355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Давид Бергельсон » Когда всё кончилось » Текст книги (страница 17)
Когда всё кончилось
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 07:02

Текст книги "Когда всё кончилось"


Автор книги: Давид Бергельсон



сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 19 страниц)

Глава пятая

Девятнадцатое число пришлось как раз на первое ава; жара стояла томительная; солнце пекло нестерпимо.

Унылое предчувствие приближающихся девяти скорбных дней тучей нависло над городком; обыватели со скуки заваливались после обеда спать; петухи драли горло невпопад, тоже от скуки; а женщины сами не знали, отчего томит их лютая тоска, – нельзя было никак усидеть на своем крылечке с чулком: ноги так сами и несли на крылечко к соседке.

Около трех часов дня к заезжему дому, что в самом начале базарной площади, подъехал станционный ямщик; из брички вылез рослый бритый молодой человек; шея его была плотно забинтована.

Прохожие долго вглядывались в приезжего и наконец сообразили:

– Да ведь это Герц, акушеркин приятель Герц.

Соседи поглядывали на крылечко раввинского дома, где Миреле скучала подле раввинши Либки, и подшучивали:

– Ну, что ж, время для свидания самое подходящее: канун Тиша бе-Ав [22]22
  Девятое ава – день траура и поста в память о разрушении Первого и Второго храмов в Иерусалиме. – Примеч. ред.


[Закрыть]
.

Миреле каким-то образом проведала, что Герц болен ангиной. Остановив возле дома раввина местного фельдшера, она стала толковать ему про Герца:

– Это, видите ли, такой человек, что он скорее умрет, чем признается, что болен. Но если вы заглянете к нему как будто случайно, он не откажется немного полечиться.

Фельдшер ускорил шаг и свернул к заезжему дому.

А она вернулась на крылечко и снова уселась, скучая, возле раввинши. Лицо у нее было грустное, и жаловалась она, что день тянется так нестерпимо долго:

– Обыкновенно, когда тень от дома доходит до середины улицы, я знаю, что на часах – половина шестого… А нынче… Господи, вот уж длинный день – кажется, еще за все лето такого не было…

Потом, когда тень от дома раввина стала сплетаться с тенями других домов, Миреле ушла с крылечка и направилась куда-то по дороге, ведущей на почту. Навстречу попались ей барышни Бурнес, прогуливавшиеся в обществе учителя-студента. С грустным видом подошла она к ним, расспрашивая, как пройти кратчайшим путем через поля к полотну железной дороги; почему-то вздумалось ей еще завести речь о богатой девице-сироте из здешней округи, которая давно уже стала невестою, но до сих пор не выходит замуж.

– Неужели не помните? О ней еще столько когда-то рассказывали…

Сестрам Бурнес тотчас пришел на мысль старший брат, из-за Миреле оставшийся холостяком; они знали вдобавок, что Герц сегодня приехал ради нее.

– Нет, – отвечали они, – не помним такой девицы. Мы, кажется, никогда и не слыхивали о ней.

Студент был крайне взволнован неожиданной встречей; ему очень улыбалась возможность прогуляться с Миреле по улице чинно, по-столичному, и он пытался поддержать разговор:

– История этой особы, должно быть, очень интересна…

Но Миреле, по-видимому, пропустила мимо ушей его фразу и попрощалась с ними. Она отправилась куда-то за город и пробродила по окрестностям одна-одинешенька целый вечер.

Когда совсем уже стемнело и обыватели уселись за вечернюю еду, а на темных, пустынных улицах не было почти ни души, Миреле торопливо вошла в ворота заезжего дома, что в начале базарной площади, и долго потом оставалась в комнате Герца.

Красная занавеска заслоняла освещенное окно; на дворе, возле дома, не было никого, кроме барышни-дантистки, которой вдова, хозяйка заезжего дома, приходилась родной теткой. Ей до смерти хотелось узнать, о чем разговаривают Герц с Миреле: она потихоньку прокралась в соседнюю пустую комнату, приникла к щели в кривых, потрескавшихся дверях и слушала, как они, разговаривая между собой, бередили старые раны.

– Герц, – продолжала Миреле, – я так долго тебя здесь ждала; никто никогда не ждал тебя с таким нетерпением.

Воцарилось молчание. Герц был хмур и ничего не отвечал.

– Герц, – продолжала Миреле, – я в последнее время не понимаю совсем, что со мною творится; не понимаю, отчего так много думаю о тебе; я даже не знаю, зачем, собственно, приехала сюда…

В раздумье она добавила:

– Мне думалось – здесь, в родном городке, будет как-то легче на душе, мне всегда кажется, что «где-то там» будет мне лучше.

Герц позванивал ложечкой о стакан, заваривая у самовара борную кислоту.

– Ладно, – перебил он, – теперь ты мне объясни, почему ты так упорно требовала, чтоб я непременно приехал сюда, в эту дыру, где каждый тебя знает и где изо всех окон таращат на меня глаза, как на чудовище? Вдобавок неподалеку отсюда живет еще акушерка Шац… Я сам чувствую здесь себя чуть ли не идиотским провинциальным женихом – и все благодаря нелепым капризам одной несносной избалованной особы…

Миреле долго не отвечала, а когда заговорила, голос ее звучал совсем разбито, и казалось – пришла она к Герцу просить милостыни.

– Ах, Герц, мне все думается, что ты знаешь в жизни что-то, чего я не знаю… – Она помолчала и начала снова: – Всегда казалось мне, что есть люди, которые «что-то» знают, но держат это свое знание в тайне… Прости, что я вызвала тебя сюда… Мне ведь на свете, кажется, только одно и осталось: воображать себе разные вещи… И вот сижу я теперь тут в глуши, скучаю и думаю, все об одном… Целые вечера просиживаю на крылечке подле раввинши Либки и смотрю на запад, на пламенеющий красный закат… Однажды вечером казалось мне, что оттуда, с багряного края небес глядит на меня другая, пламенеющая Миреле и машет мне издали, и говорит без слов: «никто не знает, зачем бродит здесь по земле Миреле Гурвиц. А я, прежде чем гореть так на закатном небе, тоже бродила по земле, не зная зачем».

Герц слушал ее с недоумением; на лице его, принявшем ироническое выражение, застыла едва заметная усмешка. Его коробили эти речи, и он перебил ее:

– Все это хорошо, да только стоит ли в первый же вечер встречи тратить время на разговоры о таких высоких материях? Я вот собирался тебе кое-что порассказать: ко мне в гостиницу явился как-то с визитом племянник твоего мужа, Мончик; вообрази – в черном сюртуке! Да и муж твой, как передавали мне в гостинице, тоже несколько раз справлялся обо мне.

Миреле взглянула на него и смолкла; она чувствовала себя оскорбленной его словами. Лицо ее было бледно; уходя, она не простилась с ним. В темном коридоре заезжего дома остановилась она, борясь с собой, но обратно не вернулась: поправила на голове шарф и исчезла в ночной тьме.

Когда девица, изучающая зубоврачебное искусство, взошла на крыльцо, Герц уже стоял в дверях своей освещенной лампою комнаты; он попросил принести перо и чернила, да налить в лампу побольше керосину. Выйдя потом на улицу, девушка огляделась вокруг: была темная, прохладная ночь; город спал; Миреле уже не было в заезжем доме, и нельзя было сообразить, куда она девалась: быть может, свернула налево – к раввинше Либке, а быть может, – с нее станется, – ушла бродить по дороге, ведущей мимо почты к полям, к городской околице.

Было уже далеко за полночь, когда раввинша Либка подняла в темноте голову с подушки, перегнулась слегка к соседней кровати, где спал ее муж, и стала будить его глухим спросонья голосом:

– Авремл, а Авремл! Спишь, что ли?

В комнате было темно, тихо и жутко. Ночь обступила со всех сторон домик раввина, обняла весь городок с темными его домишками и легла на окрестные поля, где еле слышными ударами билась о землю тоска погруженных в сон существ.

Раввина слегка подбросило на кровати; он встрепенулся в дремотном испуге и тихо, с усилием прохрипел:

– А, что?

Потом оба лежали в полудремоте, слегка приподымая в темноте головы, и прислушивались к всхлипываниям Миреле, доносившимся из-за стены. Она старалась подавить рыдания и слабо стонала, задыхаясь от слез; то и дело новый приступ сотрясал ее тело: быть может, вспоминалась давняя привольная жизнь избалованной девочки… В эти минуты под затрепетавшим телом скрипела кровать, и чудилось, что кто-то стоит там, согнувшись, в изголовье, душит Миреле за горло и упорно твердит: «Убила ты свою жизнь… Все погибло, навеки погибло…»

Сонная раввинша уселась на кровати и стала оправлять чепец.

– А ведь она у него была, – сказала она, кивнув головою в сторону заезжего дома, – целый вечер проторчала…

Встав, тихонько приоткрыла раввинша ставни. Над городком занимался бледно-серый рассвет; все спало, и лишь там, в углу базарной площади, светилось окно Герца в заезжем доме; красные занавесочки были спущены, заслоняя от прохожих лицо человека, погруженного в ночную работу.

Глава шестая

В ночь накануне Тиша бе-Ав лил бесконечный густой дождь. Он барабанил по сонным крышам и никак не мог прогнать их дремоту, мочил одинокую крестьянскую телегу, медленно пробиравшуюся по городским лужам, и заставлял возницу поглядывать на единственное тревожно освещенное окошко в грязной боковой улочке, где жил раввин.

С Миреле снова творилось что-то неладное, и раввинша никак не могла уснуть. Ее мучила мысль о соседях, которые начинают коситься на них; это ведь просто неслыханно: в доме раввина – особа, содержащая под боком в гостинице любовника! Откуда на них такая напасть? Раввинша то и дело открывала глаза, охала и громко говорила мужу, так, чтобы слышно было в комнате Миреле:

– Вот уж действительно напасть… Ну, да разве скажешь прямо человеку: убирайся подобру-поздорову?

Утро встало жаркое, душное, томительное. Нестерпимо ярко блестели на солнце осколки стекла и дождевые лужицы между сухими комьями земли; омытые дождем дома быстро обсыхали, точно готовясь к торжественному дню поста, и ждали нового ливня.

Из-за запертых дверей комнаты Миреле все время раздавались беспокойные шаги.

Около одиннадцати часов утра она торопливо вышла из дому, направляясь к заезжему дому, у крыльца которого ждала Герца наемная бричка. Под глазами у нее были огромные синие круги, и согнутая спина говорила о том, что здесь, в родном городке, чувствует она себя беспомощной и потерянной, и пора ей отсюда уходить, куда глаза глядят. Не отрываясь, глядела она на бричку, стоявшую перед заезжим домом. В мозгу после бессонной ночи шла лихорадочная, напряженная работа.

Ей думалось, что нужно еще что-то сказать Герцу; но, поравнявшись с домом Бурнесов, она вдруг заколебалась: «Бог с ним, ведь все равно – давешние мечты о том, чтобы с ним вместе уехать за границу – одна глупая фантазия, и больше ничего».

У крыльца дома Бурнесов столкнулась она с младшей сестрой Вовы и обернулась к ней:

– Броха, не знаете ли, которое сегодня число? Я, кажется, в самом деле чересчур здесь засиделась…

У смутившейся девушки осталось в памяти впечатление измученного осунувшегося лица с синими тенями под глазами; а Миреле зашагала дальше по просыхающим комьям земли, направляясь к почте: ей нужно было отправить кому-то телеграмму. Не оборачиваясь, слышала она, как телега двинулась в путь, и извозчик принялся бойко нахлестывать лошадей:

– Но, но, братцы… К вечерней молитве нужно поспеть домой…

Миреле встретила в столовой дожидавшаяся ее прихода раввинша.

– Видите ли… Мы с Авремлом хотели вам сказать… Это, конечно, была для нас большая честь…

У раввинши руки были как-то глупо сложены на животе, а глазки странно помаргивали. Миреле не дала ей договорить:

– Знаю, знаю… Завтра я уезжаю.

Она прошла к себе, заперла дверь на задвижку и закрыла ставни.

Необходимо было поспать хоть несколько часов, – не то она бы не выдержала: голова трещала от боли, мозг буравила мысль о том, что через несколько часов необходимо что-нибудь предпринять. Правда, спать мешала узенькая полоска солнца, нестерпимо сверкавшего сквозь щель рассохшихся ставень и рассекавшего надвое мрак; но все же хорошо было быстро сбросить блузку, улечься, закинуть жаркие обнаженные руки за пылающую голову и представить себе, что после ненужных двадцати четырех лет жизни еще возможен какой-нибудь исход… От этой мысли становилось немного легче, и на минуту смолкал страх перед завтрашним днем, когда придется остаться без крова. Засыпая тяжелым сном, вспоминала Миреле, как в бреду, что когда-то, давным-давно, был у нее тут в городке отец – Гедалья Гурвиц; и в утомленном дремотном мозгу всплывала картина какого-то полузабытого кануна субботы, пережитого давным-давно, лет семь-восемь тому назад: на всем лежат розовато-красные отблески; тепло; солнце садится; у окна стоит мать, уже одетая по-субботнему, и глядит на дорогу, ведущую в уездный город, тревожась, как всегда:

– Ну, вот видите: уже так поздно, а Гедальи все не видать.

На другой день после Тиша бе-Ав Миреле вышла из дому и больше уже не вернулась на улочку, где жил раввин.

После обеда видели ее на пустыре возле почты; она бродила за городской околицей. Там попался ей навстречу молодой человек, который, бывало, покупал на мельнице Гурвицов муку целыми возками; она просила его нанять в городе извозчика для поездки на вокзал и вытребовать у раввинши ее вещи.

С большим нетерпением дожидалась Миреле лошадей за околицей города; солнце уже садилось, когда наконец подъехала бричка. Но когда лошадь, протрусив рысцой пару верст, стала плестись шагом, Миреле не обратила на это внимания; проехав еще несколько верст, она вдруг совсем раздумала ехать на вокзал и велела извозчику своротить к стоявшему в стороне одинокому еврейскому постоялому двору, который скучал под своей красной крышей неподалеку от обросших зеленью домиков железнодорожных служащих и ждал день и ночь какого-нибудь торжественного события, вроде приезда жениха с невестой и свадебных гостей.

Целую неделю прожила Миреле в заезжем доме, дожидаясь чьего-то приезда.

Обыватели городка изредка встречали ее; несколько раз на день приходила она на вокзал и уныло бродила по платформе вдоль готовящегося к отходу поезда.

Она заглядывала в каждый вагон и потом, никому не говоря ни слова, с тем же понурым видом, возвращалась к себе в заезжий дом. Люди стояли кучкой в углу платформы и глядели ей вслед:

– Эх, совсем, видно, пропала Миреле…

В конце концов она уехала одна-одинешенька поездом, направлявшимся к границе.

Об отъезде ее много толковали в городке; никто не знал, куда она девалась.

Глава седьмая

Однажды, после того, как Миреле и след простыл, приехал на станцию в неурочный час Вова Бурнес на хуторской бричке и остановился в заезжем доме под широкой красной крышей.

Под дорожным плащом был на нем новый черный костюм и никогда не надеванное белье; он велел приготовить комнату и отослал кучера домой, наказав ему:

– Завтра заедешь за мной в двенадцать часов, слышишь? Не раньше двенадцати.

В заезжем доме было пусто; по соседству не видать было жилья. Тишиной и заброшенностью веяло из всех дверей; часы тянулись медленно, исполненные раздумья, иные, чем дома. Вова сидел на обитой кретоном кушетке, похаживал по незнакомым ярко-оранжевым полам, останавливался у окна и подолгу глядел на пасущихся на лугу гусей.

На платформе вокзала был он два раза: вечером, после отхода обоих товарных поездов и ранехонько утром, когда весь пустынный вокзальчик еще дремал, и навстречу восходящему солнцу блестел красный глаз у дальнего, выкрашенного в белую краску шлагбаума; там горел первый станционный фонарь, и к нему была прислонена забытая со вчерашнего дня лестница.

Потом он побрел по тропинке, ведущей от заезжего дома к ближней рощице и постоял немного на высокой свежей насыпи.

В рощице было тихо. В вышине едва-едва шелестели деревья, и порой медленно слетал на землю желтый лист. Что-то таили тихие деревья; стройными обнаженными стволами подымались они в вышину, вслушиваясь в еле внятный шелест верхушек и вспоминая о Миреле, прожившей целую неделю поблизости, на постоялом дворе:

– Да… Иногда, после обеда, приходила она сюда… ни с кем не разговаривала, но медленным шагом, без всякой цели, бродила между кустов…

В конце октября вернулся после удачной операции студент Липкис; еще по дороге извозчик успел сообщить ему о Миреле:

– Эх, эх, эх! Уж целый месяц, как она уехала отсюда.

Он проспал в доме матери ночь, утро и часть дня: вставать теперь было незачем. Он сладко похрапывал, но в придавленном дремотой сознании все время мелькала мысль о том, что Миреле уже нет; а ведь о ней упорно думал он и тогда, когда хлороформировали его перед операцией, и потом, когда понемногу возвращались к нему силы; думал неотрывно и в коридоре вагона, то и дело приподымаясь и ощупывая выздоровевшую ногу.

Вечером бродил он бесцельно по пустынному городку; у него было чувство человека, опоздавшего на свадьбу; некому было рассказать, что он снова стал другом Миреле и что летом, подымаясь на рассвете и принимаясь за свои медицинские книги, твердил сам себе без устали:

– Нет, я не враг ей, не враг, не враг…

Он постоял несколько минут у покинутого дома Гурвицов и оглядел его со всех сторон, а потом медленно направился к боковой улице, где жил раввин, и уставился издали на дом реб Авремла. Так странно было неторопливым и ровным шагом ступать по тем самым улицам, по которым целых двадцать шесть лет приходилось шагать, приседая на каждом шагу и клонясь в сторону, как помощник служки в синагоге при чтении молитвы «Шмона-Эсре».

Раввинша увидела его со своего крылечка и неторопливо вышла ему навстречу:

– Вот, вот… Ну, что ж: здоров, как все люди, не дай Боже сглазить.

Она заговорила об операции, о брате Липкиса – говорят, успевает в делах и еще, пожалуй, в богачи скоро выйдет! – и о своей дочке Ханке, которая, наверное, уже забыла все, чему он учил ее почти целый год. Ей хотелось теперь, чтоб Липкис проэкзаменовал девочку:

– Умеет ли она еще хоть диктовку писать?

Липкис согласился проверить познания Ханки и вошел в дом.

Было тихо. Раввинша куда-то исчезла. Ханка сидела за столом и писала, а он, медленно диктуя, расхаживал взад и вперед, оглядывая потолок и стены комнаты, где целых шесть недель прожила Миреле. В открытом шкафу валялись оставленные ею какие-то вещи, и среди них – маленький смятый полуисписанный листок бумаги. Липкис, вытащив бумажку, убедился, что это было какое-то недоконченное письмо Миреле; на бумажке ее рукой написано было:

«Из того, что я задумала, Мончик, опять ничего не вышло. Что ни задумаю, все идет прахом. Герц ужасно несправедлив ко мне. Когда-то это меня огорчало: я, бывало, рассказываю ему о том, что меня мучает, а он в ответ разражается тирадой о поколении последышей, которым нет места на белом свете. Но теперь и это уже меня не трогает; тяжело об этом говорить. Мне больше нельзя оставаться там, где я теперь живу; не знаю, куда идти, но отсюда уйти я должна. С деревьев уже опадают желтые листья, и на сердце у меня тоже осенняя тоска. Я переживаю свою осень, Мончик: с тех пор, как я себя помню, все только осень в моей жизни, да осень, а весны никогда и не было… Кто-то отнял у меня весну, и с каждым днем мне все яснее: еще до того, как пришла я на свет, кто-то пережил за меня мою весну…»

Послесловие

Точкой перелома развития новой еврейской литературы в России стал рубеж первого десятилетия двадцатого века – время бурного расцвета еврейской культуры на трех языках: идише, иврите и русском. Тогда еще активно трудились три классика-основоположника новой еврейской литературы. «Дедушка» Шолем-Яков (Соломон Моисеевич) Абрамович, более известный по своему литературному alter ego Менделе Мойхер-Сфорим, заведовал еврейской школой в Одессе и служил живым воплощением двуединства идиша и иврита. Его самопровозглашенный «внук» Шолом-Алейхем (Соломон Наумович Рабинович), покинувший Россию после киевского погрома в октябре 1905 года, лечился от туберкулеза в Италии и Швейцарии, одновременно участвуя в литературной жизни России и Америки. «Племянник» Ицхок-Лейбуш Перец совмещал должность сотрудника похоронного отдела Варшавской еврейской общины с миссией наставника молодого поколения еврейских писателей. Варшава, входившая тогда в состав Российской империи, была не только городом с самым большим в Европе еврейским населением, но и главным центром еврейской культуры на идише и иврите. К 1910 году здесь выходили три ежедневные газеты на идише и одна на иврите, здесь же находились основные издательства, выпускающие книги на этих языках.

На фоне Варшавы и двух других центров еврейской культуры – Вильно и Одессы – Киев выглядел весьма скромно. После отъезда Шолом-Алейхема в городе не осталось заметной фигуры, которая могла бы привлечь и воодушевить молодежь. Поскольку сам город Киев, древняя столица Руси и колыбель русского православия, был исключен из «черты постоянной еврейской оседлости», «легальное» еврейское население Киева, составлявшее к 1910 году от 50 до 70 тысяч человек (от 11 до 15 % от общего числа жителей) [23]23
  Meir N., Kiev Jewish Metropolis: A History, 1859–1914, Indiana University Press, 2010, p. 108.


[Закрыть]
, было в основном зажиточным, а следовательно, не питавшим уважения к простонародному «жаргону». Небольшие кружки любителей новой еврейской словесности собирались в небогатых частных домах на окраинах города. Среди их участников были будущие классики советской еврейской литературы: прозаики Давид Бергельсон, Дер Нистер (Пинхас Каганович), поэты Давид Гофштейн, Ошер Шварцман, Арон Кушниров, критики Наум Ойслендер и Иехезкель Добрушин.

Давид Бергельсон родился 12 августа 1884 года в местечке Охримово недалеко от Умани в Киевской губернии [24]24
  Самой подробной на сегодняшний день биографией Бергельсона является очерк Дж. Шермана, David Bergelson (1884–1952): A Biography / David Bergelson: From Modernism to Socialist Realism, ed. Joseph Sherman and Gennady Estraikh, Oxford: Legenda, 2007, pp. 7-78. Данное послесловие написано на основе этого очерка.


[Закрыть]
. Он был младшим из девяти детей в зажиточной и набожной семье и получил свое имя в честь хасидского ребе Довида Тверского из местечка Тальное, в ознаменование своего «чудесного» рождения у пожилых родителей. Его отец Рефоэл – один из богатейших в окрестности торговцев лесом и зерном – практически не владел русским языком. Домашнее образование Давида было эклектическим, однако он смог не только освоить еврейскую премудрость, но также получить некоторые светские познания и научиться читать по-русски. Отец умер, когда Давиду было девять лет, и не оставил о себе ярких воспоминаний. Мальчик остался в пустом большом доме наедине с больной матерью, любительницей романов и прекрасной рассказчицей. Впоследствии он многократно воспроизводил меланхолическую атмосферу угасания семьи в своих книгах – от «Когда все кончилось» до последнего, автобиографического романа «На Днепре». После смерти матери в 1898 году Бергельсон жил у своих старших братьев и сестер в Киеве, Одессе и Варшаве. Расходы на его содержание вычитались из его доли в наследстве. В 1903 году в Киеве Бергельсон подружился с Нахманом Майзелем, приходившимся племянником жене его старшего брата Якова. Майзель познакомил Бергельсона с новейшей литературой на иврите и с идеями сионизма.

Несмотря на начитанность и таланты – Бергельсон был хорошим актером-любителем и прекрасно играл на скрипке, – ему не удалось сдать экстерном экзамены за гимназический курс. Попытки получить специальность, зубоврачебную или коммерческую, также не удались, однако оставшегося от отца наследства было достаточно для безбедного существования. Главным увлечением Бергельсона была литература, в первую очередь ивритские писатели-модернисты Ури-Нисон Гнесин, с которым он познакомился в Киеве, и Миха-Йосеф Бердичевский, а также Чехов, Тургенев, Флобер и Гамсун. С современной литературой на идише он практически не был знаком. Погруженный в занятия литературой и искусством, Бергельсон обращал мало внимания на политические события. Позже он сам признавал, что в 1905 году не понимал разницы между большевиками и меньшевиками и ничего не слышал о Ленине. Мало интересовала его и еврейская политика. Свой первый рассказ Бергельсон написал в 1906 году на иврите, но он был отвергнут редакцией виленского журнала «Газман». Попытка писать по-русски тоже оказалась неудачной. По совету сведущих в литературе знакомых, в том числе Льва Шестова, Бергельсон обратился к идишу.

Переход на идиш оказался трудным делом. Чтение идишских классиков не помогало начинающему писателю найти свой собственный стиль, отвечавший его представлениям о современной литературе. Бергельсону претила разговорчивость героев Шолом-Алейхема, был чужд польский диалект Переца, а поэтическая идеализация местечка в произведениях Шолома Аша не соответствовала его собственному опыту. В своих первых опытах на идише он пытался подражать Чехову и Шницлеру, но и они не были приняты редакторами журналов в Киеве, Вильно и Варшаве. Лишь в 1909 году Майзелю удалось пристроить повесть «Вокруг вокзала» у крупнейшего варшавского издателя Лидского при условии, что Бергельсон оплатит половину расходов. Приехав в Варшаву, Бергельсон вместе с Майзелем подошли «за благословением» к дому Переца, постояли перед дверью, но не решились позвонить и ушли. Повесть получила несколько положительных отзывов, в частности от молодого критика Шмуэля Нигера в газете «Дер фрайнд», незадолго до этого переехавшей из Петербурга в Варшаву. Вдохновленный успехом, Майзель открыл в Киеве в 1909 году собственное издательство «Кунст-фарлаг» («искусство»), где под редакцией Бергельсона вышел первый номер «Еврейского альманаха». Распространением киевской печатной продукции занялся известный виленский издатель и энтузиаст «серьезной» еврейской литературы Борис Клецкин. С этого времени Бергельсон начал активно печататься в различных, преимущественно киевских и виленских, изданиях.

Как и большинство еврейских писателей, живших к тому времени в крупных городах, Бергельсон писал в основном о жизни местечка. Он объяснял это тем, что только там евреи все еще говорили на идише, в то время как в городах они уже в значительной мере перешли на русский или польский язык. Однако выбор местечка как арены действия был обусловлен не только языком. В своих ранних рассказах Бергельсон создал очень точную и подробную картину экономического и социального упадка традиционного еврейского образа жизни в результате капиталистической урбанизации и индустриализации. Герои Бергельсона принадлежали, как и он сам, к некогда зажиточному торговому сословию, на протяжении нескольких веков служившему посредником между украинскими крестьянами, польскими помещиками и крупными торговыми и промышленными городами России и Европы. Реформы 1860-х годов, поражение Польского восстания 1863–1864 годов, развитие железных дорог и рост промышленного производства, концентрация коммерции и банковского дела подорвали объективную, социально-экономическую основу их благосостояния, однако субъективно, в собственном сознании, они еще продолжали жить в прежнем мире, стараясь следовать его правилам и условностям.

Новизна художественного метода Бергельсона состояла в том, что он сумел показать этот мир изнутри, совместив импрессионистский психологизм с объективным анализом. Он сознательно отказался от приема типизации еврейских характеров, которым активно пользовались его предшественники-«классики». Рассказчик Бергельсона не поднимается над повествованием, он всегда находится в некоем промежуточном пространстве между героем и читателем, сочетая эффект присутствия с эффектом отстраненности. Бергельсон размывает границу между внутренним и внешним, между переживанием реальности и самой реальностью. Но, несмотря на уникальную индивидуальность каждого характера, все они связаны общей судьбой, неизбежно ведущей их к исчезновению. В отличие от своего знаменитого современника Шолома Аша, Бергельсон никогда ничего не разъясняет своему читателю, предполагая в нем внимание к малейшим подробностям и умение собрать разбросанные по тексту детали в единое целое.

Героями первых повестей Бергельсона «Вокруг вокзала» (Арум вокзал) и «В глухом городе» (Ин а фаргебтер штот) были молодые мужчины из «приличных семей», недавно женившиеся и получившие в наследство или в приданое небольшой капитал. Они пытаются пустить свой капитал в дело и устроиться в местечке как «шейне балебатим», в соответствии с представлениями о подобающем им социальном статусе «приличных домохозяев», однако все это неизбежно заканчивается катастрофой – потерей денег, распадом семьи, физическим насилием. Местечко представляет собой маленький, замкнутый, затхлый мир без будущего, в котором каждый пытается выжить за счет другого. В 1909 году Бергельсон начал работать над своим первым романом под названием «В изгнании: Равребе» (Ин голес: Равребе), главным героем которого должен был стать разочаровавшийся в революции молодой интеллигент социалистических убеждений. Чтобы разрешить сомнения в правильности своего проекта, Бергельсон отправился в Варшаву за консультацией к Перецу. Результат оказался отрицательным: «прочитал только Перецу. Перецу понравилось; мне самому – нет; роман не публиковать» [25]25
  Материалн цу Д. Бергелсонс био-библиографие // Висншафт ун револючие, 1–2, Киев, 1934, с. 70.


[Закрыть]
. Такое решение свидетельствует не только о строгости Бергельсона к собственному сочинению, но и о его отказе признать авторитет Переца.

Не закончив «Равребе», Бергельсон взялся за новый роман, впервые сделав своим главным персонажем женщину. Роман «Когда все кончилось» вышел в 1913 году в виленском издательстве Клецкина, поставившего своей целью поддержку серьезной новой литературы на идише, которая к тому времени уже стала заметным культурным явлением. Первый роман Бергельсона сделал его знаменитым. По рекомендации Бялика, отдельные главы были переведены на иврит и опубликованы в одесском журнале «Гаолам». Бергельсон оказался во главе нового литературного направления, противопоставившего себя массовой литературе, а Киев стал новым литературным центром, вместе с Вильно бросившим вызов доминированию Варшавы в еврейской литературе и печати. В 1940 году Дер Нистер напоминал об этом времени в своем панегирике «Письмо Давиду Бергельсону»: «Всякий, кто оказывался вблизи Вас, должен был стать врагом суматошного литературного базара, он становился на Вашу сторону и начинал творить новую для того времени литературную традицию, новую литературную школу, во главе которой стояли Вы, по достоинству призванный возглавить движение» [26]26
  Дер Нистер. Дерцейлунген ун эсеен 1940–1948. Нью-Йорк, ИКУФ, 1957, с. 293–294.


[Закрыть]
. Отличительной чертой этой школы была ориентация на русский и западно-европейский модернизм, в противовес популярной как среди сторонников ивритского возрождения в стиле «духовного сионизма» Ахад-Гаама, так и среди народников-идишистов, сторонников Переца и Ан-ского идее построения новой еврейской литературы посредством адаптации национальной и религиозной традиции.

Критики единодушно признавали, что главным достижением Бергельсона стала героиня романа Миреле Гурвиц. Моисей Литваков, впоследствии грозный идеологический страж советской еврейской культуры, а в то время влиятельный киевский критик сионистско-социалистической ориентации, писал в обзоре новинок еврейской литературы за 1913 год: «Поистине большим событием в нашей литературе стал роман Давида Бергельсона „Когда все кончилось“. Это первый и пока единственный еврейский роман, первая и пока единственная книга о еврейской девушке […] Впервые на идише создан художественный образ, который стоит на такой высокой ступени художественной символизации и который тем самым имеет смысл и значение не только для еврейской литературы» [27]27
  Литваков М. Ин умру. Киев: Киевер фарлаг, 1919, с. 109.


[Закрыть]
. Для Литвакова основным достоинством романа было то, что он восполнял важный пробел в еврейской литературе – отсутствие полноценного и полнокровного женского характера – тем самым приближая еврейскую литературу к мировым образцам и сокращая ее отставание в развитии. Шмуэл Нигер также видел в Миреле символ, но другого рода: «символ вечного Агасфера, блуждающего по миру от одного края горизонта до другого и не знающего, для чего и для кого. Миреле становится духом. Тысячи лет парил этот дух в пустом мировом пространстве, полный верой и сознанием, без вопросов и сомнений. Вдруг – это произошло в нашем поколении – он остановился, увидел, что его со всех сторон окружает пустыня, пустота – и он вопрошает, куда и зачем он идет. Вопрошает – и идет дальше…» [28]28
  Нигер Ш. Шмуэсн вегн бихер. Часть 1. Нью-Йорк: Идиш, 1922, с. 147–148.


[Закрыть]
. Похожее впечатление от образа Миреле как носительницы вечной тайны в блоковском духе сложилось и у Майзеля: «Она целиком занята собой. Священную тайну несет она в себе, тайну, о которой она, возможно, и сама не знает, которая передана ей чудом или сном, и ни для кого неясно, что же это такое. Никто из ее окружения не оказывает на нее никакого влияния, и она не имеет никакого отношения к миру других людей, даже на минуту не испытывает к ним никакого интереса. Как бы ни был другой человек близок к ней, он все равно остается ей чужим» [29]29
  Майзиль Н. Ноэнте ун вайте. Т. 1. Вильно: Б. Клецкин, 1930, с. 117–118.


[Закрыть]
.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю