ближе и, наконец, взял ее руку, свесившуюся с кровати.
Она не отнимала руки. Он услышал: словно в полудремоте, вздохнула она и сказала еле внятным беззвучным, усталым голосом:
– На что я тебе, Шмулик?
Тогда он сел возле нее на кровать и начал всхлипывать. Он прижал ее руку к губам и целовал без конца. А она не открыла глаз и все молчала. Он придвинулся ближе и обнял ее. Она лежала с закрытыми глазами и совсем безмолвная. А там, в кухне, встрепенулась вдруг сильно заспанная служанка. Босыми ногами зашлепала она по полу и, переходя из комнаты в комнату, потушила все лампы одну за другой.
Глава седьмая
На следующий день после Нового Года, когда Шмулик на несколько часов отправился на завод, Миреле уложила кое-какие вещи в свой желтый кожаный чемоданчик. Она собралась домой, к отцу.
Она никому не сказала ни слова, но решение ее было твердо: «Теперь уж наверное будет покончено… Избавлюсь, наконец, от Зайденовских…»
В столовой у свекра чувствовалось, что сегодня пост Гедальи [17]17
Пост Гедальи – пост, приходящийся на второй день после еврейского Нового года.
[Закрыть]. Хозяин восседал на почетном конце стола, важно развалясь – знай, мол, наших! – а рядом с ним богатая приезжая родственница, засидевшаяся в гостях у Зайденовских со своим мужем-талмудистом. Весьма шумным говором местечковой дамы беседовала она с хозяевами.
Говорили о варшавской тетке Перл, которой, по словам Шмулика, жилось в этом году очень хорошо, и о здешней тетке Эсфири, которой теперь – не дай Бог сглазить! – живется не в пример лучше, чем при жизни мужа: что ни лето – то поездка за границу! Вспомнили, что сын ее Мончик, при котором она живет, родился в том самом году, когда умерла первая жена дяди Азриэла-Меира; ему теперь уже двадцать шесть лет, и денег у него куры не клюют, но он не торопится жениться и даже никогда не заговаривает об этом.
Вдруг в комнату вошел кто-то из домашних и шепнул свекрови о намерениях Миреле. Свекровь тотчас же передала это известие на ухо мужу, а потом уставилась на него, странно моргая глазами.
В последние дни Шмулик заметно повеселел. На второй день праздника он и Миреле стояли после обеда рядышком на крылечке, глядя на закат, и свекровь по этому поводу шушукалась с Мириам Любашиц:
– Ну, как ты думаешь – кто первый заговорил? А? Я так думаю, что она.
Накинув шаль на плечи, отправилась свекровь к Миреле во флигель и, подвергнув сначала допросу служанку, принялась осторожно допытываться у Миреле:
– Надолго едешь, Миреле? Не лучше ли подождать приезда Шмулика?
Миреле с упрямо-сосредоточенным лицом возилась у своего чемодана, а потом застегнула пальто и послала служанку за извозчиком. На вопросы свекрови отвечала она отрывисто и односложно:
– Не знаю. Увидим. Нет, ждать я не могу.
Она решилась уехать домой во что бы то ни стало и только дивилась, что не могла раньше до этого додуматься: «Ведь, кажется, чего проще – можно было это сделать месяц или два назад… Как же мне это до сих пор в голову не пришло?»
Ей пришлось провести в вагоне восемнадцать часов; все это время она чувствовала себя легко и свободно, словно ждала от этой поездки осуществления своих давнишних надежд; ей думалось, что теперь начнется для нее новая, совершенно иная жизнь. Так приятно было простаивать целые часы у широкого, чистого окна вагона второго класса и смотреть на чужие домики, на незнакомые поля, на дали, тонущие в садах и лесах, мелькающие перед бешено мчащимся поездом и так же быстро исчезающие. Стоя у окна, она думала о том, что у нее голубые глаза, которые так грустно глядят из-под длинных черных ресниц, что она, стройная, высокая, вся в черном, теперь совершенно свободна и одна среди всех этих незнакомых пассажиров, которые провожают ее жадно-любопытным взглядом всякий раз, когда она проходит мимо, почтительно уступают ей дорогу и не осмеливаются с нею заговорить.
Какой-то блондин, сидевший против нее и внимательно читавший немецкую книгу, вдруг уставился на нее, долго глядел и затем вежливо осведомился:
– Простите, не встречал ли я вас года два назад в Италии?
На какой-то станции, где поезд простоял целых полчаса, загляделся на Миреле элегантный высокий господин русского типа, по-видимому, охотник – с двустволкой за плечами. Когда она завтракала в буфете, он то и дело подходил к столу и, наконец, уселся пить чай против нее.
Все это приходило ей на память на следующий день, когда она, сойдя на последней станции, тряслась в бричке, и в голове бродили какие-то смутные мысли о новой жизни; ей думалось, что она хорошо поступила, ответив свекрови на ее вопрос неопределенно и холодно:
– Не знаю, увижу.
Но когда после полудня извозчичья бричка подъехала к околице городка, от давно знакомых насупившихся домишек повеяло на Миреле давнишней безысходной тоской, и снова почувствовала она в себе прежний девичий страх перед пустотой серых будней: ей почудилось, что она никогда и не выезжала отсюда.
Весь этот жалкий, нищий городишко со своими убогими полуразвалившимися домишками, которые она тысячу раз уже видала, словно окаменел в единственной мысли: «Ничем не помочь горю… Никакой нет надежды…»
Вот показался за базарной площадью отцовский дом с крылечком; уныло, как всегда, стоял он, рассказывая прохожим о том, что произошло в его стенах: «Вот выдали уже замуж Миреле… Уже Миреле там, в предместье большого города…»
Никто не вышел к ней навстречу, не обрадовался ее приезду. Дома все осталось по-старому, только Гитл начала носить по будням субботний парик; давешних сережек в ушах ее все еще не было. Увидя Миреле, она медленно поднялась со своего обычного места у овального стола, покраснела и чуть заметно улыбнулась.
– Глядите-ка, – молвила она смущенно и тихо, – Миреле…
Руки ее так и застыли на столе. Видно, очень ее удивил неожиданный приезд дочери: за три с половиной месяца Миреле не написала им ни единой строчки, и только Шмулик неизменно прибавлял к каждому своему письму: «кланяется вам любезная наша супруга Миреле – да продлит Господь ее дни».
Глядя куда-то в пространство, Гитл вдруг сказала:
– Однако Миреле лицом совсем не поправилась.
И тотчас же, взяв компрессы из рук подошедшей служанки, отправилась в спальню к реб Гедалье, которого в последнее время снова стали мучить приступы болезни, как прошлой зимой.
Реб Гедалья лежал одетый на своей старой деревянной кровати с жестяной грелкой на животе, тихо перенося боль.
– Вот лежу, – сказал он Миреле, смущенно улыбаясь, – а еще сегодня был на ногах.
Никогда еще лицо его не было таким желтым и болезненным; и нос заострился, улыбка совсем не подходила ко всему виду.
Сразу чувствовалось, что дни больного сочтены; его голос звучал теперь, как голос человека, которого призвали уже на небо, чтоб показать ему в книге жизни смертный приговор: «Вот видишь: ты скоро умрешь; а в какой день – это уж не твоя забота».
Вечером боль прошла; реб Гедалья встал с кровати, велел заложить лошадей для поездки в кашперовский лес: необходимо было немедленно туда съездить. Надев дорожный плащ, подошел он к Миреле и в раздумье постоял немного возле нее, опустив голову.
На дворе дожидалась запряженная бричка; Гитл в комнате не было.
Быть может, он думал о том, что полагается какой-нибудь подарок сделать дочке, приехавшей погостить к родителям, а ему нечего ей подарить.
Вдруг он спросил:
– Ну, каково тебе там? Как, значит, живется со Шмуликом? Он, должно быть, муж неплохой…
Он чувствовал, что говорит не то, что надо, и это его смущало. Снова поник он головой, призадумался и вдруг встрепенулся:
– Ну, пора ехать.
Вскоре после его отъезда неразговорчивая вообще Гитл стала тихо и неторопливо рассказывать дочери, что кашперовский лес вовсе не такое золотое дно, как думали они раньше, и что родственнику-кассиру нечего было делать у них, и он перешел на службу в какую-то фирму в уездном городе.
– А он был ведь всегда такой способный, толковый и добросовестный… Вова Бурнес посылал к нему, уговаривал перейти на службу к своему отцу и хотел дать ему тысячу рублей в год. Мы с Гедальей тоже ему советовали… А раввин Авремл считал его чуть ли не сумасшедшим. Только он, упрямая голова, и слышать не хотел об этой службе…
Потом Миреле с матерью пили чай, и не о чем больше уже было говорить. Миреле долго стояла одна у калитки и глядела вокруг.
По-прежнему было здесь пустынно, и в воздухе разлита была какая-то грусть, навеянная покаянными днями. Когда уже совсем сгустились сумерки, учительница Поля, та самая, что приехала сюда два года назад, отправилась в деревню к акушерке Шац, и туда же прошагал помощник провизора Сафьян, а за ним хромой студент Липкис… На дворе было темно и холодно, и ветер поднимал пыль на базарной площади. А Вова Бурнес уже узнал о ее приезде и потому раньше обычного укатил к себе на хутор. И только в красивой Садагурской молельне, глядевшей освещенными своими окнами на боковую уличку, что наискосок, раскачивались объятые покаянными мыслями прихожане и полными отчаяния голосами подпевали кантору псалом Давида…
Какой-то плотный молодой человек, должно быть, новый учитель местного начального еврейского училища, с лицом интеллигентным, но несколько грубоватым, прошел мимо в полумраке холодных сумерек; видно, недавно встал он ото сна; по крепкому его телу, казалось, пробегала легкая дрожь, и он с наслаждением думал: «Там, куда я иду, будет тепло и уютно: стол, освещенный лампой, на нем стаканы с чаем, и умным можно будет блеснуть словцом».
А ей, Миреле, все кругом казалось таким ненужным и нелепым. Глупо было, что она, едучи сюда, на что-то надеялась. Глупо было, что у акушерки в крестьянской хатенке, где светло и уютно, собрались сегодня те же люди, что и два года назад, и говорят они о том же, о чем говорили когда-то. Все они – акушерка, Поля, Сафьян, Липкис – недовольны жизнью, но никто из них пальцем не шевельнет, чтобы начать жить по-иному. И много в разных городах и городишках таких неудовлетворенных акушерок, Поль, Сафьянов, которые сходятся вечерами потолковать при уютном свете лампы, а потом возвращаются по своим углам, чтобы продолжать прежнюю жизнь и тянуть ту же лямку.
А ведь все-таки… на этой самой земле, над которой нависла сейчас холодная ночь, есть же люди, которые пытаются жить иначе…
Когда Миреле вошла в дом, в столовой уже давно была зажжена висячая лампа; за столом сидела раввинша Либка; улыбаясь молчаливой Гитл, она сделала какое-то весьма откровенное замечание насчет интимной жизни Миреле:
– Ага, так вот оно как!
От этих речей Миреле стало тоскливо и тошно. Она пошла в свою девичью комнатку, что рядом с гостиной, еще не освещенной, зажгла лампу и стала осматриваться вокруг. Так буднично выглядела вся обстановка комнаты: со столиков сняты были салфетки; от холода зуб на зуб не попадал, словно в зимние морозы целый месяц не топили печки; в пустом шкафу висело старое платье и поношенная осенняя жакетка, коротенькая, подбитая ватой. Кровать не была постлана, и чем-то сверху покрыта так, что подушки и простыня торчали из-под покрывала. И думалось, что лучше вечно бродить без крова по белу свету, чем спать на этой кровати.
Невыносимо было здесь оставаться.
Миреле вернулась в столовую, уселась у стола, подперла руками голову и о чем-то задумалась, а потом стала расспрашивать, когда уходит ближайший поезд в город:
– Кажется, есть два поезда: не знаю только, каким удобнее будет завтра поехать домой – утренним или вечерним.
Гитл усмехнулась и удивленно что-то спросила; раввинша тоже обратилась к Миреле с вопросом; но она ничего не слышала: глаза ее были неподвижно устремлены в пространство…
«Итак, завтра надо вернуться домой…»
Ничего не вышло из этой поездки. А здесь оставаться немыслимо – тягостен каждый лишний час. Нужно теперь самой, без чьей либо помощи, искать исхода, пробивать себе дорогу… А пока остается одно – вернуться в предместье… вернуться ненадолго, до поры до времени…