355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Давид Бергельсон » Когда всё кончилось » Текст книги (страница 14)
Когда всё кончилось
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 07:02

Текст книги "Когда всё кончилось"


Автор книги: Давид Бергельсон



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 19 страниц)

Глава одиннадцатая

Вчерашние грязно-серые тучи перестали, наконец, источать дождь. Тускловатый сумеречный свет разлит был кругом; тишиной окутывал он повеселевшие, омытые дождиком дома и стоячие лужи на песчаной окраине предместья.

Босоногие мальчуганы гнали откуда-то стадо белых гусей. Молодой человек, местный домовладелец, громко с кем-то перекликался, делясь впечатлениями по поводу новой, только что привезенной на подводе мебели:

– Буфетец-то на диво, из чистого дуба буфетец…

Миреле оделась и прошла по цепному мосту, направляясь пешком в город.

В городе побывала она на почте и написала несколько слов Герцу. Ей хотелось хоть что-нибудь рассказать о происшедшей в ее жизни перемене; писать об этом домой казалось ей преждевременным и неуместным.

Возвращаясь с почты по главной улице, она издали увидела Мончика, выходящего из какого-то подъезда.

– Ах, вот и Мончик!

Она замедлила шаги, и на лице ее появилась чуть заметная улыбка.

Мончику нужно было забежать всего только в один банк, который был открыт до половины пятого. Но, конечно, теперь об этом и речи не могло быть; уж коли посчастливилось ему встретить Миреле, к черту банк и прочие дела. Он заговорил о том, что так долго ее не видел и так рад возможности пройтись с нею немного по улице. Кстати, ведь Миреле и не знает, что случилось: ему больше нельзя бывать в предместье ни у дяди, ни у Шмулика: они просто невыносимы стали, эти Зайденовские… А сегодня утром на бирже пристал к нему какой-то знакомый, прося пожертвования на национальный фонд. Мончик, разумеется, отказал: не мог же он дать пожертвования, коли он противник сионизма… Но теперь он непременно отыщет этого господина и даст ему сразу двадцать пять рублей…

Он был необычайно возбужден и счастлив, этот вечно озабоченный Мончик; большие черные глаза его возбужденно блестели. В восторге своем забывался он настолько, что брал иногда свою спутницу под руку и жал ей руки.

Вдруг он остановился посреди улицы, не сводя с нее блаженно-улыбающихся глаз.

– Ах, Миреле, вы представить себе даже не можете, как чудесно вышло, что я вас сегодня встретил!

Он немного постоял, глядя на нее, а потом откинул голову назад и громко расхохотался:

– Миреле, вы чувствуете, как мне теперь хорошо?

Миреле медленно шла с ним рядом; чуть заметная усмешка трогала ее губы. Она знала, что в доме Зайденовских установилось твердое убеждение: Мончик в нее влюблен и хочет отбить ее у Шмулика.

А он-то, Мончик…

Быть может, он никогда ей словечка не скажет о своих чувствах, но она знает: никто из прежних ее поклонников не был ей так предан; пожалуй, он ее единственный, настоящий верный друг.

– Мончик, правда, ведь вы славный?

Она вдруг замедлила шаг и сказала:

– А знаете, Мончик, я развожусь со Шмуликом.

Мончику показалось, что он ослышался. Он остановился, принял серьезный вид и уставился на Миреле: он только что собирался спросить, как жилось ей за то время, что они не видались, но теперь почудилось ему что-то совсем несуразное, и он погрузился в размышления.

Он был уверен, что она шутит; но вдруг, поняв правду, оцепенел; широко открытые глаза устремились уже не на Миреле, а куда-то в пространство.

– Да нет же, постойте… Как это странно… Это… Это Бог знает, что такое…

Миреле пришлось взять его за руку и напомнить, что нельзя так стоять без конца посреди тротуара. Он пожал плечами, почесал затылок, прикусил нижнюю губу и снова задумался.

– Черт меня побери, если я что-нибудь понимаю во всей этой истории. Да неужели, Миреле, вы серьезно?

Идя рядом с нею, он думал о разводе и о том, что она теперь вступает в новую полосу. Обоим им стало как-то грустно… Мысли вертелись вокруг только что произнесенных ею слов: «А знаете, Мончик, я совершенно не представляю себе, что будет дальше со мной…»

Миреле говорила, что она не знает, куда денется тотчас после развода. Возможно, что у нее сразу не окажется денег даже на то, чтоб прожить хоть один день… Но ничто ее не страшит. Ей кажется теперь, что свет так широк… Вчера, когда ушел посредник, предложивший ей развод, она просто вскрикнула от радости и подумала, что хорошо бы окунуться с головой в струи холодной воды…

– Уж куда-нибудь денусь, когда уйду из дома Зайденовских…

– А дом мой в родном городке… Это попросту печальное недоразумение, а не дом… К матери меня не тянет, а к отцу… право же, лучше нам быть подальше друг от друга: ведь и так – ни он мне, ни я ему помочь не в силах… О своей жизни думаю я так много… С малых лет привыкла я постепенно размышлять только о себе… Вот недавно перечла Тургенева: русская девушка, не сумевшая примириться с окружающим, уходит в монастырь и умирает для мира. А я ведь уже не девушка, и такой дикой и чуждой кажется мне мысль о монастыре. Никто не старался пробудить во мне религиозное чувство, когда я была ребенком; и если меня не удовлетворяет окружающая среда, я должна просто убежать от нее куда глаза глядят: найду ли что-нибудь – Бог весть, но уйти я должна.

Они дошли до цепного моста и остановились. Мончик не решался проводить ее дальше, – его стесняли Зайденовские. Задумчивые глаза Миреле светились печалью; из сокровенных глубин ее мечты струился этот свет, и мечтательно глядели загоревшиеся взоры куда-то вдаль, в пространства за широкой рекой. От синевы под глазами длинные черные ресницы казались еще длиннее и чернее, и невыразимое очарование изливалось из-под ресниц на нижнюю часть лица с дразнящим, прямым, строго сжатым ртом. Вдруг словно молнией блеснул огонек в ее глазах:

– Знаете, Мончик, есть у меня знакомый еврейский поэт Герц; он почти всегда улыбается и молчит; но однажды он как-то говорил обо мне: «Из Миреле – сказал он – ничего не выйдет; она у нас лишь переходная ступень».

Глаза ее улыбались, когда она взглянула на Мончика:

– Я сам, – говорит этот знакомый о себе, – ничто, и ничего не совершу. Но я верю, что после меня придут на свет настоящие люди.

Она собиралась уже проститься со своим спутником и направиться через мост домой. Но Мончик, занятый какими-то мыслями, вдруг спохватился:

– Да что же это я, в самом деле? К Зайденовским мне ходить нельзя, но проводить вас до конца моста я ведь могу.

Расставшись с Миреле в совершенном смятении, он как-то машинально отправился в обратный путь и сел в трамвай. Платя кондуктору за билет, он выронил из кармана бумажник. Пожилой генерал, сидевший напротив, заметив рассеянность Мончика, поднял с пола бумажник и отдал ему; Мончик посмотрел в упор на генерала и даже не догадался поблагодарить.

Странные мысли роились у него в мозгу: «Да нет, и думать, конечно, нечего о том, что представилось мне вдруг; будто я могу жениться на Миреле. Это просто нелепо. Даже непонятно, как может взбрести человеку в голову такая ерунда… Я бы никогда и вообразить себе не мог такого счастья… Миреле ведь такая умница… Да с какой стати пошла бы она за меня? Нужен я ей, что ли? Миреле нужно совсем другое… Может быть, и прав тот знакомый: она принадлежит к типу людей переходного времени… Да что бишь еще… Я вот в последнее время заработал так много, а ведь Миреле будет нуждаться… Так как же иначе? Было бы чудесно, если бы Миреле согласилась брать у меня столько, сколько ей понадобится. Прежде всего, она должна будет теперь уехать одна за границу… хотя бы в Италию: приближается зима, ей нужно отдохнуть хорошенько после всего пережитого за лето… Да только вот: как сказать ей все это? В какой форме предложить?»

Вдруг Мончик спохватился, что трамвай унес его Бог весть куда и что он заехал гораздо дальше, чем хотел. Он вышел из вагона и пешком отправился домой. Но на пути снова овладело им волнение. Какой-то франтоватый молодой купчик очень обрадовался, встретив Мончика на улице, оставил знакомых, с которыми направлялся куда-то поразвлечься, и стал толковать с ним о делах: такой подряд, сякой подряд…

Мончик стоял с ним рядом, грыз ноготь большого пальца и мечтательно смотрел на тротуар. Франтоватый молодой человек думал, что собеседнику мешает слушать шум непрерывно громыхавших трамваев и пролеток. Он отвел Мончика к соседнему перекрестку, где начиналась тихая улица, и там принялся излагать все сначала. А Мончик долго глядел на молодого человека широко открытыми рассеянными глазами и, наконец, взяв его за руку, сказал:

– Голубчик вы мой, толкуйте хоть до утра – я все равно не в состоянии понять. Поймите, у меня теперь совсем другое на душе, я не в состоянии…

Глава двенадцатая

Зайденовские отложили развод на целую неделю; решено было, что состоится он в среду в близлежащем городке на противоположном берегу реки.

Предложение это исходило от Мириам Любашиц, которая как-то мимоходом сказала:

– Не понимаю: неужели нельзя устроить все так, чтобы не возбуждать лишних толков в городе?

Тетка ухватилась за эту мысль и отправилась к мужу в кабинет:

– А знаешь, ведь Мириам-то права…

В последнее время вообще в доме ничего не делалось без ее ведома и согласия. К ее помощи пришлось прибегнуть даже тогда, когда Шмулик на целый день заперся в своей комнате, отказываясь от еды. Вечером кто-то заметил:

– Послушайте, где же Мириам? Пусть войдет к Шмулику и уговорит его поесть.

И Мириам действительно вошла к нему в комнату, и он согласился поесть.

Молодой Любашиц стоял в стороне. Глядя на нее, он покатывался со смеху, хватался за бока и чуть не приседал, колыхаясь всем своим грузным пятипудовым телом:

– Ох, Мириам, Мириам, во что ты превратилась! До замужества, помнится, была человеком, и в разных кружках с тобой считались. А теперь ведь ты стала просто-напросто нянькой. Да брось ты пустяки болтать! Не все ли равно – свое дитя нянчить или чужое?

Мириам была вне себя и смотрела на него, как на сумасшедшего:

– Скажи, пожалуйста, Саул, в своем ли ты уме?

Ребенок, сидевший на коленях у Рики, вдруг заплакал. Мать взяла его на руки и продолжала грозно, с разгоревшимся лицом, глядеть на молодого Любашица. С уст ее готово было уже сорваться бранное слово. Но тетка, услышав плач ребенка, тотчас подошла к ней:

– Слушай, Мириам, как там у нее с желудком?

Мириам, забыв сразу о глупых речах Саула Любашица, принялась жаловаться тетке:

– Уж и сама не знаю, что делать. Малютка целую ночь металась, и даже теплые компрессы не помогали.

Понемногу все в доме входило в колею. После обеда взрослые ложились отдыхать в тихих, чисто прибранных комнатах, а шумливую детвору загоняли в отдаленный угол. И только Шмулик по-прежнему не спал по ночам, страдал тяжелыми головными болями и сердился на мать, которая десять раз на день являлась к нему, чтобы смерить температуру:

– Да чего все пристаете с термометром? Просто житья нет… Говорю вам, что у меня совершенно нормальная температура…

Все уже привыкли к тому, что вид у него с каждым днем становится все хуже, ни с кем он не разговаривает, лежит, запершись у себя, или по целым часам шагает в чулках по комнате. Но однажды ночью был с ним неожиданный припадок, напугавший домашних, которые только что улеглись и потушили лампы. Среди ночной тьмы и тишины зазвучали по всей квартире взволнованные голоса:

– Что случилось?

– Кому дурно?

– Поскорее зажгите лампу!

В освещенной лампой комнате вокруг Шмулика заметались обнаженные женские спины, голые руки и белые мужские кальсоны. Кто-то из домашних пытался приподнять Шмулику голову; другие брызгали на него водой. А он, приоткрыв наконец глаза, грустным взглядом обвел людей, которые обступили его со всех сторон и наперебой повторяли:

– Ничего, ничего… Ему стало вдруг дурно… Ему привиделось во сне, будто он ослеп…

Он тотчас же задремал, внезапно проснулся и снова заснул. Двери комнаты его оставлены были на всю ночь открытыми настежь; лампа горела на столе; на стуле возле его кровати лежал на блюдечке очищенный апельсин. Домашние, разойдясь по углам, улеглись и задремали. Но Шмулик, проснувшись, не мог уже больше уснуть. Он встал и зашагал взад и вперед по комнате. Было около трех часов ночи. Из соседних комнат доносился громкий храп. Шагая по комнате, Шмулик с нетерпением дожидался, чтобы скорее настало утро: утром отправится он к Миреле во флигель и скажет ей: «В среду утром мы поедем туда, где должен совершиться развод… Все будет кончено… Я хочу тебя попросить об одном; зайди со мной накануне к родителям проститься и посиди там хоть с четверть часа… Мне будет казаться в это время, что ничего не случилось, что просто пришли мы вдвоем в гости к отцу…»

Ему хотелось, чтоб Миреле в конце концов подумала: «Он совсем переменился, Шмулик… Он стал другим человеком…»

Днем он несколько раз заглядывал во флигелек, но не заставал там никого, кроме кухарки. Он решил дождаться вечера и, когда в доме зажгли лампы, снова отправился во флигель. Миреле была уже дома: она только что вернулась из города. В комнате ее горела лампа, и перед открытыми шкафами стоял большой сундук с приданым, куда Миреле еще с утра, с помощью служанки, уложила свои вещи. Теперь она лежала на кровати лицом к двери; щеки ее алели с морозу; с любопытством и удивлением глядела она на Шмулика. Он робко потупился, встретив ее взор.

А потом он сидел, весь трепеща, на стуле возле ее кровати и говорил совсем не то, что решил перед тем:

– Я думал, что, может быть… может быть, все-таки ты бы хотела зайти попрощаться… я думал…

Он не глядел на нее и вдруг почувствовал, что она гладит его колено своей мягкой, гладкой рукой. Медленно поднял он голову:

Она придвинулась на кровати ближе к нему, подперла голову рукой и глядела ему прямо в глаза.

– Шмулик, – прозвучал ее голос, – измучила я тебя, да?

У него забилось сердце.

– Измучила? Нет… Что ты!

Миреле нужно было встать сегодня ни свет ни заря, чтоб уложить оставшиеся вещи. Надо было еще побывать в скромной гостинице против дома Шполянских, снять там комнату и распорядиться, чтобы прислали швейцара за вещами. В десять часов утра отходил пароходик к другому берегу. Развод должен был состояться часов в пять-шесть. Обратно Миреле предполагала поехать поездом, чтоб не возвращаться вместе с Зайденовскими; на вокзале должен был ждать ее Мончик: он ей это обещал – ведь она же вечером будет такая утомленная; с утра уже чувствовала она усталость во всем теле… Но делать было нечего: ей так жалко было Шмулика, что не могла она ему отказать: и теперь нужно было накинуть шаль на плечи и отправиться хоть на несколько минут к свекру.

Прислуга, открывшая Миреле кухонную дверь, отскочила назад: так поразило ее это неожиданное посещение. В столовой с появлением Миреле воцарилось сразу подавленное настроение. Ей уступили место возле свекрови; все молчали: никто не решался заговорить. Кто-то отозвал в сторону случайную посетительницу, дальнюю родственницу, сидевшую за столом. Мириам Любашиц принялась шептаться о чем-то с Рикой; вскоре обе они удалились в соседнюю комнату. Миреле стало тяжело: она жалела, что согласилась сюда прийти. Она думала: «Теперь я обещание исполнила… можно уже уйти…»

Но свекровь вдруг заморгала глазами и наклонилась к самому лицу Миреле. В последние дни не выходило у нее из головы одно бабье подозрение, и теперь она решила узнать у невестки правду.

Первый вопрос свекрови вызвал краску на щеках Миреле. Глядя в сторону, она отвечала кратко и нетерпеливо:

– Нет. Не помню. Уже давно.

Вдруг нескладная фигура свекрови выпрямилась, и лицом стала она вдруг похожа на остолбеневшую от радостного изумления допотопную старуху:

– Ну, слава Богу, – говорило это лицо, – беду как рукой сняло.

Она оглянулась. Кроме нее и Миреле никого в комнате не было. Она снова повернулась к невестке и изумленно воскликнула:

– Миреле, да ведь ты беременна!

– Что?

Миреле показалось, что свекровь сошла с ума: что за нелепость в самом деле…

Она подчеркнуто громко сказала, поднявшись с места:

– Не понимаю… Да и вообще – какое это имеет отношение к разводу?

Но вокруг уже началась необычайная кутерьма, и слов ее никто не расслышал. Позвали сюда Шмулика; кинулись с вестью о событии в кабинет к Якову-Иосифу. А в дверях опять появилась Мириам Любашиц. Свекровь торопливо ей что-то докладывала. Она поглядела на Миреле и кивнула:

– Да само собою, какое же тут может быть сомнение?

Глава тринадцатая

Ночью Миреле было дурно; ее тошнило, и два раза будила она служанку. Наконец, служанка отправлена была к Шмулику с запиской: в записке той писала Миреле, что не любит Шмулика и еще перед свадьбой выговорила себе право покинуть его дом, когда ей вздумается; что в беременность свою она не верит и считает невозможным иметь от него ребенка, но если она действительно беременна, то в этом виноват только он один, а потому он должен найти какой-нибудь выход из создавшегося положения.

Семья уговорила Шмулика уехать на завод и там выждать несколько дней.

Перед отъездом увели его в отдаленную комнату, обступили кругом, и свекровь стала утешать сына:

– Да что тут и говорить; теперь дело обстоит совсем иначе. Как будет у нее ребенок, так капризы кончатся.

Миреле целых три дня промучилась у себя в комнате, с отвращением думая о том, что с ней произошло. Потом начала она захаживать иногда к свекрови.

Обыкновенно, отправляясь к Зайденовским, она думала, что скажет там наконец решительное слово; но каждый раз, переступая их порог, чувствовала, что ее охватывает какое-то бессилие; и все острее загоралась у нее ненависть к тому, что ощущала у себя под сердцем. Тошно становилось от замечаний свекрови: «садись, Миреле», от вида Мириам Любашиц с ребенком на руках, от красных щек молодого Любашица, от его мудреных речей. И росло отвращение к тому неведомому; казалось, она могла бы его ощупать руками; хорошо бы, думалось ей, ухватиться и одним усилием оторвать его от себя – тогда жизнь стала бы простой и легкой.

Она уходила от свекрови и отправлялась в город. Была два раза у Иды Шполянской и, не застав ее дома, возвращалась домой, ложилась на кровать и пыталась успокоить расходившиеся нервы: «Как знать, – может быть, лучше ничего не делать и покориться судьбе? Может быть, лучше долгие годы страдать тихо, втайне… лежать так неподвижно… терпеть и молчать… Шмулика я не люблю… Я никого не люблю… Иногда тянет к Натану Геллеру, но я не верю в это чувство. А ведь матери любят своих детей… Как знать, – может быть, я полюблю ребенка… Я буду матерью…»

Несколько дней, терзаясь втихомолку этими мыслями, не выходила она из дому и силилась представить себе свое будущее материнство: «Уж, наверное, будут и надо мной издеваться люди, как над Мириам Любашиц: хороша, скажут, в няньку превратилась… Но я ни на что не буду обращать внимания… Вся согнувшись, буду я шаг за шагом следовать за ребенком, поглощенная одной заботой: как бы дитя, Боже сохрани, не упало…»

Было чудесное морозное воскресенье; ослепительной белизной сверкал снег под лучами солнца; лавки были закрыты по случаю праздника.

По белому, скованному морозом, городу неслись вперегонку санки извозчичьи и господские; и свежим снегом занесенная улица рассказывала притихшим окрестным полям повесть, сотканную из неясного звона далеких бубенцов, из веселого конского ржанья, замиравшего постепенно, вслед за скрипом полозьев пронесшихся санок.

Миреле стояла одна у окошка. Сердце изнывало от тоски, но желаний не было никаких. Она глядела на улицу: у саней, только что остановившихся, стояла молодая парочка, и, глядя на нее, хотелось прокатиться на санках, в которые запряжена совсем заиндевелая лошадка. И седоки, и извозчик улыбались – все были рады: извозчик – праздничному угощенью, а молодые люди – тому, что выпал первый снег и что они любят друг друга.

Медленно стала Миреле одеваться, собираясь выйти из дому. Неторопливо вынула она из шкафа каракулевый свой жакет, остановилась и задумалась; надела жакет и опять задумалась. Затем подошла к дверям, опять остановилась, заглядевшись на узкую свою руку с длинными пальцами, лежавшую на ручке двери. За последнее время руки у нее как то странно ослабели, и из-под мертвенно-бледной кожи выступали зеленовато-голубые жилки. Неподвижно стояла она на пороге, разглядывая свою руку, и вдруг вернулась в спальню и снова завалилась на кровать. Было тошно и тяжело; так хотелось стряхнуть с себя наконец слабость и безволие, овладевшие душою за последние дни: «Чего им всем от меня нужно? Зачем принуждают меня стать матерью?.. Не могу я быть матерью… не хочу иметь ребенка…»

Она все-таки выбралась в этот день к Иде Шполянской и узнала, что только два врача-акушера берутся в нашем городе делать «это»: один – христианин, пожилой; он сначала читает двухчасовую нотацию, а потом объявляет, что «это» должно стоить никак не меньше двухсот рублей. Второй – молодой еврей: он берет только сто рублей и, как говорят, делает «это» тоже очень хорошо.

Миреле отправилась к молодому врачу-еврею и переговорила с ним. Слушая задаваемые им вопросы, она сознавала, что в мозгу у него копошатся грязные мысли, и ощущала, что взгляды, которыми он на нее смотрит, и тон его речей – оскорбительны для нее. Тон этот говорил, что, соглашаясь сделать «это», доктор смотрит на нее с пренебрежением, как на падшую женщину. Он объяснил ей:

– Быть может, вы еще барышня и не желаете, чтоб семья ваша знала об этом? Мне, в сущности, это безразлично. Я хотел только сказать, что, произведя операцию у себя в кабинете, я подвергаюсь большой опасности, а потому вынужден требовать двойной гонорар. – Помолчав немного, он прибавил: – Впрочем, недельки две мы можем еще подождать и испробовать некоторые вполне безопасные средства.

Словцо «мы» резнуло ее, она перебила врача, желая дать ему понять, что считает его попросту шарлатаном:

– Ладно, вы получите двойной гонорар.

Потом она лежала в своей столовой, спокойно подсчитывая, сколько дней еще осталось до конца второй недели:

– Когда же это выйдет? Да, на будущей неделе во вторник.

Некому было рассказать о близкой, хотя не внушающей страха, опасности; некому поплакаться, что будущее такое туманное, тусклое. А душа все о чем-то тосковала… Вспомнилась вдруг газета, которую начал уже издавать Натан Геллер: один номер этой газеты попал как-то случайно в кабинет к Шмулику.

«Вот, – думает она, – даже он, Натан Геллер, чего-то добился в жизни…»

А в кабинете, сгорбившись под бременем горестных мыслей, сидит Шмулик с газетой «Копейка» в руках и бессмысленно глядит в нее по целым часам; мысли его носятся вокруг Миреле, но подойти к ней и заговорить он не смеет. У него вид человека, подвергающегося непрерывно строжайшему посту. Почти все дни проводит он на заводе, а ночью спит в кабинете; будучи дома, почти никогда из этой комнаты не выходит. Однажды студент Любашиц, зайдя в кабинет, стал изливать потоки своего красноречия; Шмулику стало нестерпимо досадно от того, что гость громко и весело тараторит в то время, как в комнате рядом лежит на кушетке Миреле, и он сразу перебил Любашица:

– Тише, тише, пожалуйста… Что ты нынче не в меру весел?

Настал, наконец, вторник.

Около одиннадцати часов утра Шмулик при выходе из вагона трамвая наткнулся на такую картину: Миреле стояла у остановки трамвая в каракулевом своем жакете рядом с городским посыльным; в руках у нее было письмо; посыльный в красной шапке кивал головою, выслушивая приметы того лица, которому необходимо передать письмо не иначе как в собственные руки.

Шмулик, неведомо почему, снова сел в трамвай и отправился в город. Вернувшись около трех часов дня, он уже не застал Миреле дома. Побродив немного по пустым комнатам, вышел он во двор и велел заложить лошадей. Кто-то доложил родителям, что Шмулик снова едет на завод. У матери сжалось сердце. Войдя к сыну, она застала его уже в дорожной шубе.

– Шмулик, – заметила она, – да ведь ты вчера только приехал с завода…

Шмулик потупился.

– Завтра вечером у них большой праздник… Надо расплатиться с рабочими…

И, отвернувшись к окну, он молча и с нетерпением дожидался лошадей.

Под вечер, когда в темных домиках предместья здесь и там стал появляться свет лампы, широкие сани, запряженные парой лошадей, подкатили к крылечку флигеля, и человек в красной шапке, вынеся Миреле из саней, под руку ввел ее в дом. Миреле была смертельно бледна и еле держалась на ногах; с помощью посыльного доплелась она с трудом до спальни и без сил упала на кровать. Перепуганная служанка, целый день сидевшая дома одна-одинешенька, хотела уже бежать к свекрови и звать на помощь; но Миреле остановила ее слабым движением руки и подозвала поближе:

– Не надо… Не надо… Возьми вон там мою сумочку, заплати посыльному… И никому ни слова об этом – слышишь?

От слабости и боли ее клонило ко сну. Лицо ее было слегка перекошено. С закрытыми глазами лежала она на кровати, и мучительные впечатления пережитого дня всю ночь беспорядочно проносились в памяти. Вспоминалось томительно-долгое ожидание в приемной у врача, молодая женщина в трауре, сидевшая неподалеку, взволнованная провинциальная бабенка, то и дело пробегавшая в тревоге через комнату; вспомнился глуповатый смущенный смех барышни с интеллигентным лицом, которую привела сюда пожилая акушерка. При этом помнится блеск зимнего солнца, глядевшего в комнату через двойные оконные стекла – и все исчезает в ту минуту, когда за ней закрылась дверь кабинета… А потом, кажется, с ней что-то произошло, когда она очутилась одна на улице. Голова у нее кружилась, и казалось, что вот-вот она упадет; в эту минуту она вдруг заметила издали фигуру посыльного. Теперь все это уже прошло, и кругом ночь, и она лежит в кровати, временами еще ощущая легкую боль и думая все об одном: «Беременности уже нет; но зато грозит опасность… И как знать – быть может, мне не суждено уже подняться с этой кровати…»

Через два дня, на рассвете, вернулся с завода Шмулик. У Миреле уже второй день от жару пылали щеки; губы совершенно пересохли; в комнате не было ни единой бутылочки с лекарством.

Миреле, сжимая руку Шмулика, заклинала его никому ничего не говорить:

– Шмулик, – слышишь, – я должна была это сделать… Мы были бы оба всю жизнь несчастны…

Он стоял возле нее понурясь, с убитым видом, и кивал головой в знак согласия:

– Хорошо… Никто об этом не будет знать…

Он в последнее время вообще совсем переменился. Когда мать однажды отозвала его в сторону и стала пенять на Миреле, он раздраженно огрызнулся:

– Далась же вам, в самом деле, Миреле… Каждый пристает со своими претензиями…

Он целыми часами шагал по комнате и обдумывал какой-то план, который нужно было сообщить Миреле. План состоял в том, чтобы им уехать вдвоем куда-нибудь на несколько дней и распустить слух, что они развелись.

Ведь о том, чтоб жениться на другой, нечего и думать… Так для кого же и жить, и копить деньги, которые так сами в карман и плывут? Ну вот, хотя бы знать, что где-то живет Миреле, и нужно-де ей посылать на расходы… А развестись ведь можно в любой момент, когда только она этого пожелает…

Между тем по адресу старых Зайденовских посыпались откуда-то телеграммы, предназначенные для Миреле. Из родительского дома часто посылали за Шмуликом; домашние шушукались по поводу телеграмм. Шмулик был сильно встревожен, пробегал каждую телеграмму с бьющимся сердцем и, наконец, умчался куда-то с курьерским поездом. Вернулся он через несколько дней очень бледный, с распухшими глазами: видно было, что он долго и горько кого-то оплакивал. Когда он пошел к себе в дом, Миреле сидела с осунувшимся лицом на кровати; жара у нее уже не было. Она была очень задумчива, глядела в окно и ни о чем Шмулика не расспрашивала. Он остановился возле нее с убитым видом, опасаясь какого-то вопроса; с языка его готова была каждую минуту сорваться заранее приготовленная ложь:

– Я был у тетки Перл, у нее, бедняжки, сынок помер…

Вечером явился доктор, молодой рослый шатен. Опасаясь людского глаза, он приехал, когда уже стемнело; у порога воровато оглянулся и просидел у Миреле всего-навсего несколько минут.

– Все в порядке, – сказал он, – завтра пациентка может встать с постели.

Он очень торопился и быстро распрощался с хозяевами. Шмулик проводил его на крыльцо, словно цадика-чудотворца, держа высоко лампу. Доктор лукаво на него покосился и просил лампу унести.

«Хорош муженек у ней, нечего сказать, – пронеслось у него в мозгу, – видно, звезд с неба не хватает».

Шмулик, сильно взволнованный, держал наготове двадцатипятирублевку. Доктор одной рукой потянул к себе бумажку, а другую положил ему на плечо.

– Женушка у вас, – молвил он на ходу, – молодец баба… Всякому еврею пожелать можно…

Теперь оставалось только одно: войти к Шмулику в кабинет, на минуту отвлечь его внимание от счетной книги и заявить ему:

– Шмулик, завтра мы едем в тот городок на противоположном берегу реки.

Но она чувствовала себя такой слабой после болезни. А Шмулик вдобавок уехал вдруг спозаранку в Варшаву и перед отъездом передал через служанку письмо, в котором излагал Миреле свой новый план. Целую ночь не спал он, трудясь над этим письмом, без конца переписывая и перечитывая его. Посланием своим остался он, наконец, так доволен, что уже до самого отъезда не мог от волнения сомкнуть глаз. Но Миреле только пробежала первые строчки письма и удивленно спросила у девушки:

– Что такое?

А потом вложила письмо обратно в конверт и отдала служанке. Все это сделала она как-то очень уж медленно. Вообще в последнее время на нее нашло какое-то странное спокойствие; болезнь научила ее терпению. Силы понемногу возвращались к ней, и без волнения ждала она будущей недели: тогда она будет уже вполне здорова, и Шмулик вернется из Варшавы. Каждый день после обеда надевала она пальто и повязывала голову черным шарфом. Ходить в город еще не было сил, и она простаивала подолгу возле парадного крылечка или медленно прогуливалась взад и вперед по улице, заставляя вздыхать богатых молодых купчиков, проезжавших мимо не то в собственных, не то в извозчичьих санках. Все они оборачивались и подолгу не сводили с нее глаз: у каждого было такое странное ощущение, словно он никогда в жизни не грешил и словно Миреле давно уже когда-то снилась ему, как таинственная невеста…

Свекровь часто, оставаясь среди бела дня наедине с мужем, подсаживалась к нему с пылающим лицом и гневно сжатыми ноздрями и бормотала, задыхаясь от бессильной злобы:

– Я тебе говорю; даже среди христиан редко встречаются такие выродки…

А Миреле бродила по комнатам, вспоминала беременность, от которой избавилась, и чувствовала, как тает ее вера в предстоящую новую жизнь. От нечего делать стала она снова ездить в город и проводила там целые вечера; сначала никто не знал, куда она ходит и где пропадает, но в конце концов кто-то из мужниной родни встретил ее на улице, где находится квартира Натана Геллера, и в доме свекрови заговорили теперь вполне открыто:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю